- и в то же время вроде бы и пострадавший, я как нельзя лучше подходил на пустовавшую роль подпольного героя тех дней и, сам того не заметив, за несколько месяцев из никому не интересного вокзального бродяги, которого могли с милицией выкинуть вон из Москвы, превратился в общественного человека. Я жил в добротной московской квартире, ходил на приемы и банкеты, участвовал в пресс-конференциях и презентациях, и, несколько раз посидев в Цэдээле, к которому уже привык и более не тушевался в его кабаке с исписанными стенами, попив водочки и побалагурив с нужными людьми, вступил в писательский союз. Меня окружали весьма предусмотрительные и опытные красивые женщины, которые никогда бы не поставили партнера в затруднительное положение по поводу своих интимных обстоятельств. Я взялся покровительствовать начинающим публицистам, литературным критикам и эссеистам. Правда, их оказалось чересчур много, так что, когда однажды ко мне пришла постаревшая, но с тем же буйным блеском в глазах испаноговорящая подруга молодости и попросила помочь напечатать в свободной прессе статью о схожести франкизма и сталинизма, я пожалел, что ее принял, и сделал так, чтобы больше не встречаться. Наверное, это было сильным ударом по самолюбию маленькой подданной празднующего вместе с нами победу римского папы, но не хватало только, чтобы на пороге кабинета появилась раскаявшаяся провинциальная русалка и потребовала опубликовать манифест против абортов. Что мне было их вспоминать? Я стряхнул с себя неудачное прошлое и находился в невероятном азарте и запале, какого не знал никогда и, тихий и задумчивый удильщик сорожек и окушков в чагодайских омутах, не чаял в себе обнаружить. Запах чужой крови и чужого страха пробуждал во мне иной инстинкт, нежели генетические терпение и осторожность. Мы преследовали страшного и огрызающегося зверя, не ведая, кто будет охотиться на нас, и в этой погоне некогда было остановиться и перевести дух, оглядеться по сторонам или назад. Но, когда в самый пик захлебывающегося разгуляя и хлыстовского радения мне неожиданно предложили баллотироваться в народные депутаты от Чагодая и ехать туда за поддержкой, я почувствовал животный страх и словно в миг протрезвел. Они ведь не понимали, что именно предлагали и какую струну моей души затронули! Они не знали, что это было то, о чем чагодайский выкормыш не смел и мечтать: стать маленьким моисеем с берегов пошехонского Нила и возглавить шествие своего племени через пустыню. Драматический переход были готовы заснять на кинопленку профессиональные журналисты из-за бугра, я и сам бы мог сотворить политический бестселлер о заговоре против молодой демократии и тем оправдать негаданное членство в писательской шарашке - не важно даже, куда бы мы с моей тихой родиной в результате вышли. Да никто и не рассчитывал всерьез на успех - чего еще от Вандеи ждать? Мой престиж должен был от этого только вырасти, можно было сделать блестящий репортаж или написать книгу о том, как приезжает на родину удивительный человек, которым городу следовало бы гордиться, но который оказывается никому не нужен, снять горький фильм о нынешней России, где ничего не переменилось. Судьба давала мне шанс, но воспользоваться им я не смог. Быть может, то были просто предубеждение, провинциальная интеллигентская мнительность или запойная блажь, но не укладывалось в голове, как в маленький, тихий, туманный городок, где иностранцев сроду не видывали, приедут чужие белозубые люди в ярких одеждах, поселятся в убогой гостинице, станут ходить по пыльным улицам, по проложенным вместо асфальта дощатым мосточкам, беспрестанно щелкая дорогими аппаратами потрескавшиеся, ссутулившиеся дома, покосившиеся храмы с продырявленными куполами и отсутствующими крестами, крашеные заборы, водокачки, обмелевшую речку, пустые витрины магазинов, очереди за водкой, шелудивых собак, народный хор, круглые лица чагодайских жителей и маленького Ильича на торговой площади, как потянутся к приезжим жалобщики и плакальщицы, а те с вожделением наведут камеры на обывателей и начальников и заснимут на качественную кинопленку зрелище русского кулачного боя и полоскания грязного белья. Жадные, любопытные, до всего охочие вообразят, что это и есть настоящая Русь, которую нигде, как в таком вот Чагодае, не сыщешь, да еще полезут париться в баню и будут пить самогон, громко хохоча и толкуя о загадочной славянской душе, а потом с похмелья станут совать иностранные купюры за лифчики горничным и в карманы грузчикам, поварам и банщикам, а им будет невдомек, что с этими фантиками делать. Даже если приехавшие в Чагодай люди будут дружелюбны и негорды, если не вызовет у них презрения и насмешки убогое существование моих земляков, все равно хорошо воспитанные чужеземцы станут смотреть на чагодайцев, как на таинственных зверьков из резервации, и удивляться тому, что они, оказывается, тоже люди-человеки, тоже заводят семьи, рожают детей, пьют чай, едят варенье, смотрят телевизор и читают книги, и таковыми преподнесут их любопытному миру. Я не знал, чего было больше в моих чувствах - оскорбленной гордости или стыда, но, как бы далеко я ни отстоял от Чагодая и сколько бы обиды ни испытывал, как ни стремилась к реваншу и торжеству моя душа, я не хотел выставлять его напоказ и на поругание. Я не мог соединить две части моей жизни - чагодайскую и московскую - и оттого не послушал умного Васю, утверждавшего, что готовностью поехать в Чагодай меня проверяют и испытывают. Я не верил ему, да только с того момента, как я отказался показать чужеземцам дорогу, а без меня они бы ее никогда не нашли, а может быть, это было лишь совпадение и просто переменились неверные времена, но в моем восхождении снова что-то нарушилось, как если бы в некоем месте, мистическом или чересчур земном, меня вычеркнули из тайного списка как не оправдавшего доверия и неперспективного кандидата.
(Окончание следует...)