Глава II. Голодные дни
В телогрейке, повязанная платком Катерина рубила лед здоровенным ломом, к которому был внизу припаян топор. Лицо у нее было усталое и злое. Она совсем не походила на нарядную, довольную дамочку, приезжавшую летом на похороны и бахвалившуюся шикарной жизнью и должностью продавщицы Гостиного двора. - Что приехала-то? - буркнула она, не переставая широко взмахивать руками, и лицо ее сделалось еще более хмурым. - Мне мама велела. - Когда это она успела? - Когда... умирала,- запнулась Маша. Она не хотела ничего рассказывать про вечер в метельном поле, да и к тому же здесь, в огромном городе, где домов было больше, чем деревьев в лесу, это казалось невозможным. - Стало быть, она думала, что я тебе заместо матери стану? Нет уж, у меня своих забот полон рот. Нашли крайнюю! Вечно она на меня все сваливала: Катька, пойти туда, Катька, сделай то,- вот где вы все у меня сидите! Лом яростно крошил лед, лед раскалывался на мелкие куски и, как осколки злого зеркала из андерсеновской сказки, летел в глаза и лица прохожих. - Я пойду тогда? - сказала Маша покладисто. Она так устала за сегодняшний день, что больше всего ей хотелось присесть на лавке и заснуть сном, который зачем-то прервала покойница. - Куда ты пойдешь? - закричала сестра еще злее, и на лице у нее выступили красные пятна. Они поднялись на четвертый этаж и оказались в заставленном коробками, ящиками и колясками коридоре. Комната Катерины была третья слева. В углу стояла кроватка, рядом с ней тахта, на которой лежал небритый толстогубый мужик и курил, стряхивая пепел в консервную банку. Пахло молоком, детской мочой, перегаром, и после пустынной, просторной и чистой избы комната показалась Маше еще более жуткой, чем вонючий общий вагон. Ребенок в кроватке надрывался, но лежавший на тахте губан не обращал на его ор никакого внимания. Точно так же равнодушно он скользнул по деревенской родственнице. - Ну,- сказала сестра, горько усмехнувшись,- где жить станешь? Думаешь, нужна ты здесь кому-нибудь? - Мне мама велела. - Мама ей велела! Да что ты врешь? Ничего она тебе не велела! Выдумала ты все. Ну вставай же, чего разлегся? - Она повернулась к мужу, раздраженно стукнула ладонью по столу, смахнула таракана, и так же раздраженно зазвенели тусклые стаканы. Муж нехотя встал и пошел на кухню. Катерина взяла на руки ребенка и стала его успокаивать, расхаживая по комнате и ногами пиная валявшиеся на полу вещи. - Надоело все! Надоело! Хоть в петлю лезь! Квартиру еще два года назад обещали! Мужик метро строит, провались оно пропадом, здоровье на этом все потерял, я... ты помнишь, сколько мне лет? Маша стояла в дверях и не смела шагу ступить. - Ну что стоишь? Проходи, ищи себе место. Принесло же тебя на мою голову! - Я тебе помогать стану. - Да какая от тебя помощь! На работу ее не взяли: пока восемнадцать не исполнилось, по лимиту нельзя. Жила у сестры, была у нее и за кухарку, и за няньку, и за уборщицу. Спала на матрасе прямо на полу и первая подбегала к племяннице, когда та просыпалась и плакала. За эти месяцы она немного отошла от одиночества и сумела сделаться в доме сестры полезной. Катерина дала ей кое-что из старой одежды, Маша округлилась, похорошела, на глазах расцвела и день ото дня все больше напоминала молодую красавицу Шуру. - Ничего, Машка,- сказала сестра, будучи в добродушном расположении,пойдешь осенью в училище, дадут тебе койку в общаге, может, и приживешься. Но однажды утром девушка проснулась от того, что почувствовала нечистое дыхание возле лица. Маша открыла глаза и увидела Катерининого мужа. Его пухлые губы шевелились и причмокивали, как у младенца, а в глазах застыло сладенькое, гадливое выражение. Она отчаянно завертелась и хотела закричать, но мужчина закрыл ей рот сильной рукой. Катерины не было, и только маленькая девчушка с толстыми, как у папаши, губами глядела на возню двух взрослых из кроватки, а потом вдруг заплакала. - Не ори! - сказал губан, не оборачиваясь. Девчонка заплакала еще сильнее. - Скажи ей, чтоб не орала! Он на мгновение повернулся и ослабил хватку. Маша вырвалась и отскочила к окну. - Не подходи - закричу! - Да ты целка, что ли? - Уходи! - Дура гребаная,- произнес губастый разочарованно.- Она же тебя первая отсюда вышвырнет. Ну что недотрогу из себя строить? Не я, так кто-нибудь другой. Уж лучше по-родственному. Она рванула раму и вскочила на подоконник. - Ты на что рассчитываешь? Мы тебя здесь долго терпеть будем? Или в самом деле в ПТУ пойдешь и в общаге девочкой тихой жить станешь? Через год подстилкой вокзальной будешь! Катерина поняла по лицу сестры,что случилось. - Кобель,- заплакала она и от этих слез стала еще старее и некрасивее,выгнала бы его давно, да куда? Беременная я. Вот он и лезет к тебе. Она обняла Машу. - Да плюнь ты на него! Но то хрупкое равновесие, в котором пребывала жизнь двух сестер, нарушилось. Младшая ощутила на себе тяжелый взгляд старшей и поймала в нем что-то осуждающее, неприязненное - точно была виновата одним лишь фактом своего существования. - Поеду я, Катя. - Ну как знаешь,- сказала Катерина и, порывшись в столе, протянула двадцать пять рублей.
Этих денег хватило чуть больше, чем на месяц. Маша растягивала их как могла, но снедаемая скукой, голодом, бездомностью и отчаянием, покупала себе в утешение то мороженое, то булочку. Уезжать домой было не на что, да и не хотелось. Странно было представить, что всю жизнь она жила в поселке, где темные старухи верят в призраков, а покойники приходят с того света и губят или спасают живущих. За этот месяц она успела немного привыкнуть к Ленинграду. Ночевала на Московском вокзале, а с утра отправлялась бродить по улицам и паркам, бездумно разглядывая высокие дома, витрины, лица, вечерами поднимаясь на цыпочки и воровато подглядывая в окна низких первых этажей, где за ситцевыми занавесками протекала чужая жизнь. Единственное, от чего она страдала, была грязь, и Маша взяла себе за правило ходить через день в баню или душевой павильон. С ней пробовали заговорить на улице неприятные мужчины, напоминавшие Катерининого мужа, звали в ресторан, но она ускользала от них и продолжала идти, точно что-то искала. Иногда она ходила в кино и проводила в полупустых маленьких залах по несколько часов. Фильмы волновали ее ум и сердце, заполняя отсутствие знакомых и друзей и заменяя все иные житейские забавы и заботы. В "Сорок втором" кино крутили нечасто и обычно привозили фильмы очень старые. Телевизора в цыгановском доме не было, и теперь Маша сторицей восполняла все, что не успела получить в детстве. Она переживала за судьбы красивых женщин, влюбленных мужчин, благородных стариков и детей, смеясь и плача, забывая о своем бедственном положении и о том, что ждет ее впереди. Судьба какой-нибудь итальянской проститутки, французской маркизы-авантюристки, любовь вокзальной официантки и попавшего в беду композитора волновали ее куда больше, чем собственная жизнь, и она огорчалась, когда вспыхивал в зале свет, стучали сиденья и зрители направлялись к выходу. Хотелось обыкновенной жизни, дома, уюта и тепла, но вместо этого приходилось идти на опостылевший вокзал и пораньше занимать место. Потом денег не стало хватать ни на кино, ни на еду, ни даже на павильон. У нее появилась привычка, блуждая по улицам, глядеть не на окружающий мир, а себе под ноги в надежде, что попадется пятачок и удастся купить рогалик или четвертинку черного. Однако такое случалось редко, чаще приходилось отправляться на вокзал с голодным желудком. От голода ее шатало: когда она закрывала глаза, снился хлеб и всплывали кадры из кинофильмов, где герои что-нибудь едят. А днем она не могла удержаться и пройти мимо продуктовых магазинов, столовых и булочных, манивших ее теперь больше, чем самый прекрасный фильм. Хлеб лежал рядом - стоило только протянуть руку. Однажды она не выдержала и в булочной на Кировском проспекте стащила четвертинку черного. Куски застревали в горле, все дрожало у нее внутри; наконец весь хлеб был съеден, но сытости она не почувствовала. Девушка поднялась со скамейки и услышала над ухом приятный голос: - В следующий раз, когда украдешь, тебя поймают и отправят в милицию. Хорошо одетый мужчина с пышной русой бородой бесцеремонно разглядывал ее стоптанную обувь, линялое платье и красивое лицо. - В лучшем случае просто предупредят и вышлют,- продолжил незнакомец.- В худшем - посадят в тюрьму. Она опустила голову. - Где ты живешь? - На вокзале. - Давно? - Месяц. - Хорошо,- кивнул он,- сейчас ты поедешь со мною. Маша попятилась. - Не бойся. Ничего дурного я тебе не сделаю. Просто покормлю. Возле красивого двухэтажного особняка машина остановилась. - Это мой дом. Я здесь живу и работаю. В большой запыленной зале в беспорядке валялись гипсовые статуи и бюсты. Тут же были разбросаны пустые пыльные бутылки, пачки сигарет, окурки. Не обращая внимания на беспорядок, хозяин привел свою гостью в небольшую комнатку, примыкавшую к зале, открыл холодильник и достал кусок копченой свинины. Себе он налил рюмку водки, выпил, и в глазах у него появилось обычное выражение довольного жизнью человека. - Что ж, давай знакомиться. Фамилия моя Колдаев. Она вряд ли тебе что-либо скажет, хотя я по-своему человек известный. Особенно среди покойников. Маша вздрогнула, а он весело и легко засмеялся. - Я скульптор и делаю могильные памятники. Скажи мне, как тебя зовут, и больше о себе можешь ничего не рассказывать. Затем налил другую рюмку. - Выпей-ка, Маша. Девушка с ужасом поглядела в рюмку, но, чувствуя свою зависимость от этого жизнерадостного человека, глотнула, и резкий вкус жидкости показался ей неожиданно приятным. - Хорошо? Он довольно захохотал и снова подлил. - Хочешь поработать натурщицей? - Как это? - Ну что-то вроде артистки. У тебя интересное тело. Разденься, я хочу тебя сфотографировать. - Нет.- Она встала и попятилась. Веселость на его лице исчезла, и глаза стали решительными и жесткими, как если бы он договаривался с клиентами об оплате. - Ну-ка сядь! Если ты не хочешь, чтобы я отвел тебя в милицию, ты будешь делать все, что я скажу. Раздеться можно за ширмой. И не вздумай ничего красть: перед тем, как ты уйдешь, я тебя обыщу.
Глава III. Гроссмейстер Великой Ложи
Несколько часов спустя, не помня себя от ужаса и стыда, Маша выбежала из мастерской, а Колдаев стал проявлять пленку. Обычно он откладывал эту канительную процедуру на следующий день, но теперь, в предвкушении удачи, ему не терпелось посмотреть, что получилось, и проверить, не ошибся ли он, подобрав на улице стеснительную воровку. Когда на пленке проступили ее черты, фотограф восторженно присвистнул. На него глядела нежная девушка с тонким гибким телом и беззащитными глазами. Линии ее тела, ноги, руки, бедра, плечи, спина - все было так прекрасно, так тепло и совершенно, как не может выглядеть ни одна фотомодель. Именно поэтому скульптор никогда не пользовался услугами профессионалок и находил девушек где угодно - на улицах, на выставках, в театрах - и редко ошибался: отсутствие опыта, неумение двигаться и позировать перед объективом искуплялось откровенностью и достоверностью. Колдаев то увеличивал, то уменьшал изображение, делал пробные снимки, сравнивал их, подбирая так, чтобы создавалось ощущение движения женского тела. Он с волнением вспоминал, как заставлял воровку принимать разные позы, ложиться на спину и на бок, садиться на корточки, поднимать руки, наклоняться, распускать и закалывать волосы, чтобы выгоднее подчеркнуть линии и изгибы. Вероятно, она испытывала сильное страдание, когда делала все, что он велел. Но на снимках это страдание преображалось в пронзительное, трогательное выражение. Для него это был совершенно неожиданный случай: никогда прежде ему не приходилось принуждать женщин к позированию перед объективом - обычно даже стеснительные раскрепощались, входили во вкус, и это придавало их глазам и лицам невероятно привлекательное выражение. Оно томило и волновало кровь художника и возбуждало самих женщин, так что обычно подобные сеансы по обоюдному влечению заканчивались в постели. Но в этот раз все получилось иначе: к этой странной девочке Колдаев прикоснуться не решился и теперь об этом жалел, как жалел и о том, что фотографии быстро кончились. Колдаевская коллекция "ню" была хорошо известна в определенном питерском кругу. На ее просмотр собиралась обычно тщательно подобранная публика, здесь можно было встретить самых разных и неожиданных людей, объединенных страстью к женской наготе. Одни находили в этом эстетическое удовольствие, другие черпали источник чувственного наслаждения, третьи компенсировали неудовлетворенную подростковую страсть к подсматриванию в дырочки и щелки, а более пожилые предавались воспоминаниям молодости. Эти люди представляли собой что-то вроде элитарного клуба, попасть в который можно было только по рекомендации и обладая определенным общественным положением. Здесь все были свои, и сборы отдавали легким душком свободомыслия, шаловливого вызова похожей на скучную классную даму одряхлевшей системе. Они называли себя Орденом эротоманов, и каждый из них имел свой титул. Колдаев был Великим гроссмейстером. Просторный двухэтажный особняк, доставшийся ему за увековечивание памяти старых большевиков, а в печальной перспективе и их нынешних наследников, был идеально приспособлен для целей Ордена. Дом вмещал несколько павильонов, множество подсобных помещений, сзади к нему примыкал уютный закрытый садик, где можно было проводить съемку на пленэре, но главной гордостью хозяина была выстроенная в подвале по его собственному проекту сауна с большой купальней. В одну из стенок сауны встроили тайное окошко, откуда можно было вести съемку тех посетительниц, которые добровольно на нее не соглашались, ибо имена молодых актрис были слишком хорошо всем известны. Устав ложи предусматривал ужасные кары для тех, кто рискнул бы выдать их тайну, равно как и имена самих братьев. Но никто, кроме самого гроссмейстера Колдаева, не знал о том, что в нескольких местах в гостиной были вмонтированы микрофоны, и коллеги тех скромных молодых людей, которые настойчиво просили таежного директора отречься от истины в интересах общего дела, а потом упекли его в тюрьму, были в курсе всех бесед. Помимо этого, бесцеремонные люди просматривали все новые поступления колдаевской коллекции и кое-какие фотографии отбирали для себя. Гроссмейстер мог только догадываться, зачем они это делают и сколько проклятий выливалось на его голову, когда ни о чем не подозревающих фотомоделей шантажировали и заставляли оказывать родному ведомству услуги в постелях иностранных туристов, журналистов и бизнесменов. Но поделать с этим он ничего не мог. Его вынудили согласиться на установку микрофонов и передачу фотографий, пригрозив в противном случае привлечь к уголовной ответственности за распространение порнографии. Скульптор сильно переживал, но, к счастью, скоро началась перестройка, о его мучителях стали писать черт знает что в газетах, за снимками больше никто не приходил, и он решил, что всякое наблюдение за ним снято. Ему нравилась роль хозяина салона, он находил среди гостей клиентов и потребителей своей конечной продукции, что давало немало поводов для кладбищенских шуток. Иногда наиболее падкие зрители просили его познакомить с той или иной барышней или продать фотографии, но ничего подобного принципиальный скульптор никогда не делал. Он не соглашался смешивать высокое ремесло со сводничеством и лишь себе одному позволял удовольствие плоти, в душе презирая своих гостей.
Однако был среди посетителей колдаевского вернисажа один необычный человек. Фамилия его была Люппо, а звали Борисом Филипповичем. Колдаев обычно покупал у него старинные иконы, причем без всякого риска нарваться на подделку и по достаточно разумной цене. Скульптор высоко ценил его вкус и, хотя Борис Филиппович не принадлежал к Ордену, показывал ему обычно все новые работы, прежде чем представить их на общее обозрение. Соблазнительные формы женского тела никогда не подавляли у Люппо острого эстетического чувства. Его суждения были точны и оценки верны, как у евнуха, принимающего в гарем новую девушку. Во многом благодаря Борису Филипповичу колдаевская коллекция имела такую высокую репутацию среди ревнителей женской красоты. На сей раз, приценившись к иконе семнадцатого века, Колдаев стал угощать своего эксперта новым поступлением. - Откуда это у вас? - спросил Люппо, бросив быстрый взгляд на фотографию, и у него непроизвольно задергалось левое веко. - Что, хороша? - Колдаев довольно засмеялся: поразить взыскательного Бориса Филипповича своими творениями ему еще не удавалось ни разу.- Вы посмотрите, какое потрясающее и искреннее выражение стыда в глазах и какое нежное тело! Сколько я ни просил других девушек изображать смущение, у них не получалось. Все равно чувствовалась фальшь. А здесь все настоящее. Представьте себе воровка с Московского вокзала, а глаза - как у святой! - Она действительно святая,- сказал Люппо очень серьезно. - Вы ее знаете? - удивился скульптор. - Она хотела, чтобы вы ее фотографировали? - Кажется, на сей счет у нее имелись предрассудки. - Фотографирование обнаженной женщины против ее воли похоже на изнасилование. Но то, что сделали вы, называется святотатством. - Борис Филиппыч, вы меня не пугайте. Святые воровством не занимаются. - Откуда вам знать, чем занимаются святые? Голодному воровать не грех. Грех на этом наживаться. - Может быть, вы и правы,- примиряюще сказал ваятель.- Но пусть мою коллекцию грешниц украсит хоть одна праведница. - Вот что, продайте мне эти фотографии и негативы,- даже не улыбнулся Люппо.
- Я не продаю свои работы.- Скульптор слегка покраснел. - Я вам хорошо заплачу. - Деньги меня не интересуют. - Я поменяю их на любую икону. - Это становится интересным. Зачем вам фотографии? - Тогда не хочу, чтобы вы их кому-нибудь показывали. - Ценю вашу щепетильность. И все же мой ответ - нет. - В таком случае я буду вынужден прекратить наше знакомство. Колдаев убрал фотографии в пакет. - Что ж, если дело так серьезно, то даю вам честное слово, что никому их не покажу. Вас это устроит? - Я бы предпочел иметь снимки при себе. - Я и так вам много уступил. Что будете пить? - Сок. Хозяин пожал плечами, открыл бар и достал бутылку. - Знаете, Борис Филиппыч,- сказал он, цепляя на кончик вилки соленый рыжик,сколько лет мы с вами знакомы, я ничего не могу понять. Странный вы, ей-богу, человек. Я вас иногда даже боюсь. Вина вы не пьете, в хорошей еде толка не понимаете, женщинами не интересуетесь, наркотики не употребляете, к деньгам и дорогим вещам равнодушны. Разве что табак любите, но, согласитесь, для полнокровной жизни этого мало. Люппо поморщился. - Что вы понимаете в полнокровной жизни? - Да мне как-то жаловаться не приходится. Во всяком случае, удовольствий хватает. -- Для художника признание убогое. Хотя в ваших устах оно меня не удивляет. - Вы хотите меня оскорбить? Борис Филиппович достал трубочку. - Вы никогда не задумывались о том, почему в той же живописи, архитектуре или литературе нет ничего близкого к уровню средневековья или Возрождения? Ни одного из художников нашего времени рядом нельзя поставить с Леонардо или Микеланджело. Ни одно современное здание не сравнится с храмом Покрова на Нерли, ни один писатель - с Шекспиром. - И почему же? - спросил Колдаев насмешливо. Его всегда забавляло, когда он слышал дилетантские рассуждения об искусстве. - Людская порода измельчала. Чем больше нас становится, тем меньше удельного веса таланта выпадает на долю каждой человеческой особи. И вот результат. Модный фотограф спекулирует женским телом, успешливый скульптор наживается на человеческом несчастье только ради того, чтобы получать как можно больше удовольствия. - Ну и что? - Удовольствие - слишком примитивная вещь, чтобы делать его своей целью. Наслаждение от женского тела обычно преувеличивают, алкоголь и наркотики просто затупляют ощущения, обладание дорогими вещами лишает людей воли. Хотя большинство сейчас именно к этому и стремится. - Не понимаю, что в этом плохого? - повторил скульптор, скрывая досаду. - Вам сорок лет, и вы не создали до сих пор ничего стоящего. И никогда не создадите. Ваш потолок - потакать инстинктам похотливых самцов. - Вы забываетесь! - Я намеренно вас оскорбляю, потому что вы оскорбили меня, и даю вам понять, насколько это оскорбление сильно. Неужели же вам мало разнузданных девок, что вы силком заставили сниматься эту несчастную? - Если вы такой чистый, зачем тогда сюда приходите, да еще советы мне даете?
- Я хочу вам помочь,- ответил Борис Филиппович очень серьезно.- Ваша душа грязна, но не мертва. Вам была послана святая отроковица. Послана для того, чтобы вас остановить. Но вы этого не поняли и осквернили ее образ. - Ну вот что,- сказал Колдаев, зевнув,- мне эта мистика порядком надоела. Я предлагаю вам пари. Я вылеплю вашу святую в обнаженном виде, и поверьте мне: моя работа ничем не уступит Микеланджело. Если я выиграю, то сделаю с этими фотографиями все, что захочу, если проиграю - отдам вам. - Вы только зря потратите время. Гроссмейстер налил еще водки и подумал о том, что зависть - один из отвратительнейших пороков, хотя до этой встречи он менее всего был склонен подозревать в зависти Бориса Филипповича. И еще пожалел о том, что связал себя словом и не сможет никому показать новые работы. Но идея вылепить обнаженную воровку неожиданно его захватила.
Глава IV. Скульптурный гамбит
Вечером Колдаев поехал на Московский вокзал. Там было шумно и людно, торопливо проходили нарядные мужчины и женщины с добротными дорожными сумками и чемоданами, слышалась иностранная речь, и раздавался смех. Но, когда все дорогие поезда, которыми ездил в Москву обычно и он, ушли, залы ожидания наполнились совсем другой публикой. Бледные, худо одетые, утомленные его соотечественники сидели на лавках, уронив головы. Колдаев бродил по вокзалу час, другой, третий, пока не зарябило в глазах, и это бесцельное блуждание настроило его на философский лад. "До чего же отвратительное место! - подумал он, продираясь между чемоданами и спящими на полу людьми.- И почему они так живут, почему терпят и сколько станут терпеть еще?" Безумные многочасовые очереди в кассы и в буфет, женщины в очереди в туалет, женщины на его фотографиях - унижение и красота, как все здесь переплелось. Потом они поедут в переполненных общих вагонах, с детьми. Запах колбасы, чеснока, соленых огурцов, крутые яйца на газетке. Сколько дней они так живут и сколько дней жила здесь эта Маша и так же стояла в унизительной женской очереди! Он вдруг подумал, что, ощущая себя частью элиты, не зная бытовых неу-добств, грязных запахов, толкотни, спертости, он не знает и своей страны и никто из его гостей ее не знает. Их мир с момента рождения в привилегированных родильных домах до похорон на специальных кладбищах отгорожен от этих залов ожидания и очередей, и теперь Колдаеву подумалось, что в этом было что-то неправильное. - Мужчина, ищете кого? - Что? - Он с трудом очнулся от красивых мыслей. Симпатичная, совсем не похожая на вокзальную проститутку, пухленькая рыжеволосая девица в мини-юбке тронула его за рукав. Говор у нее был мягкий, южный, а голос - глубокий и низкий, какой всегда волновал его в женщинах. - Может, я сгожусь? Колдаев задумчиво посмотрел на нее. - Ты здесь часто бываешь? Девица недовольно дернула головой. - Ну и что? Я, между прочим, с кем попадя знакомиться не стану. Мне... - Пойдем,- сказал он, не дослушав. Все было, как день назад, с молоденькой девушкой он поднимался по ступенькам своего дома. Сколько же он их сюда переводил: блондиночек, брюнеток, студенток, художниц, школьниц, учительниц, продавщиц, поэтесс и артисток, совсем молоденьких и замужних, русских, украинок, эстонок, евреек, иностранок! С иными он продолжал иногда встречаться, но ни одна его так не зацепила, как эта "святая". - Ничего себе! - присвистнула девица, развалившись в кресле, так что юбка задралась до черных шелковых трусиков.- И вы тут один живете? Он достал из ящика стола коробку и, не выпуская из рук, показал проститутке одну из фотографий. - Ты эту девушку знаешь? - От сучка! А клялась, что не работает. У вас тут что, женщин голых фотографируют? Так это и я могу, если заплатите. - Где она сейчас? - А х... ее знает! Но на вокзалах больше точно не будет. Ишь цаца какая гладенькая! Фотокарточку еще надо было б попортить, чтоб знала, как врать. - Если ты ее когда-нибудь еще увидишь, дай мне знать,- сказал он и протянул девице деньги.- А теперь все, иди. Оставшись один, Колдаев затосковал и даже пожалел, что прогнал молодую шлюшку,- с ней было бы веселее скоротать этот вечер. Подкатившая к нему тоска ничего общего не имела с той легкой хандрой, что он чувствовал с утра. Взгляд скульптора бессмысленно скользнул по полутемной зале, заготовкам могильных бюстов и остановился на иконе Богоматери. Темная, старинная, она стояла у него на столе, в полумраке как живые мерцали глаза, и он подумал о том, что человек, ее нарисовавший, себя обессмертил. Никто не знает и никогда не узнает его имени, хотя, вероятно, иконописцу было это не важно, он ведь считал себя только кистью в руках Бога. Но икона осталась, и любой сколько-нибудь понимающий в искусстве человек будет ею восхищен. От него же, Колдаева, останется масса работ на самых дорогих кладбищах, но ничего общего с искусством они иметь не будут. Долгое время эта очевидная мысль его не слишком волновала, теперь ему вдруг сделалось страшно. Он подумал о том, что когда-то в молодости мечтал о великой славе и ни за что на свете не согласился бы променять ее на достаток и покой. Он бы предпочел стать безымянным творцом шедевров, принять за это любое страдание, терпеть нужду, гонения и болезни. Его жизнь сложилась иначе, и не ему было о ней жалеть, он сам ее выбрал, но хотя бы одну работу, одну настоящую вещь ему сделать хотелось. Никто и никогда не пытался соединить женскую наготу и женскую святость. Никто и никогда не изображал обнаженных мадонн - он будет первым. И сделать это надо было теперь, пока в его случайной натурщице было то очарование молодости и девственности, которое так хотелось ему выразить. Он смотрел на фотографии обнаженной девушки и чувствовал возбуждение иного рода - ему хотелось лепить. Он давно уже не помнил этого зуда в пальцах, желания разминать глину, этого сродни охотничьему азарта. Много лет занимаясь штамповкой могильных надгробий, набив на этом руку, делая все без особого труда и зарабатывая большие деньги, он отвык от работы. Прошло три дня, пухленькая проститутка с вокзала больше не появлялась, натурщицы не было, но имелись фотографии, и он решил попробовать лепить с них. Ничего нового для него в этом не было - почти все свои нынешние работы он так и выполнял. Разница была лишь в том, что все его модели были мертвы, а эта - жива, и, когда наутро Колдаев приступил к работе, его охватил некий холодок. Он подумал, что вылепленная скульптура может отнять у его невольной натурщицы жизнь. Но эта мысль не испугала, наоборот, взбудоражила и подхлестнула его: именно по линии жизни и смерти, подумал он, и должна проходить та грань между искусством и доходным ремеслом, которую ему хотелось хоть единожды перейти.