Александр понял, насколько дальновиден был отец, направляя его учиться в университет, где студента приучают мыслить самостоятельно, заставляют приводить свои суждения в соответствие со «знаниями, полученными из первоисточников». С упоением слушал лекции по философии права профессора Льва Иосифовича Петражицкого, который первым провел грань между правом и моралью, а также между законом, как таковым, и законами, созданными государством. «Подлинная мораль, – говорил он, – это внутреннее осознание долга, выполнению которого человек должен посвятить всю свою жизнь, при одном обязательном условии, чтобы на него не оказывали никакого внешнего давления». Он отвергал марксистскую идею о том, что государственная власть – простое орудие в руках правящего класса для подавления и эксплуатации своих оппонентов.
   Петражицкий внешне ничем не выделялся, но от него исходила огромная духовная сила. Для студентов, привыкших к банальным суждениям о праве и морали, его лекции были столь необычны и интересны, что их приходилось проводить в зале заседаний, вмещающем тысячу человек. Он мечтал претворить свои мысли в жизнь, приходил к Керенскому, когда тот уже занимал пост во Временном правительстве, предлагал осуществить немало полезных начинаний в области законов и политики для улучшения социальных отношений, но, как признавался Александр Федорович, «в условиях 1917 года, увы, следовать его советам было едва ли возможно».
   Большое впечатление произвело на студента Керенского высказывание философа Владимира Сергеевича Соловьева о том, что материалистические идеи превращают человеческие существа в крошечные винтики чудовищной машины. Его мысли в этом направлении были оригинальны и доказательны. «Я понял, что марксизм не для меня», – осознал тогда Александр Керенский и не отступал от своего решения до конца жизни.
   В июне 1904 года он закончил университет, не без грусти попрощался с друзьями, с любимыми профессорами. Запомнил шутливое предворение Петражицким своих лекций: «Вам будет трудно понять меня, потому что я думаю по-польски, пишу по-немецки, а обращаюсь к вам по-русски». Позднее Петражицкий стал блестящим оратором в I Думе, и Александр с гордостью говорил Оле Барановской, ставшей его женой, что учился у него. Их венчание произошло вскоре после окончания университета, в имении будущего тестя в Казанской губернии. Его увлечение Олей переросло в глубокое чувство. Он любил ее по-юношески пылко и самозабвенно. Они остались в поместье до глубокой осени.
   – Я боюсь с тобою ходить по грибы, – кокетливо замечала Оля.
   – Почему? – недоумевал Александр.
   – Подумай, – игриво предлагала Оля. – Земля сырая и холодная…
   – А ты замечаешь? – смеялся Александр.
   Они наслаждались природой, друг другом. Иногда обычно задумчивые глаза Оли становились печальными.
   – Я знаю, ты нравишься женщинам, – вздыхала она.
   – Ну и что? – искренне произносил Александр. – Ты сомневаешься в моей любви к тебе?
   – Нет, – говорила Оля, – пока ты со мною, пока рядом нет других женщин – не сомневаюсь.
   – Значит, ты считаешь меня ветреным юношей? – обижался Александр.
   – Ты не ветреный, – качала головой Оля, – ты любвеобильный! А это опасно!
   – Для кого?! Ты просто дразнишь меня, видя, что я сгораю от любви! – улыбался Александр и с горящими глазами приближался к ней.
   – Не сейчас! – выставляла она вперед руки.
   – Сейчас и здесь! – громогласно заявлял Александр. – Не идти же нам по грибы в сырую погоду?!
   Он был счастлив и неохотно возвращался в Петербург. Там он официально оформил вступление в коллегию адвокатов. Для начала, как полагалось, помощником присяжного поверенного. Получил документ на глянцевой бумаге и грустно подумал, что вот позади детство, период учебы, довольно длительный и богатый событиями; увы, ничто не вечно в человеческой жизни, как и сама жизнь.

Глава четвертая
Адвокат России

   Александр Федорович считал, что ему очень повезло в самом начале карьеры. Ему предложили работу в юридической консультации Народного дома; его хозяйкой и основательницей была графиня Софья Владимировна Панина. Высокообразованная, умная и красивая женщина открыла Дом для оказания культурной и просветительской помощи беднякам и вдовам неимущим, особенно рабочим, проживающим в отдаленных кварталах. Это было чисто европейское начинание. Народный дом, сделанный добротно, но не так шикарно, как у богатейшей Паниной, я видел в латышском городе Даугавпилсе. На свои деньги, еще задолго до прихода советской власти, его построил Ульманис-старший, отец нынешнего президента суверенной Латвии. Постройки в Санкт-Петербурге и Даугавпилсе по проекту весьма схожи: концертный (или лекционный) зал примерно на тысячу мест, множество аудиторий для юристов, врачей… Российский побольше латышского, да и город куда крупнее. Тем не менее при советской власти в Народном доме Даугавпилса, разумеется, потерявшем свое прежнее назначение, располагалось двадцать шесть организаций (!).
   Однако судьба основателей этих домов сложилась отнюдь не радужно, в Советской России Панина была объявлена реакционеркой, так как входила в состав двух созывов Временного правительства Керенского товарищем (помощником) министра народного просвещения. Было забыто, что она материально помогала Художественному театру, Земскому союзу, обществам содействия женщинам и детям, но принадлежность к партии кадетов ей припомнил сам Ленин. Ее за это большевики судили, но неудачно, ими еще не была отработана карательная система революционных трибуналов. К тому же ее защитник В. Я. Гурович представил подсудимую очень эффектно, восхваляя ее достоинства. Панину приговорили к общественному порицанию. Потом она бежала на юг, много помогала Белому движению и скончалась в Америке в 1957 году. На ее похоронах присутствовал Александр Федорович Керенский, говорил о ней проникновенно и благодарно, вспомнил о ее приглашении работать в Народном доме, сказал, что «именно там познакомился с положением низших слоев населения». Кстати, ленинградцы долгие годы называли дом, построенный ею для просвещения народа, «домом Паниной».
   Она не случайно пригласила на работу молодого Керенского, а по рекомендации одного из профессоров университета, охарактеризовавшего юношу как неравнодушного к судьбе народа, деятельного и целеустремленного человека. Приемная Керенского всегда была наполнена рабочим людом. Он уже достаточно разбирался в сложившейся политической ситуации.
   В январе 1905 года забастовал Путиловский завод, а за ним остановились другие промышленные предприятия. Поводом послужило увольнение двух членов «Собрания русских фабрично-заводских рабочих». Долго копившееся недовольство народа стихийно вырвалось наружу. Это «Собрание» было создано в 1904 году священником Георгием Гапоном и охватило массу трудящихся. На одном из заседаний «Собрания фабрично-заводских рабочих» присутствовал петербургский градоначальник Фулон, одетый по форме со всеми регалиями. Возможно, гапоновское общество поначалу носило полицейский характер и, как известные зубатовские организации, преследовало цель отвлечения народа от политической борьбы, но, чтобы не потерять влияние в массах, Гапон был вынужден выражать их желания и волю. В этом убедился Александр Федорович, прочитав петицию, подготовленную священником и его ближайшим окружением и принесенную ему в Народный дом одним из рабочих. Начиналась она такими словами: «Государь, мы, рабочие и жители С.-Петербурга, разных сословий, наши жены, дети и беспомощные старцы-родители, пришли к тебе, государь, искать правды и защиты. Мы обнищали, нас угнетают, обременяют непосильным трудом, над нами надругаются, в нас не признают людей, к нам относятся как к рабам, которые должны терпеть свою горькую участь и молчать. Мы и терпели, но нас толкают все дальше в омут нищеты, бесправия и невежества: нас душат деспотизм и произвол, и мы задыхаемся. Нет больше сил, государь. Настал предел терпению. Для нас пришел тот страшный момент, когда лучше смерть, чем продолжение невыносимых мук». В числе просимых политических мер в петиции было требование немедленного освобождения всех пострадавших за политические и религиозные убеждения, немедленного объявления свободы печати, слова, собраний и, наконец, требование народного представительства и всеобщего избирательного права. Кончалась петиция такими словами, обращенными к царю: «Повели и поклянись исполнить их, и ты сделаешь Россию счастливой и славной, а имя твое запечатлеешь в сердцах наших и наших потомков на вечные времена; а не повелишь, не отзовешься на нашу мольбу, умрем здесь, на этой площади, перед твоим дворцом… Нам не жаль этой жертвы, мы охотно приносим ее».
   Александр Федорович дважды прочитал петицию и задумался.
   – Вы молите царя о проведении им революции, – сказал он рабочему, – иначе готовы охотно умереть. Петиция противоречива. Если вы не рабы, то тон ее должен быть не столь угодливым. Царь не пойдет на политические требования. Вы предлагаете ему, по существу, отменить монархию. Лишить себя незыблемых, как он считает, уготованных ему Богом прав…
   – Мы пойдем к Зимнему, передадим царю петицию, пусть прочитает наши мольбы, наш царь должен нас понять, – возразил Керенскому рабочий.
   – Будет кровопролитие, возможно… – осторожно предупредил рабочего Керенский.
   – Да что вы, господин хороший, – обиделся рабочий, – с чего бы это, аль царю нашей кровушки не жаль. Пойдемте с нами. Сами увидите… Царь поймет нас…
   Захваченные стихийной верой в царя, народные массы двинулись 9 января к Зимнему дворцу. Среди них не было Керенского, хотя желание увидеть самому, как поступит царь с людьми, даже в петиции покорными ему, готовыми принять смерть, но все-таки поднявшими голос против произвола над ними, одолевало его. Он все-таки остался дома, решив, что не сумеет остановить никакой речью толпу наивных, надеющихся на справедливость людей. Он сочувствовал их страданиям, но не верил в благостность царя, не верил, что он может даже пойти на уступки своим верноподданным. Может случиться самое страшное – царь еще раз бросит их на колени, а кого и повалит на землю, после чего им уже никогда не подняться с нее. Оправдались наихудшие ожидания, и сердце Керенского буквально рвалось на части от каждого выстрела, доносившегося от Нарвских ворот, от Зимнего…
   Потом он напишет в мемуарах: «События Кровавого воскресенья разорвали духовные узы, связывавшие царя и рабочих». Коллегия адвокатов, куда входил молодой присяжный поверенный, приняла решение помочь жертвам этой трагедии. «Я посещал рабочие семьи… Написал письмо, обращенное к гвардейским офицерам, напомнил им, что в то время, когда армия сражается за Россию, они на глазах всей Европы расстреляли беззащитных рабочих, нанеся ущерб престижу своей страны».
   Керенский еще надеялся, что царь поймет, что сотворил с народом, вряд ли покажется перед ним, но хотя бы признается, что пошел на поводу у своего окружения, признает расстрел мирных жителей ошибочным, но царь молчал. Зато в его адрес прямо на улицах неслись проклятия людей. На Васильевском острове выросли баррикады. Не дремали большевики. Керенский догадывался, что включение в петицию царю политических требований, резких и явно невыполнимых монархией, было своеобразной провокацией. Керенский прочитал в большевистской газете «Вперед» отклики на событие 9 января. Находившийся за границей Ульянов писал: «Рабочий класс получил великий урок гражданской войны». Керенскому не верилось, что его бывший земляк-однокашник может призывать народ к кровопролитию в масштабе всей страны.
   Но так и было. Большевики призывали к вооруженному восстанию. И в стране начались массовые забастовки политического и экономического характера. Но до вооруженных столкновений дело не доходило. К тому же в стане большевиков обнаружились разногласия. Александр не без интереса рассматривал карикатуру большевистского художника П. Н. Лепешинского. Она делилась на три части. Как объяснял автор, в первой части был изображен «повешенный за лапку мурлыка» Ильич; в окошко выглядывала «Крыса Онуфрий» – Г. В. Плеханов (между «предательскими дверцами» – «протоколами съезда» и «протоколами Лиги» – этими литературными свидетелями перехода Плеханова от большевиков к меньшевикам); на перекладине бойкие мыши – Мартов и Аксельрод, отдирающие лапку кота от перекладины, и молодой мышонок Троцкий; на хвосте кота пляшет седая мышь В. Засулич; острыми зубами держит хвост меньшевик Дан, а его коллега Потресов храбро трогает лапку «мертвого» кота. В стороне на бочке Инна Смидович. Всюду в мышином подполье стоят пустые бочки из-под диалектики с надписью «Остерегайтесь подделки» (намек на смешную претензию Плеханова считать марксистский диалектический метод мышления своей монопольной собственностью).
   Второй рисунок изображал оргию мышей над «трупом» кота. Плеханов и Троцкий пляшут от радости под дудку «кота в миниатюре» (Дан – тезка Ленина по отчеству), Мартов («поэт Клим») читает надгробное слово, а Потресов поднимает бокал. Но радости и веселью скоро приходит конец.
   Третий рисунок изображал пробуждение кота. В его лапах оказались и Мартов и Дан; мышонок Троцкий удирает без хвоста, а «несчастная Крыса Онуфрий» – Г. В. Плеханов, – «забыв о предательских дверках, свой хвост прищемил и повис над бочонком». Карикатура позабавила Керенского, особенно тот факт, что большевистские вожаки были изображены в виде мелких и отвратительных зверушек, заброшенных в подполье. «И „мурлыка“ не страшен, тем более за границей», – подумал Александр. Не нравилась ему эта экстремистская партия, но она все же была демократической. Поэтому Керенский не сбрасывал ее со счетов, когда писал: «Теперь, полностью освободившись от юношеского романтизма, я понял, что в России никогда не будет подлинной демократии, пока ее народ не сделает шага к единению во имя достижения общей цели. Я твердо решил, что… отдам все силы делу сплочения всех демократических партий в России».
   Он любил живое дело, дающее результат, а адвокатская помощь жертвам Кровавого воскресенья вылилась в сочувственное славословие. Некоторые из них даже не осуждали царя, а недоумевали по поводу его поступка, думали, что, возможно, он не расслышал их прошение: «Мы к нему от чистого сердца, а он вдруг пулями. Непонятно – почему?» Гвардейские офицеры не ответили на его письмо – ни один, вроде и не читали. А может, подумали, что объясняться с каким-то полуадвокатишкой ниже их достоинства. И вдруг простая и ошеломляющая мысль поразила его сознание: «Ведь офицеры давали присягу царю! Могли ли они ослушаться приказа?!» Впервые в жизни Александр растерялся. Даже мысленно скатился до экстремизма, подумав, что в нынешних условиях индивидуальный террор неизбежен – уж очень хотелось побыстрее избавиться от аристократов-реакционеров, восхвалявших царя, каждое его слово, движение.
   Среди приближенных монарха особым рвением выделялся его дворцовый комендант В. Н. Воейков. Он буквально обожествлял своего кумира, писал в воспоминаниях: «При высоком положении царя поражало его сердечное отношение к людям, ярко проявляющееся в его обращении к ним, так что про него можно сказать: „И на череде высокой не забыл святейшего из званий – „человек“… Моим жизненным крестом до конца дней будет мысль, что при всей преданности царю и царской семье я, проникнутый чувством долга бывший Дворцовый Комендант Государя, оказался бессильным в борьбе с окружающим престол предательством и не мог спасти жизнь того, от кого как я, так и все русские люди видели только одно добро“. К ним он не относил Керенского и в своих воспоминаниях приводил, правда весьма осторожно, как версию слова друга своего детства, „родственник которого по матери, Федор Керенский, якобы в молодости женился на особе, у которой уже был сын Аарон Кирбиц. Федор Керенский, происходивший из русской православной семьи, усыновил Аарона Кирбица, который и превратился в Александра Федоровича Керенского“. Попытка ярого антисемита В. Н. Воейкова причислить Керенского к „вражеской нации“ была настолько нелепой и лживой, что даже не пригодилась не менее льстивым и верным поклонникам монарха, чем его дворцовый комендант.
   Возможно, Керенский даже не знал о существовании такой версии или не обратил на нее внимания, но позднее жизнь Воейкову сохранил, а мысль об индивидуальном и вообще терроре, неожиданно возникшая в его сознании, после недолгих размышлений испарилась навсегда. И период неуверенности в себе, в необходимости его действий, их результативности, длился сравнительно недолго, но изобиловал важными событиями. Произошло первое выступление войсковых частей – вспыхнуло восстание на броненосце «Князь Потемкин-Таврический». Убийство офицером матроса Вакалинчука привело к избиению и аресту всех офицеров и захвату власти на судне. «Потемкин», не поддержанный другими кораблями эскадры, вышел в море и после одиннадцати дней безнадежных скитаний сдался в городе Констанце румынскому правительству. Тем не менее царь, напуганный этим восстанием, почувствовал, что верность войск ему начинает давать трещину. Двухмесячную забастовку проводят текстильщики Иваново-Вознесенска. Ослабление цензуры в 1905 году, вызванное революционным напором рабочих и передовой интеллигенции, позволило издать ряд легальных газет антимонархического направления.
   Под давлением забастовочного движения и роста демократических настроений в обществе у царя был вырван «Высочайший манифест», обещавший создание Думы и разные свободы. Под пунктом первым царь возлагал «на обязанность правительства… даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов. Но ликование народа по этому поводу оказалось преждевременным. Во время демократического шествия по одной из улиц Москвы агентом царской охранки был зверски убит большевик Николай Бауман. Похороны его вылились в многотысячную демонстрацию протеста. Хотя, судя по манифесту, царь отказался от абсолютной власти (и это с радостью заметил Керенский), молодой ученый-историк и начинающий политик Павел Николаевич Лимонов, выступая на съезде „Союза освобождения“, сказал, что „ничего не изменилось, борьба продолжается“. Царская охранка через своих агентов и осведомителей развязала в мелкобуржуазной и люмпенизированной среде антиинтеллигентские и антисемитские настроения. В конце 1905 года Николай II писал матери: „Народ возмутился наглостью революционеров и социалистов, а так как 9/10 из них – жиды, то вся злость обрушилась на тех – отсюда еврейские погромы. В Англии, конечно, пишут, что эти беспорядки были организованы полицией – старая знакомая басня! Но не одним жидам пришлось плохо, досталось и русским агитаторам, инженерам и всяким другим скверным людям“.
   В журнале «Буревестник», органе небольшой группы «Организация вооруженного восстания», Керенский печатает резкую антимонархическую статью. Бюллетень конфисковывают, но авторов не трогают. «Пронесло», – облегченно вздыхает Керенский. В его семье радостное событие – рождается мальчик. Его называют Олегом. В один из предрождественских вечеров, когда мальчик уснул, сон его нарушает настойчивый стук в дверь. Ротмистр предъявляет Александру ордер на обыск, а после обнаружения в его квартире старых и поэтому забытых листовок «Организации вооруженного восстания», совершенно не опасных для царского правления, – но не разбираться же в этом жандармам – они вскоре приносят уже ордер на арест.
   Бледная, испуганная Оля с плачущим Олегом на руках провожает мужа до двери. Александра отвозят в знаменитую тюрьму «Кресты». Сидя в одиночке, ожидая допроса, он думает не столько о наказании – на него нет улик, группа, печатавшая листовки, уже распалась, – а о том, что, наверное, зря ушел из юридического кабинета Народного дома. Посчитал свою деятельность там мелкой и недостаточно престижной даже для помощника присяжного поверенного. Владелица Народного дома была им довольна. И посетителей, в основном рабочих, хватало. Он вникал в их помыслы, надежды и помогал им как мог. В основном улаживал их отношения с предпринимателями в отношении штрафов. Некоторые хозяева напридумывали их множество, и наряду с правильными, обоснованными штрафами – например, за курение на рабочем месте, за бесцельное хождение по территории, за пользование чужим инструментом без разрешения начальства – были и чисто грабительские, а иногда и просто бесчеловечные вроде штрафа за длительный невыход на работу даже по причине тяжелой болезни. Юрист старался помирить предпринимателей с рабочими, писал предпринимателям письма, когда считал штрафы несправедливыми, и часто добивался их отмены. Приносил людям пользу. Конечно же он видел, что рабочие бывают разные – квалифицированные, живущие в относительном достатке, отнюдь неглупые люди, с определенными культурными потребностями, и примитивные пьяницы, еле доживающие до получки. Думал о своем маленьком ребенке, о том, как справляется с ним Ольга.
   Отсидка затягивалась. Пошел четвертый месяц пребывания в «Крестах». К Александру Керенскому, как к юристу, хорошо знающему законы, относились там достаточно корректно. Наконец выпустили без амнистии, в числе «заключенных, не представляющих опасности для короны». Запретили жить в столице и крупных городах. И теперь уже трое Керенских едут в Ташкент. Александр даже рад этому, доволен, что дедушка и бабушка обнимут внука. Но он не знает, увидит ли еще родителей. В своих мемуарах он больше не упомянет о них, и неизвестно, по какой причине. Вряд ли по забывчивости…
   В Ташкенте до него доходит известие о выборах в Государственную думу. До этого большевики пытались укрепить партию, собрав весною 1906 года IV Объединительный съезд. Этот съезд, в своем большинстве меньшевистский, отказался от бойкота Думы, к чему призывали большевики. В основе новой аграрной платформы партии лежало требование передачи конфискованных земель в распоряжение местных органов самоуправления, а не национализации всей земли, на что после победы революции рассчитывали большевики. В результате в Думе создается социал-демократическая фракция меньшевиков в составе восемнадцати человек во главе с И. Рамишвили и Н. Жордания. С небольшим перевесом над другими фракциями в Думе были представлены члены конституционно-демократической партии во главе с Павлом Николаевичем Милюковым. За ними шли трудовики – депутаты от крестьян и интеллигенции народнического направления, к ним присоединились социал-демократы, позднее примкнет и Керенский. Он воодушевлен итогами выборов. Считает, что на его глазах рождается новая, цивилизованная, свободная страна. Принято решение не допускать к избранию неграмотных людей, которые по своей неразвитости могут говорить и поступать так, как им подскажут другие.
   Дума торжественно открылась в Зимнем дворце 27 апреля 1906 года. Николай II зачитывает обращение к собравшимся депутатам, он внешне спокоен, желает успеха думцам, приветливо улыбается, хотя временами, оглядывая членов Думы, хмурится. Состав Думы его не устраивает – слишком демократичен. Через два с половиной месяца он разгонит Думу. Это приведет к восстаниям в Свеаборге и Кронштадте. И пусть они будут жестоко подавлены, Керенский назовет их знамением времени, а в прокламации социал-демократов будет сказано: «Русский солдат показал, что он может умирать не только как послушный, верный раб начальства, но и как сознательный, верный друг народа».
   Керенский интуитивно чувствует, что должны наступить перемены и в его жизни. В конце июня он возвращается в Петербург. Ему предлагают вести гражданские и уголовные дела, что для адвоката весьма прибыльно, но он уже давно для себя решил участвовать только в политических процессах, послужить на благо родине. Тогда эти слова не были еще затерты и дискредитированы. Его желание искренне, идет от глубины души. И вот коллегия адвокатов предлагает ему провести защиту на процессе в городе Ревеле (с 1917 года – Таллин) по делу крестьян, разграбивших поместье местного барона. Первое заседание назначено на 30 октября 1906 года. Преступление крестьян блекло перед жестокостью расправы с ними. Вместо содержания до суда под стражей обвиняемых подвергли жестокой порке, а многих застрелили на месте. «Мне было 25 лет, выглядел еще моложе, – вспоминал Керенский, – успешно провел защиту. Назвал имена организаторов и участников карательных экспедиций. Большинство обвиняемых крестьян было оправдано. После защитительной речи наступила тишина, а затем зал взорвался бурей аплодисментов». Можно только представить, что творилось в душе молодого адвоката. Вел он себя предельно скромно, уважительно по отношению к местным юристам, к судье. Освобожденные прямо в зале суда подсудимые благодарили его, наперебой предлагали ему отметить победу, отужинать с ними. Он в ответ улыбался: мол, ничего особенного я не сделал, соблюдал законы – вот и все. Газеты с отчетом о суде в Ревеле вышли в Санкт-Петербурге раньше, чем он вернулся в город. «Коллеги поздравили меня, признали мои ораторские способности, хотя я никогда не писал текстов защиты заранее, не репетировал выступления», – наверное, не без гордости подумал о себе Александр Керенский, считавший, что, выступая на политических процессах против произвола и реакции, он становится защитником родины, адвокатом России.