— Я категорически отрицаю, Юлий!
   — А я утверждаю!
   — А я тебе говорю, что во всем виноват металл, понятно? Я тебе цифры дам: посчитай сам, если еще не разучился.
   — Ладно, стоп. Здесь испытатели, Витенька, их и спросим. Федор!
   Федор калякает с Колычевым. Лениво оборачивается:
   — Ну?
   — Отчего лопнул торсион?
   — Поломка. Вы радиус галтелей увеличьте, Виталий Павлович.
   — Ну, простите…
   — Точно, — с ленцой продолжает Федор. — Мал радиус перехода, вот и режет.
   — Стоп! — командует Лихоман. — Степан!
   — Вообще-то… — Степан начинает прикуривать. — Галтельки, конечно, увеличить не помешает.
   — Вот, — с торжеством говорит командор. — Учитесь, товарищи конструкторы, у атакующего класса.
   — Первый случай, — вдруг влезает в разговор Колычев. — Еще рано судить о конструкции.
   — Первый? — Федор поднимается. — Хотите, сейчас второй сделаю?
   — Не хвались, водитель, не хвались! — машет рукой Виталий Павлович.
   — Спорим? — Широкая ладонь Федора выдвигается вперед, как совковая лопата. — Укажите, какой желаете: левый или правый.
   — Новый! Тот, что привезли! — кричит Колычев. — Я спорю, и мне вас жалко!
   Лихоман улыбается.
   — Ну, добро, творцы, сейчас получите наглядный урок. Ребята, торсион на место. Быстро!
   Мы ставим моего врага в машину. Работаем в десять рук, и конструкторы всячески острят в адрес Федора. Мне очень хочется, чтобы он победил, но Смеляков негромко вздыхает:
   — Погорел ты, Федя, — Считаешь, не сломаю?
   — Вообще-то, конечно… Только новый он, между прочим.
   Славка не участвует в аврале; ворча, снимает свою рацию:
   — Растрясете все, паразиты!
   И Юрка Березин чего-то куксится. Сидит под кустом, поджав колени. Постно вздыхает:
   — Разрешите мне не ездить, Юлий Борисыч. Живот схватило.
   — Ну, а кто поедет? — хмурится Лихоман. — Сачок ты, Березин.
   — Я! — кричу — Я поеду, Юлий Борисыч! Я не хуже Юрки все запишу!..
   — Это правильно, — улыбается Виталий Павлович. — Знаешь, Юлий, он главному подал докладную на сто восемьдесят три дефекта…
   Желающих присутствовать при поломке почему-то не оказывается, и мы выезжаем вдвоем. Я стою на месте Юрки, на сиденье позади водителя, и прямо передо мной торчит из люка Федорова голова.
   Выезжаем на дорогу и едем, пока не кончаются хлеба. Здесь Федор вылезает и начинает детально изучать кюветы. Он долго топает сапогами на одном месте и наконец возвращается:
   — Ну, держись покрепче, Москвич.
   «Москвич» — значит, не забыл еще, как ему пришлось нырять в речку, разыскивая мой труп…
   Вездеход, покачиваясь, перебирается через кювет и идет по скошенному лугу. Федор разворачивает его носом к дороге и что-то кричит, но я записываю показания приборов и не слышу. Машина с ревом срывается с места. Федор беспощадно разгоняет ее, и дорога все ближе: сейчас, вероятно, он сбросит газ, но все происходит совсем не так. Он продолжает гнать, пока нос не нависает над кюветом, резко убирает обороты и неуловимо накреняет машину.
   Я перестаю держаться и подпрыгиваю, чтобы самортизировать удар, но запаздываю, а когда возвращаюсь в исходное положение, меня со страшной силой подбрасывает встречным толчком. Я подлетаю выше борта, почему-то переворачиваюсь вверх тормашками и ныряю в люк впереди Федора. Башкой утыкаюсь в какое-то железо, застреваю, и Федор вместо дороги видит мой обтянутый джинсами зад.
   — Говорил, держись крепче, раззява!.. — орет он сверху, а я стою на собственной голове, двигаю ногами и не могу выбраться, потому что нас заклинило в люке насмерть.
   — Вылезай!.. — орет Федор. — И не дрыгай ногами: песок в глаза сыплется!..
   — Ты вылезай! — глухо кричу я изнутри. — Мне некуда тут!..
   — Да я же встать не могу, холера!.. — бушует Федор. — Повис на мне, а еще командует!..
   — Ну, некуда тут, Федя, некуда!.. Ты меня вверх тяни! За штаны, Федя!..
   — Ты же мне руки прижал, балда!.. Чем я тебя за штаны буду тянуть? Зубами, что ли?
   Тут он начинает двигать своими ручищами, и моя голова вертится вместе с ними, как рулевое колесо.
   — Тише!.. — кричу. — Шею сломаешь!..
   Федор перестает вертеть мою голову и начинает шевелить ногами. Он пытается поджать их, чтобы можно было встать вместе со мной, но ему мешают мои плечи. Пыхтит, тискает меня своими жердями, но толку из этого не получается. Я не выдерживаю:
   — Не могу, Федя…
   — А я могу? — огрызается он. — Даже покурить нельзя, и муха, гадина, шею жрет…
   — Едем к нашим, Федя. Задохнусь я…
   Федор размышляет, вздыхая. Потом говорит:
   — Погоди, педали нашарю.
   Пять минут пытки, и Федор наконец нащупывает рычаги. К счастью, мотор не заглох, и Федору удается, невероятно свернув мне шею, включить передачу.
   — Задницу можешь убрать? — спрашивает он.
   — Куда?
   — Ну вперед, что ли.
   Я складываюсь, как перочинный ножик, свесив ноги на нос машины. В голове шумит от прилива крови.
   — Только передачи не переключай.
   — Ладно, — ворчит он. — Энтузиаст чертов, связался я с тобой…
   Ползем невероятно медленно. Вокруг стоит адский грохот, поскольку я влип ухом в моторную перегородку. Не знаю, сколько времени мы так ехали, но я до гробовой доски буду считать это путешествие самым длинным в своей жизни.
   Сознание я каким-то чудом сохраняю, хотя ухо зажарилось, как картошка. Слышу, как вдруг глохнет мотор, настает пауза, а потом идиотский вопрос удивленного Славки:
   — Что, Федя, уже сломал?..
   — Что сломал, чертова дура?.. — орет Федор. — Псих этот голову сломал, понятно вам?.. Вынимайте его из меня к такой-то матери!..
   Но вынимать меня они не торопятся. Может, онемели от страха за мою жизнь? Чтобы успокоить их, я задираю ноги и несколько раз свожу и развожу их.
   И тут слышится рев, визг и хрюканье: в жизни не слыхал такого пошлого смеха. Они воют на все лады, Федор кроет их матом, а Колычев кричит:
   — Не трогайте! Не трогайте их! Фотоаппарат возьму!..
   Позируем под их восторженные вопли. Колычев отщелкивает пленку, и только после этого они выволакивают меня из люка. Ставят на ноги, но я тут же начинаю валиться, как чурка, и они волокут меня в тень. Лихоман лично исследует мою голову:
   — Все нормально, только шишка на темени.
   Пока он меня щупал, они из вежливости молчали, но, как только изрек диагноз, все началось сначала. Я не злюсь потому, что понимаю: над Федором не похохочешь. Славка, икая от хохота, приносит воду, я осушаю подряд две кружки и сажусь, хотя голова вроде еще не совсем моя. Федор мрачно курит возле машины; рядом крутится Степан:
   — Расскажи, Федя. Ну, не скрывай, Федя…
   Федор отсылает его подальше и, швырнув окурок, лезет в машину.
   — Куда, Федор? — интересуется командор.
   — Куда, куда?.. На кудыкину гору! — ревет Федор.
   — А техник на той горе не понадобится?
   Федор угрюмо молчит. Я встаю, пытаюсь выпрямить шею, но она не поддается. Иду к машине лбом вперед, как бык на тореро.
   — Слазь! — кричит Федор. — К чертовой матери!..
   — Нет уж, Федя, — говорю я. — Принципиально.
   — Вторая попытка! — объявляет Виталий Павлович, все веселятся, но Федор заводит мотор, и мы поспешно отъезжаем.
   Все повторяется: Федор съезжает на луг, разворачивается и вдруг глушит мотор.
   — Вылезай.
   — Зачем?
   — Вылезай, говорят тебе!..
   — Не ори, я на работе.
   Он привстает, пытаясь меня схватить, но я предусмотрительно отступаю. Федор разражается длиннейшей руганью.
   — Генка, не заводи меня!..
   — Не слезу. Бить будешь — все равно не слезу.
   Он яростно пялится на меня, но я выдерживаю этот взгляд. И вдруг вижу, что уголки его губ неудержимо ползут в стороны, и тоже начинаю улыбаться. Через секунду мы уже хохочем до изнеможения.
   — Ну, номер!.. — стонет Федор. — Ну, ты даешь, Генка!
   — Ты тоже хорош: чуть башку мне не открутил…
   — Тогда держись!..
   Он мог бы этого и не говорить: я вцепился как клещ. Федор дал полные обороты, раскачал машину перед кюветом, довернул и всей массой ударил правым бортом в землю. Я на сей раз удержался, но все мои печенки-селезенки лихо поменялись местами. Федор вылез, критически осмотрел машину и плюнул:
   — Крепкий, холера…
   Я судорожно глотаю воздух, мучительно пытаясь вогнать свои внутренности в места, предназначенные им от природы. Федор подозрительно смотрит на меня:
   — Может, на травке посидишь?
   Отрицательно качаю головой, слова куда-то провалились. Федор улыбается:
   — Придется повторить.
   Повторяем. Торсион цел, но в животе у меня такая боль, что вот-вот заору.
   — Слез бы, Генка.
   — Нет… — хриплю я.
   — Молоток. Ну, сейчас хана этому торсиону.
   Но хана приходит только на четвертом заезде. К этому времени я настолько ошалеваю от рева, ударов и боли, что Федор снимает меня с машины, как ребенка, и укладывает на траву.
   — Ты, Генка, не тужься никогда, — наставляет он, покуривая с чувством выполненного долга. — Держи себя свободно, но в готовности. Соображаешь?
   — Соображаю…
   — От тужливых пот один, а толку — нуль. Потому, они все время не то напрягают: либо глотку, либо спину, либо еще что. А включать в себе надо только то, что требуется, но до упора. Болит?
   — Немного.
   — Ну ничего, зато выиграли! — Он торжествующе смеется. — Чудаки! Борисыч, тот сразу смикитил, что я дело говорю, а этих никак не проймешь. Конечно, радиусы галтелек маловаты, это ж ясно. Потому мы с тобой и рвали тут животы, чтоб доказать. Лучше здесь двадцать торсионов сломать, чем хоть один где-нибудь в Антарктиде. Тут ты шишечку на темечке заработал, а там люди свободно головы потерять могут. Это же ходовая часть, не шуточки. Борисыч, он голова…
 
   Вечером у нас банкет с возлияниями за счет проигравших интеллектуалов. Ребята гогочут у костра и чокаются, а я лежу на брезенте. Аппетит мне отшибло надолго, шея не ворочается, и в животе свинцовая тоска.
   Хорошо бы сейчас оказаться дома. Принял бы ванну, поужинал и смотрел бы телевизор. Никуда бы не пошел и никому бы не позвонил, честное слово. Просто сидел бы с мамой рядом, а она бы радовалась втихомолку. Я никогда с ней ничего не смотрел, разве только хоккей, а так все время улепетывал на улицу или читал в своей комнате. Не люблю я глядеть в этот ящик и слушать замечания, что Наташка сыграла бы не хуже, но мама это обожает, и ей, наверно, было бы очень приятно, если бы я торчал рядом…
   Славка о девчонках травит. И все смеются. Выпивки сегодня хватает, и они будут мусолить эту тему до глубокой ночи…
   — …а она говорит: не обманешь? Обману, говорю. Ну, честно тебе говорю: обману. Лучше уходи. А она что делает? Она расстегивает свои пуговицы-крючочки…
   Да, так о доме. В общем-то я неплохой сын, только невнимательный. Теперь я это понимаю, но тогда сама земля для меня вертелась, вот что отвратительно. Подай, прими, купи… А на что купишь-то? Джинсы мои маме зарплату стоили, а у самой одни туфли. Старые туфли: Наташка из-за них в театр с ней идти отказалась. С подругой пошла, а мама плакала. Сволочь я, если вдуматься…
   Все-таки я правильно сделал, что снял тогда с полки свой чемодан. Не в том смысле, что без меня им тут была бы сквозная дыра, как говорит Федор, а в том, что мне эта самая дыра выпала бы наверняка. И не в энтузиазме дело: надо сперва понять, кто ты, для чего ты и зачем ты. Тогда и энтузиазм, я думаю, появится. Вот как у ребят, хоть их и коробит от этого слова…
   Лихоман выцедил свою кружку и к водке больше не прикасается. Он мужик с характером, и ребята не настаивают. Виталий Павлович интеллигентно клюнул с донышка, очки у него сразу вспотели, и командор спешно уволок его в сторонку. Сидят там, что-то чертят и ругаются. Но пока вполголоса.
   Зато Колычев разошелся. Чокаться с нашими надо через раз, это и ежу ясно, а его понесло…
   — В очередь, в очередь!.. — кричит он. — Федя, давай исповедуйся!..
   Федор что-то негромко и, кажется, не очень охотно бубнит. Рассказывать он не мастер, но слушатели в таком состоянии, что смеются авансом.
   — Нет, Федя, не проник ты в женскую душу!.. — бархатно рокочет Колычев. — А она стоит того. Стоит, друзья!..
   Он уже дирижирует. Ребята терпят: они народ снисходительный. Да и, по правде сказать, рассказывать он умеет.
   — …а в гостинице — отдельный номерок. Раз зашел: поговорили. Второй: опять поговорили. Ну, думаю, пора. А надо вам, друзья, сказать, что по психологии относится она к четвертому классу: любит опекать, и тут нельзя сразу лезть под юбку — свободно схлопочешь по морде. Таких берут охватом с флангов…
   Колычев говорит легко, поигрывая голосом. Он слушает каждое свое слово и упивается, как тетерев.
   — …словом, припасаю трогательную историю. Мол, любил, боготворил — ну, в этом духе…
   Я поднимаюсь. Не могу объяснить, почему я это делаю, а только встаю. Шея у меня не выпрямляется, и я шагаю к ребятам, уставя лоб. И слушаю во все уши.
   — …два часа заливал! Зубами скрипел, по комнате метался, слезу выжимал — все, как полагается. И чувствую, тает. Раньше все о резине говорили, о катках да сайлентблоках, а тут…
   Я хочу крикнуть и — не могу. Сип какой-то вместо голоса. И Лихомана, как назло, принесло к костру прикуривать…
   — Ну, у меня, естественно, коньячок нашелся: горе залить. Выпили мы за мою нескладную жизнь — и поцеловались. Для начала целомудренно, как брат с сестрой, а уж на втором заходе я осмелел. Грудь-то у нее, сами знаете, как у Джины Лоллобриджиды: ослепнуть можно. И вот, значит, кладу я на эту божественную возвышенность свою лапищу…
   Я хватаю его за волосы, разворачиваю к себе лицом и наотмашь бью по щеке. Он падает на Славку, глядит рыбьими глазами, а на щеке — моя пятерня. Точная пятерня: со всеми мозолями. Секунду все молчат, а потом Колычев совсем по-звериному рычит:
   — А-а-а!..
   Он пытается вскочить, но Славка дергает его за рукав.
   — Пусти!.. — хрипит он. — Убью!.. Гад!..
   Лихоман встает и, невозмутимо покуривая, идет к Виталию Павловичу. Рядом со мной оказывается Степан. Меня колотит, и он обнимает меня за плечи:
   — Давно я, понимаешь, хотел спросить, чего это у меня под ложечкой по утрам холодит? Натощак, знаешь…
   — А ну, пусти!.. — рвется Колычев. — Пусти, говорю!..
   — Сиди, — тяжело, как булыжник, роняет Федор. Колычев все-таки вскакивает. Славка бросается ко мне, но Колычев, наткнувшись на Степана, вдруг сворачивает к начальству:
   — Это возмутительно! Мальчишка! Он ударил меня!..
   — Кто ударил? — спокойно спрашивает Лихоман. — Геннадий? Вам показалось.
   — Это что, круговая порука? Вы ответите, Лихоман! Я подам докладную…
   — Не забудьте в ней указать, сколько вы сегодня выпили.
   — Ну, я этого так не оставлю! Не на того напали! — Я еще… А мальчишку этого…
   Федор неторопливо, враскачку идет прямо на него, и Колычев замолкает.
   — Все понял? — спрашивает Федор. — Ну, молодец. Соображаешь.
   — Нет, не все! — вдруг рубит Степан. — Вы, гражданин конструктор, делайте свои замеры, и чтобы завтра к вечеру духу вашего тут не было. Борисыч, это я всерьез: или мы, или он.
   — Ультиматум? — смеется Лихоман. — Вот банда у меня, Витенька. Мне бы молоко получать за вредность…
   — Мы без дураков, Борисыч, — басит Федор. — Работа работой, но у костра с этой дешевкой сидеть ты нас не заставишь.
   — Ладно, разберемся, — сухо говорит Лихоман. — А сейчас спать, ребята. Завтра до солнышка подниму.
   К утру нам, привозят новый торсион, мы ставим его и выезжаем. До обеда безропотно гоняем вездеход согласно указаниям молчаливого, как схимник, Колычева. Он терпеливо трясется в кузове, а на остановках долго замеряет нагрев резиновой ошиновки катков. Пишет. Что-то высчитывает, потом лезет в машину, буркнув:
   — Грунт—булыжник.
   — Давай, Федя, на Сибирский тракт, — приказывает командор.
   Сегодня Лихоман не торопится с обедом. Нас давно уже протрясло до полного вакуума, но в ответ на все намеки командор роняет:
   — Перебьетесь.
   К пяти часам заканчивается наша трясучка. Колычев заносит в блокнот последние цифры, щелкает пижонской шариковой ручкой:
   — У меня — все.
   — Федя, на станцию. Аллюр — три креста.
   С грохотом врываемся в пристанционный поселок, распугивая кур. Федор лихо разворачивается возле приземистого вокзальчика.
   — Прошу, — говорит Лихоман Колычеву.
   — В каком смысле?
   — В непосредственном. Работа закончена, счастливого пути. До базы доберетесь поездом.
   Колычев медленно собирается. Ищет свой «Киев», проверяет чемоданчик с приборами. Мне кажется, что он сочиняет речь.
   Ребята ведут себя так, будто он не рождался на свет. Степан и Славка идут в привокзальный магазин, Юрка пишет заново в журнале, командор и Виталий Павлович калякают на переднем листе, а Федор с головой ныряет в люк водителя и грохочет там железками. Только мне нечем заняться, и я стараюсь не смотреть на Колычева. Честное слово, мне его жалко. Если бы я влип в такую историю, я бы, наверно, покончил с собой.
   Наконец Колычев вылезает из вездехода и подходит к носу, на котором восседает наша научная мысль.
   — Ну, спасибо, — сквозь зубы цедит он. — Не забуду гостеприимства, товарищ Лихоман.
   Лихоман продолжает невозмутимо болтать с Виталием Павловичем. Колычев, потоптавшись, быстро идет к вокзалу.
   — Ну-ка, Федя, посигналь нашим, — говорит командор. — Обедать пора.
   Свирепая сирена разрывает сонную тишину безлюдного поселка.
   Вот и все, инцидент исчерпан. И все молчат, будто ничего не произошло. А я весь день хожу съежившись, и в душе словно треснуло что-то и — царапает. Сто раз мою руки и не могу отмыть режущее прикосновение потной щеки.
   Я жду трудного разговора. Сознательно верчусь на глазах, пристаю с вопросами: Лихоман ровен и невозмутим, как всегда. И когда я с облегчением решаю, что все миновало, он подзывает:
   — Объясняйся.
   — А что объяснять, Юлий Борисыч? — При разговоре присутствует Виталий Павлович, и мне легче. — Сами все слышали.
   — Слышал. Но бить не торопился, как ты мог заметить.
   — Хотя следовало, — осторожно вставляет Виталий Павлович.
   Золотце ты мое румяное!
   — Не ломай педагогику, Виталий, — хмурится командор. — Кулак, — это что, единственный аргумент?
   — Нет, но… С такими, Юлий Борисыч, лучше кулаком.
   — В присутствии ребят, которые пальцем тебя тронуть не дадут?
   — А при чем тут ребята? При чем?.. Вы думаете, я без ребят испугался бы, да?
   — Ну и измолотил бы он тебя.
   — Ну и пусть!..
   — Прав он, Юлий, — улыбается Виталий Павлович.
   — Ну ладно, прощаю, — великодушно говорит командор. — Ситуация оправдывает. Но если ты еще раз выкинешь такой фортель — спишу с испытаний. Запомнил?
   — Запомнил.
   — Иди. Стоп! Вождением будешь заниматься сегодня со мной. Скажи, чтобы готовили машину. Березин не поедет.
   Выезжаем втроем. Находим простор, и Лихоман вылезает из машины. Насвистывая, бродит по высохшему болоту и втыкает в кочки ольховые ветки.
   — Что это он строит? — интересуется Виталий Павлович.
   Лихоман возвращается:
   — Можете отдохнуть на грешной земле.
   Слезаем. Лихоман занимает место водителя и трогает машину. Не снижая скорости, проходит по болоту, аккуратно объезжая натыканные в шахматном порядке ветки. Вдали разворачивается и точно так же возвращается к нам.
   — Слалом! — улыбается Виталий Павлович. — Почти. Геннадий, давай.
   Первая передача, как назло, включается с поросячьим визгом, но я все-таки трогаюсь. С грехом пополам перехожу на вторую, миную ветку, тяну рычаг и никак не могу уловить фиксацию плавного поворота. Дергаю, понимаю, что опоздал, сбрасываю скорость и разворачиваюсь на тормозах, как трактор. Да, красиво не получилось, и до Лихомана мне еще далеко. Медленно проползаю дистанцию, ломаю три ветки и возвращаюсь.
   — Не так уж плохо, — великодушно говорит Лихоман. — Только почему на тормозах разворачивался?
   — Фиксатор никак не поймаешь, Юлий Борисыч.
   — Ага! Ну, Витенька, с богом…
   У Виталия Павловича получается то же, что и у меня: ползет с черепашьей скоростью, дергает машину и ломает ветки, Вылезает смущенный;
   — Черт знает что. Фиксация плавает, пеэмпэ практически пользоваться нельзя.
   — Вот! — с торжеством говорит Лихоман. — Уразумел, конструктор? Так поддержи меня в святом бою с Жорой.
   Они усаживаются обсуждать планетарный механизм поворота, а я до позднего вечера гоняю машину по болоту. Под конец у меня начинает что-то получаться, но командор приказывает сматывать удочки.
   — Я поведу, Юлий Борисыч! Я!..
   — Ну, давай.
   Начальство заваливается на передний лист, а я веду машину к лагерю. Настоящую машину по настоящему шоссе, мама!..
 
5
 
   «Дорогой Геночка!
   У нас огромная радость! Наташеньку приняли в Молодежный театр. Это такое счастье, такая удача, что я заплакала. Правда, Наташенька теперь каждый вечер там, и я осталась одна, но для нее это — широкая дорога на сцену».
   Ананьич сидит напротив и терпеливо ждет, когда я кончу читать. Маленькие глазки его ласково туманятся, и легкое амбре витает над нами, как дух, отделившийся от бренной оболочки Ананьича. То ли он проспиртовался до предела дней своих, то ли уже успел где-то перехватить.
   «…На днях встретила Сережу и Валерия. Они оба учатся: Сережа — в Бауманском, а Валера — на биофаке педагогического…»
   Вот номер: Валерка и биофак. За всю жизнь этот Валерка не пропустил ни одной кошки, чтобы не шмякнуть в нее камнем, а теперь будет учить детей любить природу.
   «…Боже мой, мне все время кажется, что ты калечишь свою жизнь! Подумай, ведь ты был таким уравновешенным мальчиком. У тебя, наверное, тоже есть какие-то способности, и не развивать их — просто преступление…»
   Развиваю, мама, не волнуйся. Вожу машину и «пальцы» в гусеницы загоняю со второго удара, не хуже Славки.
   «…Учиться все равно придется, но не забудь, что осенью тебя призовут в армию. Я понимаю, что это важно и нужно, но чем ты восполнишь такой пробел в будущем? Потерять два года и остаться без образования, без специальности…»
   Ну почему же без специальности? Все уже решено: я иду в танковые войска. Два года практики в вождении — это не шутка. Сам Лихоман обещал, что возьмет меня после этого в испытатели.
   «…Как ты питаешься? Не похудел ли? Старайся пить молоко…»
   Молоко у нас, мама, все больше от бешеной коровки, но я его не пью. В этом смысле ты можешь быть абсолютно спокойна.
   «…Как у тебя со стиркой? Неаккуратный человек вызывает в людях антипатию, помни об этом. И не ходи в неглаженых брюках…»
   Вообще без брюк скоро буду ходить. Джинсами можно ловить рыбу, а комбинезонов почему-то не дают. Может, у Ананьича спросить?
   «…Следи за ногтями, сынок. Работа у тебя грязная, но опускаться нельзя. Мой руки как можно чаще, а чтобы кожа не сохла, втирай на ночь глицерин…»
   Вот глицерина мне сильно не хватает. Представляю, как повеселились бы ребята…
   «…И еще, сынок, один очень серьезный вопрос. Я знаю, что ты уже взрослый, живешь на собственный заработок и справедливо гордишься этим. Знаю, что у тебя нашлись прекрасные друзья — ты писал нам о них. Но ты ни слова не пишешь о своих сердечных делах. Я не верю, чтобы у тебя не было привязанностей: возраст требует своего, и я не против, но твое молчание настораживает. Может быть, ты просто не считаешь нужным писать об этом? Будь осторожен, сын: к сожалению, в жизни встречаются плохие женщины…»
   Мне бы хоть плохую, мама, а то ведь никакой нет. Появилась было Аня, но ты же знаешь, как мне иногда не везет.
   «…Крепко целуем тебя, сынок. Береги себя. И пиши. Ради бога, пиши!..»
   — Ну, что пишут-то? —с любопытством спрашивает Ананьич. — Как в Москве с продуктами?
   Больше всего на свете его мучает продовольственный вопрос. Позитивные ответы он выслушивает с откровенным недоверием, но стоит сказать, что в Камышине трудно с арбузами, как глазки Ананьича мгновенно загораются:
   — Во-во!.. Нахозяйничали…
   Мы только что вернулись на базу для техосмотра. Главный уже укатил, и Лихоман с Виталием Павловичем отправились на почту докладывать ему. Представляю, как они орут там в два голоса.
   Ребята пошли мыться, а меня перехватил Ананьич с письмом. Пока я читал, он сидел рядом и нежно дышал спиртом. Я хочу спросить его насчет спецодежды, но не знаю, как к нему обратиться. Он что-то бормочет насчет голода в 1930 году, а я сочиняю обтекаемую фразу. Запутываюсь в витиеватых предложениях и брякаю:
   — Ананьич, комбинезоны у нас есть?
   — А ты не получал?
   — Нет.
   — Ну дык найдем. Ну дык не пропили же их.
   Мы идем к сарайчику, в котором Ананьич хранит свое барахло. Он продолжает развивать свою теорию, и тут из дома выходит Владлена. А я-то думал, что она уехала с главным!..
   — Здравствуйте!.. — кричу я и сияю улыбкой по привычке.
   Она сухо кивает и манит меня пальцем. Я иду к ней, продолжая улыбаться, хотя смутно догадываюсь, что улыбка уже неуместна. Мы обходим дом и останавливаемся на пустыре.
   — Рассказывай.
   — Что рассказывать, Владлена Ивановна?
   — Все!..
   Это «все» как удар прорезает воздух. Внутри делается пусто и тоскливо, как осенью в Сокольниках, но я по-прежнему оптимистично улыбаюсь:
   — Да вы же все знаете…
   — Знаю. И спрячь свою дурацкую улыбочку! Ударить человека старше себя — подло. Ударить, сговорившись с приятелями…
   Что она плетет?..
   — …подло вдвойне!..