Сам курс — “Истоки восточной мысли” — оказался вовсе не плохим. По крайней мере, студентам нравилось, и если они не спали, то добивались приличных успехов, а некоторые — просто блестящих. Похоже, мой интерес к ним они восприняли как неожиданность.
   К концу семестра я понял, в чем тут дело. У других профессоров просто не оставалось времени на студентов: они были по горло заняты своими исследованиями. Когда же они снисходили до общения с ними, то делали это с нескрываемым презрением.
   Помню один семинар сразу после экзамена. Доктора Эн и Ройстон — они вели основной курс — объявили, что экзаменационные работы уже проверены. После этого Ройстон стал читать свою лекцию. Когда прозвенел звонок, Эн попросил студентов остаться на местах и аккуратно разложил работы на полу в четыре стопки. “Работы разложены по фамилиям: в первой стопке — от А до Е, — объяснил он, — я так далее”. Когда студенты начали ползать на коленях в поисках своих работ, обоих профессоров уже и след простыл.
   — Это было унизительно, — продолжал Николас, — Терпеть не могу неуважения к людям.
   — Значит, тебе понравилось преподавать? Николас раньше об этом не задумывался.
   — Просто, не имею ничего против этой работы. — Он смешал еще один джин с тоником и выжал в наполненный льдом бокал дольку лимона. — В конце семестра я устал от этих профессоров. Думаю, они были обо мне не слишком высокого мнения. Это ведь довольно замкнутый мирок, в котором все связаны строгими правилами. “Публикуй статьи или исчезни”. Звучит банально, но для них это действительность, с которой они сталкиваются каждый день. — Николас пожал плечами. — Воображаю, как их возмущало мое положение. Я пользовался всеми прелестями университетской жизни и, в то же время, был свободен от общепринятых обязательств.
   — А Ройстон и Эн — что они из себя представляют?
   — К Ройстону у меня нет особых претензий. Вначале он держался немного высокомерно, потом оттаял. Зато Эн, — Николас покачал головой, — Эн просто мерзавец. Он составил свое мнение обо мне еще до того, как мы встретились. Однажды мы сидели втроем, в гостиной, Эн подходит ко мне и говорит: “Значит, вы родились в Сингапуре? И при этом смотрит на меня сверху вниз, сквозь свои допотопные очки. У него странная манера разговаривать — короткими отрывистыми фразами, повисающими в воздухе как льдинки. “Омерзительный город, осмелюсь заметить. Его построили британцы, которые относились к китайцам с таким же презрением, как прежде к индийцам”.
   — А ты?
   — Честно говоря, я растерялся. Раньше мы с этим мерзавцем не общались. Он застал меня врасплох.
   — И ты не нашел, что ему ответить.
   — Только то, что он не прав. Я родился уже не в Сингапуре. — Николас поставил стакан. — Я рассказал об этом декану Вулсону, но тот лишь отмахнулся. “Эн — гений, — заявил он мне. — Вы же сами знаете, с талантливыми людьми бывает нелегко. Должен вам сказать, мы просто счастливы, что он у нас работает. Он чуть было не сбежал в Гарвард, но в последнюю минуту мы его удержали.” Вулсон по-отечески потрепал меня по спине. “Кто знает, что у Эна на уме. Видимо, он принял вас за малайца. Мы все должны прощать друг друга, мистер Линнер”.
   — Что-то я не понимаю, — удивилась Жюстина. — Ведь ты не малаец.
   — Нет, но если Эн действительно так решил, у него были причины меня недолюбливать. В районе Сингапура китайцы и малайцы всегда смертельно враждовали друг с другом.
   — А кто ты? — внезапно Жюстина приблизила к Николасу свое лицо с огромными светящимися глазами. — Мне кажется, у тебя в лице есть что-то азиатское. Может быть, глаза... или скулы.
   — Мой отец был англичанин, — сказал Николас. — Точнее, еврей, который вынужден был изменить свое имя, чтобы пробиться в бизнесе, а потом в армии. Он стал полковником.
   — Как его звали? Я имею в виду — до того, как он изменил свое имя.
   — Не знаю. Он никогда мне не говорил. “Николас, — обратился он ко мне однажды, — что такое имя? Тот, кто скажет тебе, что его имя само по себе что-то значит, — наглый лжец”.
   — И ты никогда не пытался узнать свое настоящее имя?
   — Да, было такое время. Но потом я успокоился.
   — А твоя мать?
   — Мать всегда утверждала, что она чистокровная китаянка.
   — Однако?
   — Но, по всей вероятности, она была китаянкой только наполовину. И наверно — наполовину японкой. — Николас пожал плечами. — Я в этом не уверен. Просто мама мыслила как японка. — Он улыбнулся. — Как бы там ни было, мне приятно думать, что в ней текла кровь таких разных, враждебных друг другу народов — это очень романтично и таинственно.
   — А ты любишь тайны?
   Николас следил за изгибом ее темных локонов, упавших на щеку.
   — Да. В каком-то смысле.
   — Но вообще-то у тебя европейские черты лица.
   — Да, внешне я пошел в полковника. — Николас запрокинул голову, и его волосы успели коснуться пальцев Жюстины, прежде чем она отдернула руку. Он всмотрелся в пятна света на потолке. — Но внутри я устроен по-другому, я похож на свою мать.
* * *
   Док Дирфорт никогда не ждал от лета ничего хорошего. “Странно, — думал он, — ведь как раз летом больше всего работы”. Он не уставал поражаться летнему наплыву курортников — целый район Восточного Манхэттена стягивался сюда из года в год, словно стая диких гусей.
   Впрочем, Док Дирфорт слабо представлял себе современный Манхэттен: вот уже пять лет он не показывался в этом сумасшедшем доме, да и прежде только изредка навещал своего друга Нейта Граумана, главного патологоанатома Нью-Йорка.
   Дирфорту нравилось жить и работать в этом прибрежном городке. Две дочери время от времени приезжали к нему в Уэст-Бэй-Бридж со своими семьями. Жена Дирфорта умерла от лейкемии больше десяти лет назад, и в память о ней осталась только пожелтевшая фотография. Занимаясь обычной врачебной практикой, Док Дирфорт исполнял обязанности патологоанатома в клинике Фаулера. Его ценили за усердие и находчивость, и Фаулер предлагал ему место окружного патологоанатома. Однако Дирфорт был вполне доволен своим нынешним положением. Здесь у него было много добрых друзей, и, самое главное, он обрел самого себя. Он понял, что в сущности ему больше никто не нужен. Правда, время от времени к Дирфорту возвращались ночные кошмары. Он все еще просыпался иногда в холодном поту, запутавшись ногами в липких простынях. Дирфорту снилась белая кровь жены, но чаще — собственные старые кошмары. Тогда он поднимался и молча брел на кухню, готовил себе чашку горячего какао и брал наугад один из семи романов Рэймонда Чандлера. Дирфорт черпал спокойствие духа в этой сдержанной и изысканной прозе; в течение получаса он снова засыпал.
   Док Дирфорт потянулся, пытаясь прогнать боль” которая, словно виды, вонзилась между лопаток. “Вот что бывает, если много работать в мои годы”, — подумал он. Дирфорт снова вернулся к своим записям; знакомые слова складывались в предложения и абзацы, но теперь он впервые постиг смысл написанного, будто египтолог, расшифровавший древний папирус.
   “Еще один заурядный утопленник”, — подумал Док Дирфорт, когда его вызвали для вскрытия. Нет, конечно, он так не считал — слова “заурядный” не существовало в его лексиконе. Жизнь человека представляла для Дирфорта высшую ценность. Чтобы это понять, ему не нужно было становиться врачом — достаточно было провести годы войны в Юго-Восточной Азии. День за днем из своего лагеря в филиппинских джунглях Дирфорт наблюдал, как маленькие одноместные самолеты, управляемые камикадзе, с тонной взрывчатки на борту таранили американские военные корабли. Эти самолеты ярко иллюстрировали культурный разрыв между Востоком и Западом. По-японски они назывались ока — цветы вишни, но американцы переиначили слово в бака — идиоты. В западном мировоззрении не находилось места концепция ритуального самоубийства, присущая древним самураям. Но самураи остались в истории, несмотря ни на что. Док Дирфорт навсегда запомнил одно стихотворение — хайку, которое, как говорили, написал перед смертью двадцатидвухлетний камикадзе:
   Если б нам упасть
   Как цветы вишни весной
   Так чисто и светло!
   “Вот как японцы воспринимают смерть, — размышлял Дирфорт. — Самурай рождается для того, чтобы пасть смертью героя... А я хотел тогда только одного — сохранить свою шкуру и не свихнуться до конца войны”.
   И вот все прошло, не считая ночных кошмаров, которые преследовали его как голодные вампиры, только что воскресшие из могил.
   Док Дирфорт поднялся из-за стола и подошел к окну. За густой листвой дубов, спасавших дом от долгого послеобеденного зноя, он увидел знакомый отрезок Главной улицы. Еще один обычный летний день. Но теперь внешний мир казался ему бесконечно далеким, словно увиденная в телескопе поверхность другой планеты.
   Док Дирфорт отошел от окна и сложил бумаги в папку. Выйдя из дому, он зашагал по Главной улице, мимо уродливого кирпичного здания пожарного управления, через автомобильную стоянку, к полицейскому участку.
   На полпути он столкнулся с Николасом, который выходил из дверей супермаркета, нагруженный свертками с продуктами.
   — Привет, Ник.
   — Привет, Док. Как поживаете?
   — Отлично. Собрался вот навестить Рэя Флорама. — Как большинство жителей Уэст-Бэй-Бридж, они познакомились когда-то на этой же Главной улице через общих друзей. Даже самым отчаянным отшельникам здесь было трудно не завести знакомств, пусть самых поверхностных. — Я только что из клиники.
   — Вчерашний утопленник?
   — Да. — Док Дирфорт обрадовался этому случайному разговору, из-за которого оттягивалась встреча с Флорамом. Он боялся сообщить полицейскому то, что должен был сказать. К тому же, Ник ему нравился. — Возможно, вы его знали. Он жил недалеко от вас.
   Николас криво улыбнулся.
   — Не думаю.
   — Его звали Бром. Барри Бром.
   На мгновение Николасу стало дурно; он вспомнил слова Жюстины в день их первой встречи. “Здесь все друг друга знают”. Она сама не предполагала тогда, насколько была права.
   — Да, — медленно произнес Николас. — Когда-то мы работали в одном рекламном агентстве.
   — Мне очень жаль, Ник. Ты близко его знал? Николас задумался. У Брома был прекрасный аналитический ум, и он разбирался в людях, пожалуй, лучше, чем все его коллеги. А теперь его больше нет.
   — Достаточно близко, — ответил Николас.
* * *
   Они покачивались в медленном танце; из распахнутой двери доносились звуки проигрывателя. Музыка окутывала их томными струями, заглушая шум прибоя. Жюстина задрожала, когда Николас коснулся ее руки и вывел на веранду. Но он поступил правильно — только так и надо было поступить. Жюстина любит танцевать. А во время танца ему разрешено касаться ее, хотя ведь совершенно очевидно, что танец — это та же эротика, только вытесненная в подсознание. Какая разница? Главное, что она с ним танцует.
   Отдаваясь ритму, Жюстина становилась чувственной, словно с нее спадал панцирь благопристойности и наружу вырывалась неудержимая страсть. Казалось, музыка освобождала Жюстину от каких-то оков, от внутренних запретов, от страхов — и не столько перед ним, перед мужчинами вообще, как перед собой. Касаясь Николаса своим плечом, Жюстина рассказывала ему:
   “Я много читала в детстве. Сначала все, что попадалось под руку. Когда моя сестра уходила на свидания, я проглатывала одну книгу за другой. Забавно, но это быстро прошло. Вернее, я продолжала читать, но уже не все подряд — очень скоро стала довольно разборчивой. — Девушка рассмеялась звонким счастливым смехом, поразившим Николаса своей искренностью. — О, у меня были разные пристрастия! Сначала книги Тримейна о собаках, потом Ховард Пайл — я была без ума от его «Робин Гуда». Однажды, когда мне было около шестнадцати, я открыла для себя де Сада. Естественно, этот плод был запретным и потому манящим. Книги де Сада действительно поразили меня. И тогда мне пришла в голову фантастическая мысль: родители назвали меня Жюстиной под впечатлением от его творчества. Когда я стала старше и спросила об этом свою мать, она ответила: «Знаешь, просто мне и твоему отцу нравилось это имя». Думаю, здесь проявились ее европейские симпатии; она ведь была француженка. Но в ту минуту... как я пожалела о своем вопросе! Насколько моя фантазия была красивее действительности! Впрочем, чего стоило ожидать or моих родителей — они оба были, в сущности, пошлыми людьми”.
   — Твой отец был американец?
   Жюстина повернула к Николасу лицо, и теплый свет лампы из гостиное упал на ее щеку, словно мазок кисти художника.
   — Даже слишком американец.
   — Чем он занимался?
   — Пойдем в дом. — Жюстина отвернулась. — Мне холодно.
* * *
   На стене висела большая черно-белая фотография грузного человека с массивным подбородком и суровым взглядом. Под снимком подпись: “Стэнли Дж. Теллер, начальник полиции, 1932-1964”. Рядом красовалась репродукция картины Нормана Рокуэлла “Тропа”.
   Окна небольшого кабинета выходили на автомобильную стоянку во дворе, пустовавшую в это время дня.
   — Почему бы вам не сказать обо всем прямо. Док? Что вы ходите вокруг да около? — Лейтенант Рэй Флорам явно нервничал. — Что особенного в этом утопленнике?
   Из коридора доносились треск рации и гул искаженных голосов.
   — Как раз это я и пытаюсь вам втолковать, — медленно и терпеливо проговорил Док Дирфорт. — Этот человек умер не от утопления — он задохнулся в воде.
   Деревянное кресло скрипело под тяжестью Рэя Флорама. Его фигура служила предметом постоянных шуток среди полицейских, впрочем, довольно безобидных и благодушных. Флорам был начальником полиции Уэст-Бэй-Бридж. Его полнощекое загорелое лицо венчал нос картошкой, украшенный фиолетовыми прожилками; светлые с проседью волосы были коротко подстрижены. Коричневый костюм лейтенант носил только в силу необходимости: будь его воля, он ходил бы на работу во фланелевой рубахе и старых брюках.
   — Отчего же тогда он умер? — так же медленно спросил Флорам.
   — Его отравили, — ответил Док Дирфорт.
   — Док, — Флорам устало провел рукой по лицу. — Я хочу, чтобы все было ясно. Совершенно ясно. Настолько ясно, чтобы в моем рапорте не было никаких неточностей. Потому что кроме полицейского управления штата, куда, как вам известно, я должен отправить копию рапорта, кроме этих сукиных детей, я должен буду связаться с окружным полицейским управлением, и эти подонки скорее всего заявят, что мы должны передать дело им. Более того, теперь, когда вы утверждаете, что это — убийство, сюда примчится Фаулер из окружной клиники и начнет требовать, чтобы я поскорее закончил расследование и забрал у него труп — ведь у его людей столько работы!
   В кабинет вошел сержант и молча передал Флораму несколько аистов.
   — Господи, иногда просто места себе не нахожу. Мне нет никакого дела до этой проклятой политики, а им просто неймется впутать меня в свои делишки. Кого волнует, хороший я полицейский или нет!
   Флорам встал из-за стола и взял папку. Почесав затылок, он начал раскладывать на столе стопку черно-белых фотографий, на которых Дирфорт безошибочно узнал тело утопленника.
   — Во-первых, — спокойно продолжил Дирфорт, — Фаулера я беру на себя. Он не будет вас беспокоить, по крайней мере, некоторое время.
   Флорам с любопытством посмотрел на Дирфорта и снова уткнулся в фотографии.
   — Как вам удалось это чудо?
   — Я ему еще ничего не говорил.
   — Вы хотите сказать, — уточнил Флорам, доставая из ящика стола продолговатую лупу, — что никто не знает об этом... убийстве, кроме нас двоих?
   — Совершенно верно.
   Через минуту Флорам добавил:
   — Знаете, Док, на этих снимках ничего такого не видно. — Лейтенант стал тасовать отпечатки как колоду карт, пока наверху не оказалась фотография головы и груди утопленника крупным планом. — Самый обычный утопленник.
   — На этих фотографиях вы ничего не разглядите.
   — Вот я и говорю.
   — Но это не значит, что больше нечего искать. Флорам откинулся в кресле и скрестил руки на необъятном животе.
   — Ладно, Док, рассказывайте. Я вас внимательно слушаю.
   — Этот человек умер до того, как оказался в воде. — Док Дирфорт вздохнул. — Даже такой хороший патологоанатом, как Фаулер, мог пропустить одну маленькую деталь. — Флорам хмыкнул, но промолчал. — В груди этого человека, с левой стороны, есть крохотное отверстие; его вполне можно принять за царапину, которая образовалась при ударе о камни, — но это не так. Я взял анализ крови в нескольких местах, в том числе из аорты, потому что именно там скапливаются такого рода яды. В других местах яд не обнаруживается, то есть, он был вымыт из системы кровообращения примерно через двадцать минут после наступления смерти. Понятия не имею, как это могло произойти. Это очень необычный яд сердечно-сосудистого действия.
   Флорам щелкнул пальцами.
   — Значит, паралич сердца?
   — Да.
   — Вы уверены?
   — Если бы я не был уверен в отравлении, я бы к вам не пришел. Но мне нужно еще кое-что проверить. Похоже, что предмет, которым была проколота грудина, все еще находится внутри тела.
   — А рана не сквозная?
   — Нет.
   — Этот предмет мог выпасть при падении. Или потом, в море...
   — Или кто-то вытащил его из тела.
   — О чем вы говорите, Док... — Флорам отложил фотографии и просмотрел листки полицейского протокола. — Покойного звали Барри Бром; он служил в рекламном агентстве Голдмана в Нью-Йорке. Такое зверское убийство. Но с какой стати? Он жил здесь один. У него не было ревнивой жены или любовника... — Флорам рассмеялся. — Мы уже связались с его сестрой в Куинсе. Обыскали его дом на побережье. Ничего. Никаких признаков взлома или воровства. Его машина стоит на месте — во дворе перед домом. Совершенно не за что уцепиться...
   — Есть за что, — возразил Док Дирфорт. Наступила минута, которой он боялся с тех самых пор, как обнаружил колотую рану и взял анализ крови из сердца покойника. “Этого не может быть”, — уверял себя Дирфорт, в то время как результаты анализов неумолимо подтверждали обратное. “Этого не может быть”, — повторял он будто заклинание. А теперь Дирфорт смотрел на себя как бы со стороны, словно киноактер, который видит себя впервые на экране.
   — Этот яд, — продолжал он, — очень необычный. — Дирфорт вытер ладони о брюки; давно у него так не потели руки. — Я столкнулся с таким ядом очень давно, когда служил в Азии.
   — Во время войны? Но, Боже мой, прошло уже тридцать шесть лет. Вы хотите сказать, что...
   — Я никогда не забуду этот яд, Рэй, сколько бы лет ни прошло. Однажды ночью патруль вышел на дежурство. Из пятерых вернулся только один — он едва дотянул до границы лагеря. Мы не слышали выстрелов: только крики птиц и жужжание насекомых... От такой странной тишины мороз пробегал по коже; перед этим нас целую неделю непрерывно обстреливали снайперы. — Док Дирфорт глубоко вздохнул. — Короче, того парня, который вернулся, принесли ко мне. Совсем мальчик, не старше девятнадцати. Он был еще жив, и я сделал все, что мог. Но ничего не помогло — он умер у меня на глазах.
   — От такого же яда?
   — Да, — устало кивнул Дирфорт.
* * *
   — Ты хочешь, чтобы я ушел? — спросил Николас.
   — Да, — ответила Жюстина. — Хотя... Не знаю. — Она стояла рядом с диваном; ее пальцы рассеянно теребили пушистое покрывало. — Ты... ты меня смущаешь.
   — Я бы этого не желал...
   — Слова ничего не значат.
   Николас с удивлением заметил, что в профиль лицо Жюстины выглядит совершенно иначе, словно он теперь смотрит на нее из другого времени, из какой-то другой жизни. Так было и с Юкио. Конечно, в случае с Юкио Николас относил это на счет ее происхождения, уходившего корнями в иной мир, к которому он не принадлежал, но в который ему иногда интуитивно удавалось проникать. Теперь Николас знал, что это чисто западная реакция на все, что нельзя объяснить словами; ему казалось странным, что здесь, на Западе, это воспринимается совсем по-другому. Очевидно, только со временем, когда боль утихла, Николас смог понять, чем была для него Юкио; только время помогло ему осознать свои ошибки и правильно оценить свою роль в ее жизни.
   Жюстина казалась теперь бесконечно далекой, хотя он чувствовал аромат ее духов.
   — Уже поздно, — сказала она.
   Николас подумал, что Жюстина не вкладывает в эти слова особого смысла, просто заполняет пугающую ее пустоту. Но именно эта ее внутренняя скованность возбуждала любопытство Николаса. Да, Жюстина казалась ему очень красивой; если бы он встретил ее на шумной улице Манхэттена, он наверняка проводил бы ее взглядом, вероятно, даже прошел бы за ней несколько шагов, пока она не растворилась бы в толпе. Возможно, Жюстина занимала бы его мысли еще некоторое время. Ну и что? Николас очень рано понял, что физическая красота еще ничего не значит, более того, она может таить в себе опасность. Сильней всего Николаса привлекали в женщинах, как и во всем остальном, вызов и сопротивление. Он чувствовал: ничто в жизни не дает удовлетворения, если достается без борьбы — даже любовь; особенно любовь. Этому он тоже научился в Японии, где с женщинами надо обращаться с бесконечной осторожностью, постепенно раскрывая их как хрупкое бумажное украшение оригами — и тогда, в конце концов, проявятся их тонкая нежность и скрытая страсть.
   Пластинка остановилась, и стал слышен густой рокот прибоя, прерываемый обиженным криком одинокой чайки.
   Николас не знал, что ему делать и чего ему действительно хотелось бы. Он сам чего-то боялся.
   — У тебя было много женщин? — спросила вдруг Жюстина. Николас видел, как напряглись и задрожали ее руки, с каким усилием она подняла голову. Девушка смотрела на него, словно ожидая, что сейчас он высмеет ее иди, может быть, отругает, укрепив тем самым ее подозрения по отношению к себе и к мужчинам вообще.
   — Странный вопрос.
   Жюстина слегка повернула голову, и мягкий свет лампы скользнул по ее лицу и шее.
   — Ты не хочешь отвечать? Николас улыбнулся.
   — Я об этом не задумывался.
   Она смотрела в его глаза, отчаянно пытаясь найти в них следы насмешки.
   — Что ты хочешь знать, Жюстина? — мягко спросил Николас. — Ты боишься, что я тебе не скажу?
   — Нет. — Она покачала головой. — Я боюсь, что ты скажешь. — Ее пальцы перебирали покрывало, словно струны арфы, — Я хочу этого — и не хочу.
   Николас уже собирался сказать с улыбкой, что все это не так важно, как вдруг почувствовал, что это действительно важно; он понял, о чем она говорила. Он подошел к ней поближе.
   — Здесь нас только двое, Жюстина.
   — Я знаю.
   Но в ее словах не было уверенности; словно маленькая девочка, она хотела, чтобы кто-нибудь подтвердил что-то очень важное для нее.
   Почувствовав, что хрупкое равновесие их встречи может вот-вот нарушиться, Жюстина встала и отошла к большому окну в противоположном конце комнаты. На крыльце горели огни, и было видно, как волны набегают на черный песок.
   — Знаешь, почему-то этот вид напоминает мне Сан-Франциско.
   — Когда ты там была? — спросил Николас, усаживаясь на подлокотник дивана.
   — Года два назад. Почти одиннадцать месяцев.
   — Почему ты уехала?
   — Я... я порвала с одним человеком. А потом вернулась сюда, на Восточное побережье — блудная дочь возвратилась в лоно семьи.
   Почему-то это показалось Жюстине смешным, но смех застрял у нее в горле.
   — Тебе нравится Сан-Франциско?
   — Да, очень. Очень нравится.
   — Зачем же ты уехала?
   — Я должна была уехать. — Жюстина подняла руку и удивленно посмотрела на нее, будто недоумевая, почему та вдруг оказалась у нее перед глазами, — Я была тогда другим человеком. — Она сцепила руки и опустила их перед собой. — Я чувствовала себя такой беззащитной. Я... просто не могла больше там оставаться одна. Глупая история, — добавила Жюстина. — И я была глупой. — Она покачала головой, словно удивляясь собственному поведению.
   — Я был там два раза, — сказал Николас — Я имею в виду Сан-Франциско. И полюбил этот город. — Он всматривался в тонкую светящуюся полоску прибоя, который не переставая поднимался и обрушивался на берег. — Я тогда часто ходил на побережье — просто посмотреть на океан — и думал: эти воды докатываются сюда из Японии, через весь океан.
   — Почему ты уехал? — спросила Жюстина. — Что привело тебя сюда?
   Николас глубоко вздохнул.
   — Это трудно объяснить в нескольких словах. Наверное, существовало много причин. Мой отец хотел приехать в Америку, но ему это было не суждено. Он жалел об этом всю жизнь. — Морская пена вдали казалась тонким серебряным кружевом. — Если часть моего отца живет во мне, то он сейчас здесь, и я этому рад.
   — Ты действительно в это веришь? Жизнь после... — Николас улыбнулся.
   — И да, и нет. Я не могу это объяснить. Восток и Запад борются во мне... Но что касается моих родителей — да, они здесь, со мной.
   — Это так странно...
   — Только потому, что мы здесь, в этом доме в Уэст-Бэй-Бридж. Если бы мы были в Азии... — Николас пожал плечами, словно считая, что этого объяснения вполне достаточно. — И потом, я приехал сюда для того, чтобы доказать, что могу жить на Западе, а не только на Востоке. В колледже я изучал средства массовой информации, и когда приехал сюда, мне показалось естественным заняться рекламой. Мне повезло: нашелся человек, который взялся сделать профессионала из неопытного новичка. — Он рассмеялся. — Я оказался способным учеником.
   Жюстина подошла к Николасу.
   — Ты хочешь меня? — ее голос сливался с шумом прилива. — Ты хочешь быть со мной?