Страница:
Теперь уже мне не до улыбок, но я улыбаюсь. Как буржуй на карикатурах Бор. Ефимова.
— Сейчас пойдешь и извинишься, Андрей Сергеевич еще не уехал.
— А он перед вами извинился?
Она молча смотрит на меня и начинает краснеть. Краснеет густо, неудержимо и, вероятно, ненавидит себя за это.
— Как ты смеешь!..
Сейчас она или отвесит мне пощечину, или заревет. Но мне не жалко ее. Мне просто противно, если говорить честно.
— Ну, так вот, по классификации вашего Колычева вы относитесь к четвертой категории. Вас нельзя атаковать в лоб, а нужно применять обходные маневры. Жалостливые истории, коньяк…
— Замолчи!..
В злых шоколадных глазах копятся слезы. Она отчаянно сдерживает их: слезы дрожат на ресницах, и я убираю улыбку.
— Я буду молчать. Только вы ему скажите, чтобы он тоже молчал.
Владлена закрывает лицо руками и отворачивается. Плачет она беззвучно, только вздрагивают плечи.
— Что ты понимаешь?.. — тихо говорит она. — Что они понимают?.. Животные. Двуногие животные…
— Я пошел, Владлена Ивановна, — говорю я, потому что мне совсем не хочется выслушивать этот бред.
— Ты извинишься.
— Мне не в чем извиняться.
Она вдруг хватает меня за руки. На щеках у нее слезы, а глаза — в пол-лица:
— Гена, я прошу, прошу тебя, слышишь? Я очень прошу, Гена.
И опять мне делается тоскливо и как-то все равно. Только немного стыдно за нее — мечту с шоколадными глазами…
— Ладно.
Она жалко улыбается, поспешно вытирает слезы и походя, вскользь чмокает меня в щеку. Я дергаюсь, а она берет меня под руку:
— Ты умница.
Так, под руку, мы шествуем мимо удивленного Ананьича и входим в дом. Я пытаюсь что-то сообразить, сочинить подходящую к этой мерзкой ситуации фразу, но ничего не сочиняется. Пусто.
Входим. Колычев сидит на смятой постели, а на столе среди блокнотов недопитая бутылка вина и два стакана.
Владлена плотно прикрывает дверь. Колычев глядит на меня пустыми глазами, а я вижу эту постель и скомканную нейлоновую рубашку, бутылку и два стакана и молчу.
— В чем дело? — сквозь зубы спрашивает он.
Владлена подталкивает меня. Я оглядываюсь и вижу ее бегающие глаза и заискивающую улыбку.
— Так в чем дело? — еще резче спрашивает Колычев.
— Вы подлец и гадина, — громко говорю я, чувствуя, как бешено колотится сердце.
Он бледнеет как простыня и медленно поднимается. Во мне все напряжено, но я не чувствую страха. Я даже хочу, чтобы он ударил меня, потому что после этого буду бить сам. Бить бутылкой: я уже прикинул, как схвачу ее.
Но бьет не он, а она. Визжит, бьет по спине и выталкивает из комнаты. Я лечу в сени и утыкаюсь в Лихомана.
— Вот это хорошо, — говорит командор. — Вовремя ты вывалился. Найди Березина и выпиши из журнала все наши замечания по управлению вездеходом.
Полдня просидеть с Юркой — это хуже, чем пытка: он нуден и туп.
— Цифры положено писать в середке колонки.
— Кем положено?
— Положено, и все.
Техник, диплом имеет. А Славка ушел с третьего курса: надо было кормить семью. Где же логика, как спрашивалось в одном бородатом анекдоте?..
— Юрка, давай напишем, что пеэмпе надо переделать?
— Ты что?.. — Юрка пугается, долго моргает рыжими ресницами. — Наше дело маленькое.
— Это почему же, интересно, оно маленькое?.. Оно — ого! Не меньше, чем у министра.
Завести Юрку ничего не стоит, но спорить сегодня я не могу. Клякса в душе. Огромная жирная клякса…
Они уезжают перед обедом. Слышу, как преувеличенно веселым голосом она прощается с ребятами, как Лихоман бубнит что-то насчет управления, и не выхожу. Мне стыдно. За нее…
Весь день пытаюсь разобраться, что произошло, и не могу. Она уехала в слезах из Ярославля — это понятно. Не захотела его встречать — тоже понятно. Он подлец из подлецов, подонок и пижон. «Дешевка», как сказал Федор, и это тоже понятно. Я дал ему по морде — яснее ясного. А она вдруг вступилась. Почему?.. Вот тут-то и начинается нечто такое, чего я никак не могу уразуметь. Любит? Тогда зачем ревела? Не любит? Тогда почему дерется?..
— Ну дык комбинезон-то пойдешь получать?
Ананьич. Ласково подмаргивает детскими глазками и источает спиртовый дух..
Не знаю, какие гиппопотамы шили эти комбинезоны: в каждую штанину можно запихать боксера полусреднего веса. Ананьич советует затянуться потуже ремнем, я расписываюсь в ведомости и иду в столовую, громыхая комбинезоном, как латами.
— Завтра выходной, — объявляет Лихоман. — Резвитесь, соколы.
После обеда ребята выволакивают брезент и укладываются, а мною овладевает какое-то беспокойство, и я куда-то бреду. Если бы меня спросили, куда я направляюсь, я бы, наверно, принялся сочинять, но никто меня не спрашивает, себе врать не имеет смысла, и я иду к реке. Продираюсь сквозь кусты и поднимаюсь на песчаный бугор.
Вот оно, место, с трех сторон огражденное ольшаником. Ничего не белеет на кустах, и никто не танцует на берегу, но я сажусь на песок.
Грустно. Так мне сегодня грустно, что хочется завыть. Даже в горле першит.
Берег пуст и холоден, небо серое, как асфальт, и ветер гоняет рябь по реке.
Интересно, приходила она в тот день, когда мы с Федором ломали торсион?..
Я раздеваюсь и плыву на ту сторону. Вода холодная и жесткая: совсем забыл, что уже август. Вылезаю и, дрожа, долго хожу по песку, но на нем — только мои следы…
Ну и правильно: я знаю, что никому не нужен. Ни плохим женщинам, ни хорошим девчонкам. Нужен я только маме с Наташкой да, пожалуй, Славке с Федором. И я иду к ним.
Все как полагается: Федор пилит мундштук. Это уже третий по счету: первый он подарил Лихоману, второй потерял. Степан чинит сапог, а Славка вдохновенно травит:
— В Югославии, между прочим, парень без сна двадцать пять лет живет. И ничего, нормально. Женился, детишек завел, а спать так и не выучился. А это значит…
— Врут, поди, — сомневается Степан.
— Ну почему — врут? Официально заявлено. А это значит…
Я подсаживаюсь к Федору. Гляжу, как он пилит.
— Что, Генка, смурной? — спрашивает он. — Живот болит?
— Нет.
— А чего притих?
— Так…
— По дому заскучал?
— Ну что ты!..
— А что? Нормальное дело. Я, например, скучаю.
— Это оттого, Федя, что поздно ты женился, — говорит Степан. — А я со своей двадцать лет прожил. Все знаю насквозь, и открытий не предвидится.
— Что же это за жизнь без открытий, Степа?
— Нормальная жизнь.
— Скучно, — вздыхает Федор. — Нет, брат, я так не могу. Я, знаешь, все ждать чего-то должен, нового чего-то. После армии на завод пошел и — не мог. Каждый день одно: одна деталь, один станок, одна технология, один режим. Сбежал через полгода.
— Куда? — интересуется Славка.
— Поколесил маленько. Лес валил на Печоре. На Каспии рыбачил. Дорогу в Сибири строил. Даже золотишко на Вилюе мыл. Все никак к месту прикипеть не мог: мотало меня, как сорванный буек.
— А на завод обратно все-таки примотало? — спрашивает Степан.
— Случай! — улыбается Федор. — Пофартило нам с корешем на Вилюе, и подались мы этот фарт на шикарную жизнь менять. Ну, сам понимаешь, Сочи. Рестораны, море, девчонки и денег — вагон. Прокутились — обратно уже в жестком едем. И встречаю я в этом жестком мужика. Настоящего мужика: поговорили мы с ним, и снял я с полки свой чемодан. Так на завод вдвоем и прибыли.
— Борисыча, что ли, встретил? — уточняет Славка. — Да, Борисыч — это мужик.
— Все равно шататься — это не дело, — строго говорит Степан. — Человек на своем месте должен сидеть.
— Да что я, гриб? — обижается вдруг Славка. — Торчи где вылез, да?
— Я почему к Генке пристаю? — улыбается Федор. — Хочу, чтоб он сам понял, на своем он месте или нет. Если на своем, все нормально: включай прямую и — полный газ. А если нет, отрывайся, брат, пока не поздно.
— «Отрывайся»!.. — сердится Степан. — Ишь какие все искатели! Все ищут, шастают по стране и найти ничего не могут. Потому что за рублем шастают, вот и все. И ты за рублем гонялся, Федор, легкой жизни искал. А ее нет на свете, нету!..
— Нет, Степа, я за рублем сроду не гонялся, — говорит Федор. — Рубль никогда меня особо не интересовал, а вот дело… Не работа, понимаешь? Ну, как бы тебе объяснить?.. Работа — это когда ради денег вкалываешь, а дело — это не то. Это твое, понимаешь? Твое, кровное, где ты себя на месте чувствуешь. Ну вот я, к примеру. Я слесарь, и токарь, и шофер, и тракторист, и лесоруб, и механик — и это все работа. Честно я ее выполнял, не волынил, норму давал и все, что положено, а душа была холодна. Мог бы и успокоиться, наверно: многие с такой вот холодной душой работают. Да не смог. Я дело искал. И вот оказалось, я — испытатель. Здесь мое место. Здесь я по шестнадцать часов буду вкалывать, если нужно, бесплатно буду вкалывать. Потому что это — мое дело.
— Ну ладно, — сдаваясь, ворчит Степан. — Только шастать— это ни к чему, знаешь. Сиди, где сидишь, и доводи до совершенства то, что поручено. Это правильнее.
— Эх, Степан, до чего бы все просто да серенько было, если бы люди как пеньки на одном месте сидели.
— А ты сложного хочешь?
— Я хочу, чтоб всем дело по душе доставалось. Пусть ищут, пусть от папы с мамой драпают — вон как наш Генка. Из таких как раз что-то и выходит…
— Летуны из таких выходят! Летуны да рвачи!
Спорят они до позднего вечера. Я понимаю Степана: он любит порядок, ясность и ламинарное течение жизни. Федор — сторонник турбулентного ее течения, и наши со Славкой симпатии целиком на его стороне…
Утром ребята поднимают невероятный гвалт: кому-то пришла идея пойти на охоту. Все трое остервенело чистят свои ружья, которые до сих пор мирно хранились у Ананьича под замком, спорят насчет тайных троп и травят охотничьи истории. У Степана и Славки — новенькие «ижевки», а у Федора — старенькая, порыжевшая двустволка, но он-то как раз и охотник, а остальные купили свои пищали месяц назад, зато орут больше всех.
У меня ружья нет, но ребята великодушно приглашают меня в качестве собаки. Я отказываюсь, и вакантное место с восторгом занимает Фишка. В связи с этим они не кормят его, а сами съедают по три порции. Я управляюсь раньше них, приношу Фишке контрабандой пяток приличных костей, и он наедается до отвала.
После завтрака все трое отправляются в путь. Все как полагается: пес — впереди, ружья — за спинами. Прут почему-то в самую безлесную сторону, и фигуры их бесконечно долго маячат на горизонте. Когда они скрываются, я иду к реке. Вода холодная, и Аня, конечно, не придет, но я все-таки перебираюсь на ту сторону и ложусь на песок.
Вообще-то я торчу здесь зря, это ясно. Она уехала в Москву, потому что скоро занятия. Уехала, считая меня подонком, способным подглядывать. Мысль эта не вызывает во мне сомнений, но я продолжаю бревном лежать на песке. Солнце греет во все лопатки, никуда мне не надо торопиться и не торопиться тоже особо некуда. И почему же я не пошел с ребятами?
Кажется, я засыпаю. Ну, не вполне засыпаю, а впадаю в некую прострацию, как крокодил. Лежу, не шевелясь, ни о чем не думаю, ничего не хочу и ничего не ощущаю, кроме солнца. А потом чувствую шаги. Не слышу, а именно чувствую. Поднимаю голову и вижу толстую аборигенку: она идет прямо на меня и несет в руке босоножки.
— Привет! — говорю я и сажусь.
Аборигенка роняет босоножки и начинает визжать. И на визг из кустов выбегает Аня. Решительная и сердитая. Значит, не напрасно я не подался в собаки! Нет, не напрасно!.. Все выясняется: толстуху зовут Ниной. Аня поначалу дуется, но я ей быстренько все объясняю, и мир восстанавливается.
Настроение у меня что надо, и я рассказываю им, кто такие коммандос и как с ними надо сражаться, где полагается носить пистолет и как берут «языков». Ношусь по песку, падаю, переползаю, и сегодня все получается здорово.
— Врешь ты все, — сонно говорит толстуха. — Сочиняешь.
И сразу делается так нудно, что я элементарно скисаю. Даже начинаю подумывать, не переплыть ли мне на свою сторону…
— Что танцуешь? — интересуется Аня.
Что танцевать! Мои пижоны, с которыми я прошлепал по Москве не одну сотню километров, выучили меня по всем правилам. Но поскольку вы просите показать…
— Во дает!.. — говорит толстуха.
Аня вскакивает и начинает выкрикивать что-то темповое. Мы скачем, пока она не выдыхается.
— Хорошо прыгаешь, — признает она.
— Современный танец есть процесс самовыражения через темиоритм. Скажем, я мечтаю.
У толстухи впервые загораются глаза:
— Покажи!
До обеда учу девчонок танцевать. Аня более или менее знакома с малым джентльменским набором, но квалификация ее довольно низка. А Нина сроду не танцевала ничего, кроме доисторического фокса.
Кстати, эта самая Нина здорово нам мешает. Я набираюсь смелости и сообщаю это Ане.
— А что я могу поделать? — шепчет она. — Приходи сюда к восьми.
Вот это разговор! Природа опять начинает улыбаться…
— Ты когда уезжаешь?
— Дней через десять, если дедушка поправится.
— А если не поправится?
— Не болтай чепухи!..
Значит, сегодня в восемь! Я прощаюсь с девчонками и по возможности эффектно плыву на свой берег. Кажется, кроль вышел неплохим… Девочки что-то кричат и машут руками. Я салютую им, напяливаю комбинезон и топаю на базу.
На подходе меня встречает Фишка. Вид у него виноватый: хвост поджат. Я пытаюсь выяснить, что случилось, но он только вздыхает и прячет глаза.
Часа через полтора возвращаются охотники. У Степана на лбу шишка величиной с картофелину. Славка заметно хромает и волочит ружье за ремень, потому что у ружья пополам переломана ложа. Подойдя, он первым делом замахивается на Фишку и ругается длинно и заковыристо.
— Счастлив твой бог, Генка, — говорит Федор, улыбаясь.
— Ну, как охота? — интересуется Лихоман.
Славка опять заворачивает матом, швыряет свою бывшую двустволку и идет в сарай.
— Надо бы у него из задницы дробь повыковырять, — вздыхает Степан. — Заражение может быть.
— Ананьич, йод и толстую иглу! — командует Лихоман. — Давай, Федя, излагай существо.
— Ну, поначалу этот идиот Фишка шпарил впереди всю дорогу и лаял, как нанятый. Еле-еле домой его спровадили и тут как раз зайца подняли, — Федор закуривает. — Давай, Степа, продолжай.
— Продолжай… — вздыхает Степан. — Черт этого Славку на мою дорожку вынес. Вижу, в кустах что-то шевелится, ну я и стрельнул. А он вылетает из этих кустов да как звезданет мне прикладом…
— Перестрелять ведь друг друга могли!.. — сердится Виталий Павлович.
Командор смеется. Ананьич приносит толстенную иглу-цыганку и склянку с йодом, и мы с Лихоманом идем в сарай. Славка поначалу кобенится и отсылает нас подальше, но командор урезонивает его, и Славка снимает штаны.
— Паршивая кучность, — объясняет Лихоман. — Всего девять пробоин.
— С меня хватит, — сквозь зубы говорит Славка.
— Ну, тогда терпи.
Я держу наготове йод, а Лихоман беспощадно ковыряется в Славкиных дырках. Славка скрипит зубами и ругается, по белому телу течет кровь. Командор деловито орудует иглой.
— Ох!.. Борисыч, ну прямо до хребта…
— Глубоко сидит. Терпи, Славка.
Наконец экзекуция заканчивается. Командор присыпает раны пенициллином и обильно смазывает йодом. Славка орет, и я, присев, дую на его изрешеченный зад.
— Лежи, — говорит Лихоман. — Авось к утру затянет.
Мы идем обедать. Я отношу Славке его порцию, но у него напрочь пропал аппетит. Степан бежит в магазин, но командор перехватывает его:
— Вы мне трезвые нужны. Соколов приезжает.
Заместителя главного конструктора Соколова все побаиваются. В отличие от крикливого и отходчивого Жоры зам сух, замкнут и корректен.
— Надо с управлением что-то решать, — продолжает Лихоман. — У меня ощущение, что гоняем мы откровенный брачок, ребята. — Тут он поворачивается ко мне и с ходу обдает ледяной водой:—Ты чтоб шагу за ворота не смел ступить, слышишь? Основной мой козырь.
— Я не могу, — растерянно бормочу я. — Я никак…
— Что ты бубнишь? — сердится он. — Сказано — быть здесь, и точка.
И точка. Точка, а я все никак не могу этого осознать. Зам приезжает в восемь на собственных «Жигулях».
— У меня два часа. Где нам поговорить?
— Люди ждут в столовой, Анатолий Петрович.
— Вы считаете, следовательно…
— Считаю, — сухо перебивает Лихоман.
— Как угодно, — пожимает плечами Соколов.
Вначале я так расстроен, что ничего не соображаю.
Гляжу на ребят, на начальство, а вижу Аню на пустынном берегу среди скучного августовского ольшаника. Потом до меня начинает доходить, что Лихоман и Виталий Павлович яростно поносят управление, что Федор их поддерживает, а Степан не говорит ни «да», ни «нет». Соколов упорно и неторопливо добирается до истины; я и Юрка на этом совете никак не котируемся, а Славка лечит свои дырки в сарае.
— Без горячки, товарищ Лихоман, — скучно говорит Соколов. — Техника любит нормальную температуру. Водили вездеход люди обычной квалификации? До сих пор я слышу только мастеров.
— Я водил, — высовывается Виталий Павлович.
— Ваше умение мне известно, Виталий Павлович. Кроме того, мне известна и ваша девичья влюбленность в руководителя группы испытаний.
— Ну, это недозволенный прием! — смеется Лихоман.
— У нас деловое совещание, а не занятия по вольной борьбе, и, следовательно, эта терминология здесь неуместна, — холодно режет Соколов. — Есть у вас водители обычной профессиональной выучки? Так сказать, то среднее, на что мы обязаны ориентироваться?
— Все у нас есть, — говорит Лихоман, Юрка начинает кхекать и пыжиться, но командор останавливает взгляд на мне:
— Слесарь Крутиков. Овладел машиной на испытаниях.
— Что скажете, товарищ Крутиков?
Что скажу?.. А что надо? Я не слушал их спора и не знаю, что должен свидетельствовать.
— Овладел, — говорю я.
— Что — овладел? — хмурится Соколов. — Меня интересует ваше впечатление об управлении вездеходом.
— Управление легкое, — говорю я, с ужасом соображая, что порю не то, что следует. — Если направо, то правый рычаг, а если влево…
— Балда! —не выдерживает командор. — Тебя о чем спрашивают?
— Без эмоций, товарищ Лихоман, — улыбается Соколов. — Насчет сена-соломы мы можем опустить, но свидетельство о легкости управления говорит не в вашу пользу.
— Да он не понял, — басит Федор. — Он у нас малость с придурью.
— Что — не понял? — обижаюсь я. — Я же овладел…
— Садись! — машет Лихоман. — Козырный туз.
Они опять принимаются спорить, а я лихорадочно сочиняю речь. Я уже все понял, и мне плохо. Я подвел Лихомана, подвел ребят. Я готов признаться, что я идиот, но пусть мне дадут слово. Я расскажу про слалом, который устроил для нас Лихоман, расскажу, почему Юрка ударился в столб…
Но слова мне не дают. Я поднимаю руку, даже встаю, но Юрка тянет меня за рукав:
— Молчи уж, грамотей.
Слово берет Соколов:
— Я готов признать, что система управления еще не доработана. Но я не вижу причин, чтобы ставить на ней крест…
— Испытывать машину опасно! — кричит Лихоман. — Я заявляю это официально и сегодня же напишу соответствующий документ!
— Теперь об опасности, — невозмутимо продолжает зам. — Имея такой экипаж, я бы постеснялся говорить об этом.
— Демагогия! — взрывается командор.
— Ваших водителей можно показывать в цирке. Но дело не только в этом. В конце концов, если вы настаиваете, мы, конечно, прекратим испытания. Но при этом не выполним программы. Естественно, что рассчитывать на премиальные в этом случае бессмысленно. — Он делает паузу, и ребята начинают шушукаться. Лихоман молчит. Виталий Павлович что-то шепчет ему, но он только отмахивается. — Я думаю, что при этой ситуации решать судьбу испытаний должен экипаж, — продолжает Соколов. — Докажите, что управление вездеходом несовершенно, и мы немедленно примем меры. При этом мы будем считать испытания законченными, и премиальные останутся в силе. Речь, таким образом, идет лишь о продлении испытаний с упором на проверку системы управления.
— Значит, покусаете нас? — яростно кричит Лихоман. — Ну, добро, решайте, ребята. Только думайте, думайте, черт возьми!..
— А чего тут особо думать, Борисыч? —лениво спрашивает Федор. — Я понял, что от нас одно требуется: гонять, покуда не докажем, что управление хреновое. Правильно?
— Правильно, — подтверждает Соколов.
— Стало быть, договорились, — говорит Степан.
— Ты, Борисыч, сам посуди, что получается, — размышляет Федор. — Либо нам бесплатно прекращать испытания, либо — за плату. Так уж лучше за плату, а?..
Соколов уезжает довольным: испытания будут продолжены. А я сломя голову бегу к реке. Нет, я уже ни на что не рассчитываю. Просто мне нужно удрать от Лихомана.
Тишина, и никого нет: ни на том берегу, ни на этом. Сажусь, обняв колени, и бессмысленно гляжу в темную воду.
Не волнуйся, мама, я на необитаемом острове. И Пятниц здесь нет: сплошь одни понедельники…
Пятые сутки идет дождь, и нежнейшая пыль проселочных дорог превратилась в тяжелую, вязкую грязь. Мы таскаем эту грязь в вездеход, ляпаем на сиденья, размазываем по бортам. От нее невозможно избавиться, и даже Степан перестал ворчать, обнаруживая ее в собственной кружке.
— Ничего, ребята, злей будем! — смеется Лихоман. На его красной физиономии грязь почти не заметна, зато мы выглядим весьма эффектно. Бритвы затупились, и ребята окончательно перестали бриться. Странное дело: чем тяжелее нам, тем веселее смех. Мы давно промокли насквозь, давно дрожим каждой косточкой, но все шутят, словно на улице солнечное лето.
А машину теперь водят только Федор и Степан. Даже командор не рискует браться за рычаги, и наши асы управляют вездеходом совершенно необъяснимым способом. Лихоман каждый день проводит тщательнейший осмотр и хмурится все больше, но его уговаривают потерпеть:
— Еще бы тысчонку, Борисыч.
Едим на ходу, спим урывками и гоняем, гоняем. От бесконечного жесткого грохота у меня чешутся зубы. Все время чешутся, даже когда ем. Юрка совсем ополоумел и напрочь перестал спать.
— Лечить тебя надо, — авторитетно сказал Степан и вкатил Юрке полный стакан того средства, которым ребята лечатся от всех напастей.
Юрка враз окосел и свалился с сиденья. Мы со Славкой уложили его и укутали в тулуп. Потом завалились сами и мгновенно уснули под барабанный рокот дождя, а Юрка начал стонать. Стонал он довольно долго, а потом вдруг поднялся и начал душить Славку. Славка спросонок заорал так, что мы сразу проснулись и кинулись их разнимать.
Утром командор провел расследование, но Юрка ничего не мог вспомнить. Славка считал, что он прикидывается, и требовал применения санкций, но Лихоман справедливо решил, что Юрка укатался, и отправил его домой, а все заботы о бортовом журнале поручил мне.
Так мы остались впятером. Вездеход еще кое-как ковылял, и ребята уговаривали Лихомана докатать его до точки. Но вскоре ПМП окончательно забастовал, и Федор с трудом отвел машину в кусты.
— Все, — сказал Лихоман. — Генка, запиши показания и подведи черту.
Ребята с этим не соглашаются и лезут регулировать, а Лихоман начинает бриться. Я «подвожу черту»: подсчитываю пройденный километраж и составляю черновик акта. Славка с грустью разглядывает в зеркальце свою физиономию, расцарапанную Юркиными ногтями.
— Вот псих ненормальный, — вздыхает он. — И почему он на меня бросился, интересно? Борисыч рядом спал, так он почему-то через него перелез и в меня вцепился.
— Есть! — торжествующе орет Федор. — Схватывает, холера!
— Все, Федя, — говорит Лихоман, за неимением одеколона смачивая истерзанное бритвой лицо остатками водки. — Никаких холер.
— До круглой бы цифры докатать, — хрипит давно простуженный Степан. — Сколько до нее, Генка?
— Сто семьдесят семь. Будет ровно девятнадцать тысяч.
— Докатаем, Борисыч? Премиальные-то, между прочим, с тысяч платят…
Лихоман не соглашается, но ребята наседают. В конце концов он машет рукой:
— Черт с вами, катайте. Под твою, Степан, ответственность.
— Добро, Борисыч!..
Кое-как придав себе человеческий облик, командор торжественно прощается с нами и пешком топает на железнодорожную станцию. Славка провожает его и возвращается с бутылкой: испытания закончены, и ребята тихо празднуют это событие. Оставшиеся километры — пустяк: за сутки мы докатаем их, и вездеход уйдет на полную дефектовку с приятной цифрой на спидометре. А мы вернемся на завод, будем писать отчет и ждать, когда цех соберет следующий образец.
Всем чуточку грустно. Славка бродит вокруг обреченной машины и чокается с честно послужившими агрегатами.
— Прощай, старушка!
— Плюнь, Славка, — требует суеверный Федор.
Славка демонстративно плюет на планетарный механизм поворота.
— Уродина! Дотерпеть не могла!..
— На Щеголиху поедем, — хрипит Степан, разглядывая карту. — Кольцевая трасса ровно восемьдесят километров.
— Там овраги.
— Полем обойдем, по стерне. Хлеба убрали.
— Думаешь?
— Круг, Федя. Удобство.
— Ну, давай, — Федор зевает. — Спать, ребята. В семь выезд.
Утром дождя нет, и кое-где даже проглядывает солнышко. Мы тарахтим по раскисшей дороге, сползая в кюветы и осторожно перебираясь через мосты. Рычаги «схватывают», как выражается Федор, но даже в его руках машина движется зигзагом.
К полудню тент просыхает, и мы со Славкой снимаем его. Кататься, конечно, не жарко, но все же лучше, чем задыхаться в грохочущем чреве.
— Сейчас пойдешь и извинишься, Андрей Сергеевич еще не уехал.
— А он перед вами извинился?
Она молча смотрит на меня и начинает краснеть. Краснеет густо, неудержимо и, вероятно, ненавидит себя за это.
— Как ты смеешь!..
Сейчас она или отвесит мне пощечину, или заревет. Но мне не жалко ее. Мне просто противно, если говорить честно.
— Ну, так вот, по классификации вашего Колычева вы относитесь к четвертой категории. Вас нельзя атаковать в лоб, а нужно применять обходные маневры. Жалостливые истории, коньяк…
— Замолчи!..
В злых шоколадных глазах копятся слезы. Она отчаянно сдерживает их: слезы дрожат на ресницах, и я убираю улыбку.
— Я буду молчать. Только вы ему скажите, чтобы он тоже молчал.
Владлена закрывает лицо руками и отворачивается. Плачет она беззвучно, только вздрагивают плечи.
— Что ты понимаешь?.. — тихо говорит она. — Что они понимают?.. Животные. Двуногие животные…
— Я пошел, Владлена Ивановна, — говорю я, потому что мне совсем не хочется выслушивать этот бред.
— Ты извинишься.
— Мне не в чем извиняться.
Она вдруг хватает меня за руки. На щеках у нее слезы, а глаза — в пол-лица:
— Гена, я прошу, прошу тебя, слышишь? Я очень прошу, Гена.
И опять мне делается тоскливо и как-то все равно. Только немного стыдно за нее — мечту с шоколадными глазами…
— Ладно.
Она жалко улыбается, поспешно вытирает слезы и походя, вскользь чмокает меня в щеку. Я дергаюсь, а она берет меня под руку:
— Ты умница.
Так, под руку, мы шествуем мимо удивленного Ананьича и входим в дом. Я пытаюсь что-то сообразить, сочинить подходящую к этой мерзкой ситуации фразу, но ничего не сочиняется. Пусто.
Входим. Колычев сидит на смятой постели, а на столе среди блокнотов недопитая бутылка вина и два стакана.
Владлена плотно прикрывает дверь. Колычев глядит на меня пустыми глазами, а я вижу эту постель и скомканную нейлоновую рубашку, бутылку и два стакана и молчу.
— В чем дело? — сквозь зубы спрашивает он.
Владлена подталкивает меня. Я оглядываюсь и вижу ее бегающие глаза и заискивающую улыбку.
— Так в чем дело? — еще резче спрашивает Колычев.
— Вы подлец и гадина, — громко говорю я, чувствуя, как бешено колотится сердце.
Он бледнеет как простыня и медленно поднимается. Во мне все напряжено, но я не чувствую страха. Я даже хочу, чтобы он ударил меня, потому что после этого буду бить сам. Бить бутылкой: я уже прикинул, как схвачу ее.
Но бьет не он, а она. Визжит, бьет по спине и выталкивает из комнаты. Я лечу в сени и утыкаюсь в Лихомана.
— Вот это хорошо, — говорит командор. — Вовремя ты вывалился. Найди Березина и выпиши из журнала все наши замечания по управлению вездеходом.
Полдня просидеть с Юркой — это хуже, чем пытка: он нуден и туп.
— Цифры положено писать в середке колонки.
— Кем положено?
— Положено, и все.
Техник, диплом имеет. А Славка ушел с третьего курса: надо было кормить семью. Где же логика, как спрашивалось в одном бородатом анекдоте?..
— Юрка, давай напишем, что пеэмпе надо переделать?
— Ты что?.. — Юрка пугается, долго моргает рыжими ресницами. — Наше дело маленькое.
— Это почему же, интересно, оно маленькое?.. Оно — ого! Не меньше, чем у министра.
Завести Юрку ничего не стоит, но спорить сегодня я не могу. Клякса в душе. Огромная жирная клякса…
Они уезжают перед обедом. Слышу, как преувеличенно веселым голосом она прощается с ребятами, как Лихоман бубнит что-то насчет управления, и не выхожу. Мне стыдно. За нее…
Весь день пытаюсь разобраться, что произошло, и не могу. Она уехала в слезах из Ярославля — это понятно. Не захотела его встречать — тоже понятно. Он подлец из подлецов, подонок и пижон. «Дешевка», как сказал Федор, и это тоже понятно. Я дал ему по морде — яснее ясного. А она вдруг вступилась. Почему?.. Вот тут-то и начинается нечто такое, чего я никак не могу уразуметь. Любит? Тогда зачем ревела? Не любит? Тогда почему дерется?..
— Ну дык комбинезон-то пойдешь получать?
Ананьич. Ласково подмаргивает детскими глазками и источает спиртовый дух..
Не знаю, какие гиппопотамы шили эти комбинезоны: в каждую штанину можно запихать боксера полусреднего веса. Ананьич советует затянуться потуже ремнем, я расписываюсь в ведомости и иду в столовую, громыхая комбинезоном, как латами.
— Завтра выходной, — объявляет Лихоман. — Резвитесь, соколы.
После обеда ребята выволакивают брезент и укладываются, а мною овладевает какое-то беспокойство, и я куда-то бреду. Если бы меня спросили, куда я направляюсь, я бы, наверно, принялся сочинять, но никто меня не спрашивает, себе врать не имеет смысла, и я иду к реке. Продираюсь сквозь кусты и поднимаюсь на песчаный бугор.
Вот оно, место, с трех сторон огражденное ольшаником. Ничего не белеет на кустах, и никто не танцует на берегу, но я сажусь на песок.
Грустно. Так мне сегодня грустно, что хочется завыть. Даже в горле першит.
Берег пуст и холоден, небо серое, как асфальт, и ветер гоняет рябь по реке.
Интересно, приходила она в тот день, когда мы с Федором ломали торсион?..
Я раздеваюсь и плыву на ту сторону. Вода холодная и жесткая: совсем забыл, что уже август. Вылезаю и, дрожа, долго хожу по песку, но на нем — только мои следы…
Ну и правильно: я знаю, что никому не нужен. Ни плохим женщинам, ни хорошим девчонкам. Нужен я только маме с Наташкой да, пожалуй, Славке с Федором. И я иду к ним.
Все как полагается: Федор пилит мундштук. Это уже третий по счету: первый он подарил Лихоману, второй потерял. Степан чинит сапог, а Славка вдохновенно травит:
— В Югославии, между прочим, парень без сна двадцать пять лет живет. И ничего, нормально. Женился, детишек завел, а спать так и не выучился. А это значит…
— Врут, поди, — сомневается Степан.
— Ну почему — врут? Официально заявлено. А это значит…
Я подсаживаюсь к Федору. Гляжу, как он пилит.
— Что, Генка, смурной? — спрашивает он. — Живот болит?
— Нет.
— А чего притих?
— Так…
— По дому заскучал?
— Ну что ты!..
— А что? Нормальное дело. Я, например, скучаю.
— Это оттого, Федя, что поздно ты женился, — говорит Степан. — А я со своей двадцать лет прожил. Все знаю насквозь, и открытий не предвидится.
— Что же это за жизнь без открытий, Степа?
— Нормальная жизнь.
— Скучно, — вздыхает Федор. — Нет, брат, я так не могу. Я, знаешь, все ждать чего-то должен, нового чего-то. После армии на завод пошел и — не мог. Каждый день одно: одна деталь, один станок, одна технология, один режим. Сбежал через полгода.
— Куда? — интересуется Славка.
— Поколесил маленько. Лес валил на Печоре. На Каспии рыбачил. Дорогу в Сибири строил. Даже золотишко на Вилюе мыл. Все никак к месту прикипеть не мог: мотало меня, как сорванный буек.
— А на завод обратно все-таки примотало? — спрашивает Степан.
— Случай! — улыбается Федор. — Пофартило нам с корешем на Вилюе, и подались мы этот фарт на шикарную жизнь менять. Ну, сам понимаешь, Сочи. Рестораны, море, девчонки и денег — вагон. Прокутились — обратно уже в жестком едем. И встречаю я в этом жестком мужика. Настоящего мужика: поговорили мы с ним, и снял я с полки свой чемодан. Так на завод вдвоем и прибыли.
— Борисыча, что ли, встретил? — уточняет Славка. — Да, Борисыч — это мужик.
— Все равно шататься — это не дело, — строго говорит Степан. — Человек на своем месте должен сидеть.
— Да что я, гриб? — обижается вдруг Славка. — Торчи где вылез, да?
— Я почему к Генке пристаю? — улыбается Федор. — Хочу, чтоб он сам понял, на своем он месте или нет. Если на своем, все нормально: включай прямую и — полный газ. А если нет, отрывайся, брат, пока не поздно.
— «Отрывайся»!.. — сердится Степан. — Ишь какие все искатели! Все ищут, шастают по стране и найти ничего не могут. Потому что за рублем шастают, вот и все. И ты за рублем гонялся, Федор, легкой жизни искал. А ее нет на свете, нету!..
— Нет, Степа, я за рублем сроду не гонялся, — говорит Федор. — Рубль никогда меня особо не интересовал, а вот дело… Не работа, понимаешь? Ну, как бы тебе объяснить?.. Работа — это когда ради денег вкалываешь, а дело — это не то. Это твое, понимаешь? Твое, кровное, где ты себя на месте чувствуешь. Ну вот я, к примеру. Я слесарь, и токарь, и шофер, и тракторист, и лесоруб, и механик — и это все работа. Честно я ее выполнял, не волынил, норму давал и все, что положено, а душа была холодна. Мог бы и успокоиться, наверно: многие с такой вот холодной душой работают. Да не смог. Я дело искал. И вот оказалось, я — испытатель. Здесь мое место. Здесь я по шестнадцать часов буду вкалывать, если нужно, бесплатно буду вкалывать. Потому что это — мое дело.
— Ну ладно, — сдаваясь, ворчит Степан. — Только шастать— это ни к чему, знаешь. Сиди, где сидишь, и доводи до совершенства то, что поручено. Это правильнее.
— Эх, Степан, до чего бы все просто да серенько было, если бы люди как пеньки на одном месте сидели.
— А ты сложного хочешь?
— Я хочу, чтоб всем дело по душе доставалось. Пусть ищут, пусть от папы с мамой драпают — вон как наш Генка. Из таких как раз что-то и выходит…
— Летуны из таких выходят! Летуны да рвачи!
Спорят они до позднего вечера. Я понимаю Степана: он любит порядок, ясность и ламинарное течение жизни. Федор — сторонник турбулентного ее течения, и наши со Славкой симпатии целиком на его стороне…
Утром ребята поднимают невероятный гвалт: кому-то пришла идея пойти на охоту. Все трое остервенело чистят свои ружья, которые до сих пор мирно хранились у Ананьича под замком, спорят насчет тайных троп и травят охотничьи истории. У Степана и Славки — новенькие «ижевки», а у Федора — старенькая, порыжевшая двустволка, но он-то как раз и охотник, а остальные купили свои пищали месяц назад, зато орут больше всех.
У меня ружья нет, но ребята великодушно приглашают меня в качестве собаки. Я отказываюсь, и вакантное место с восторгом занимает Фишка. В связи с этим они не кормят его, а сами съедают по три порции. Я управляюсь раньше них, приношу Фишке контрабандой пяток приличных костей, и он наедается до отвала.
После завтрака все трое отправляются в путь. Все как полагается: пес — впереди, ружья — за спинами. Прут почему-то в самую безлесную сторону, и фигуры их бесконечно долго маячат на горизонте. Когда они скрываются, я иду к реке. Вода холодная, и Аня, конечно, не придет, но я все-таки перебираюсь на ту сторону и ложусь на песок.
Вообще-то я торчу здесь зря, это ясно. Она уехала в Москву, потому что скоро занятия. Уехала, считая меня подонком, способным подглядывать. Мысль эта не вызывает во мне сомнений, но я продолжаю бревном лежать на песке. Солнце греет во все лопатки, никуда мне не надо торопиться и не торопиться тоже особо некуда. И почему же я не пошел с ребятами?
Кажется, я засыпаю. Ну, не вполне засыпаю, а впадаю в некую прострацию, как крокодил. Лежу, не шевелясь, ни о чем не думаю, ничего не хочу и ничего не ощущаю, кроме солнца. А потом чувствую шаги. Не слышу, а именно чувствую. Поднимаю голову и вижу толстую аборигенку: она идет прямо на меня и несет в руке босоножки.
— Привет! — говорю я и сажусь.
Аборигенка роняет босоножки и начинает визжать. И на визг из кустов выбегает Аня. Решительная и сердитая. Значит, не напрасно я не подался в собаки! Нет, не напрасно!.. Все выясняется: толстуху зовут Ниной. Аня поначалу дуется, но я ей быстренько все объясняю, и мир восстанавливается.
Настроение у меня что надо, и я рассказываю им, кто такие коммандос и как с ними надо сражаться, где полагается носить пистолет и как берут «языков». Ношусь по песку, падаю, переползаю, и сегодня все получается здорово.
— Врешь ты все, — сонно говорит толстуха. — Сочиняешь.
И сразу делается так нудно, что я элементарно скисаю. Даже начинаю подумывать, не переплыть ли мне на свою сторону…
— Что танцуешь? — интересуется Аня.
Что танцевать! Мои пижоны, с которыми я прошлепал по Москве не одну сотню километров, выучили меня по всем правилам. Но поскольку вы просите показать…
— Во дает!.. — говорит толстуха.
Аня вскакивает и начинает выкрикивать что-то темповое. Мы скачем, пока она не выдыхается.
— Хорошо прыгаешь, — признает она.
— Современный танец есть процесс самовыражения через темиоритм. Скажем, я мечтаю.
У толстухи впервые загораются глаза:
— Покажи!
До обеда учу девчонок танцевать. Аня более или менее знакома с малым джентльменским набором, но квалификация ее довольно низка. А Нина сроду не танцевала ничего, кроме доисторического фокса.
Кстати, эта самая Нина здорово нам мешает. Я набираюсь смелости и сообщаю это Ане.
— А что я могу поделать? — шепчет она. — Приходи сюда к восьми.
Вот это разговор! Природа опять начинает улыбаться…
— Ты когда уезжаешь?
— Дней через десять, если дедушка поправится.
— А если не поправится?
— Не болтай чепухи!..
Значит, сегодня в восемь! Я прощаюсь с девчонками и по возможности эффектно плыву на свой берег. Кажется, кроль вышел неплохим… Девочки что-то кричат и машут руками. Я салютую им, напяливаю комбинезон и топаю на базу.
На подходе меня встречает Фишка. Вид у него виноватый: хвост поджат. Я пытаюсь выяснить, что случилось, но он только вздыхает и прячет глаза.
Часа через полтора возвращаются охотники. У Степана на лбу шишка величиной с картофелину. Славка заметно хромает и волочит ружье за ремень, потому что у ружья пополам переломана ложа. Подойдя, он первым делом замахивается на Фишку и ругается длинно и заковыристо.
— Счастлив твой бог, Генка, — говорит Федор, улыбаясь.
— Ну, как охота? — интересуется Лихоман.
Славка опять заворачивает матом, швыряет свою бывшую двустволку и идет в сарай.
— Надо бы у него из задницы дробь повыковырять, — вздыхает Степан. — Заражение может быть.
— Ананьич, йод и толстую иглу! — командует Лихоман. — Давай, Федя, излагай существо.
— Ну, поначалу этот идиот Фишка шпарил впереди всю дорогу и лаял, как нанятый. Еле-еле домой его спровадили и тут как раз зайца подняли, — Федор закуривает. — Давай, Степа, продолжай.
— Продолжай… — вздыхает Степан. — Черт этого Славку на мою дорожку вынес. Вижу, в кустах что-то шевелится, ну я и стрельнул. А он вылетает из этих кустов да как звезданет мне прикладом…
— Перестрелять ведь друг друга могли!.. — сердится Виталий Павлович.
Командор смеется. Ананьич приносит толстенную иглу-цыганку и склянку с йодом, и мы с Лихоманом идем в сарай. Славка поначалу кобенится и отсылает нас подальше, но командор урезонивает его, и Славка снимает штаны.
— Паршивая кучность, — объясняет Лихоман. — Всего девять пробоин.
— С меня хватит, — сквозь зубы говорит Славка.
— Ну, тогда терпи.
Я держу наготове йод, а Лихоман беспощадно ковыряется в Славкиных дырках. Славка скрипит зубами и ругается, по белому телу течет кровь. Командор деловито орудует иглой.
— Ох!.. Борисыч, ну прямо до хребта…
— Глубоко сидит. Терпи, Славка.
Наконец экзекуция заканчивается. Командор присыпает раны пенициллином и обильно смазывает йодом. Славка орет, и я, присев, дую на его изрешеченный зад.
— Лежи, — говорит Лихоман. — Авось к утру затянет.
Мы идем обедать. Я отношу Славке его порцию, но у него напрочь пропал аппетит. Степан бежит в магазин, но командор перехватывает его:
— Вы мне трезвые нужны. Соколов приезжает.
Заместителя главного конструктора Соколова все побаиваются. В отличие от крикливого и отходчивого Жоры зам сух, замкнут и корректен.
— Надо с управлением что-то решать, — продолжает Лихоман. — У меня ощущение, что гоняем мы откровенный брачок, ребята. — Тут он поворачивается ко мне и с ходу обдает ледяной водой:—Ты чтоб шагу за ворота не смел ступить, слышишь? Основной мой козырь.
— Я не могу, — растерянно бормочу я. — Я никак…
— Что ты бубнишь? — сердится он. — Сказано — быть здесь, и точка.
И точка. Точка, а я все никак не могу этого осознать. Зам приезжает в восемь на собственных «Жигулях».
— У меня два часа. Где нам поговорить?
— Люди ждут в столовой, Анатолий Петрович.
— Вы считаете, следовательно…
— Считаю, — сухо перебивает Лихоман.
— Как угодно, — пожимает плечами Соколов.
Вначале я так расстроен, что ничего не соображаю.
Гляжу на ребят, на начальство, а вижу Аню на пустынном берегу среди скучного августовского ольшаника. Потом до меня начинает доходить, что Лихоман и Виталий Павлович яростно поносят управление, что Федор их поддерживает, а Степан не говорит ни «да», ни «нет». Соколов упорно и неторопливо добирается до истины; я и Юрка на этом совете никак не котируемся, а Славка лечит свои дырки в сарае.
— Без горячки, товарищ Лихоман, — скучно говорит Соколов. — Техника любит нормальную температуру. Водили вездеход люди обычной квалификации? До сих пор я слышу только мастеров.
— Я водил, — высовывается Виталий Павлович.
— Ваше умение мне известно, Виталий Павлович. Кроме того, мне известна и ваша девичья влюбленность в руководителя группы испытаний.
— Ну, это недозволенный прием! — смеется Лихоман.
— У нас деловое совещание, а не занятия по вольной борьбе, и, следовательно, эта терминология здесь неуместна, — холодно режет Соколов. — Есть у вас водители обычной профессиональной выучки? Так сказать, то среднее, на что мы обязаны ориентироваться?
— Все у нас есть, — говорит Лихоман, Юрка начинает кхекать и пыжиться, но командор останавливает взгляд на мне:
— Слесарь Крутиков. Овладел машиной на испытаниях.
— Что скажете, товарищ Крутиков?
Что скажу?.. А что надо? Я не слушал их спора и не знаю, что должен свидетельствовать.
— Овладел, — говорю я.
— Что — овладел? — хмурится Соколов. — Меня интересует ваше впечатление об управлении вездеходом.
— Управление легкое, — говорю я, с ужасом соображая, что порю не то, что следует. — Если направо, то правый рычаг, а если влево…
— Балда! —не выдерживает командор. — Тебя о чем спрашивают?
— Без эмоций, товарищ Лихоман, — улыбается Соколов. — Насчет сена-соломы мы можем опустить, но свидетельство о легкости управления говорит не в вашу пользу.
— Да он не понял, — басит Федор. — Он у нас малость с придурью.
— Что — не понял? — обижаюсь я. — Я же овладел…
— Садись! — машет Лихоман. — Козырный туз.
Они опять принимаются спорить, а я лихорадочно сочиняю речь. Я уже все понял, и мне плохо. Я подвел Лихомана, подвел ребят. Я готов признаться, что я идиот, но пусть мне дадут слово. Я расскажу про слалом, который устроил для нас Лихоман, расскажу, почему Юрка ударился в столб…
Но слова мне не дают. Я поднимаю руку, даже встаю, но Юрка тянет меня за рукав:
— Молчи уж, грамотей.
Слово берет Соколов:
— Я готов признать, что система управления еще не доработана. Но я не вижу причин, чтобы ставить на ней крест…
— Испытывать машину опасно! — кричит Лихоман. — Я заявляю это официально и сегодня же напишу соответствующий документ!
— Теперь об опасности, — невозмутимо продолжает зам. — Имея такой экипаж, я бы постеснялся говорить об этом.
— Демагогия! — взрывается командор.
— Ваших водителей можно показывать в цирке. Но дело не только в этом. В конце концов, если вы настаиваете, мы, конечно, прекратим испытания. Но при этом не выполним программы. Естественно, что рассчитывать на премиальные в этом случае бессмысленно. — Он делает паузу, и ребята начинают шушукаться. Лихоман молчит. Виталий Павлович что-то шепчет ему, но он только отмахивается. — Я думаю, что при этой ситуации решать судьбу испытаний должен экипаж, — продолжает Соколов. — Докажите, что управление вездеходом несовершенно, и мы немедленно примем меры. При этом мы будем считать испытания законченными, и премиальные останутся в силе. Речь, таким образом, идет лишь о продлении испытаний с упором на проверку системы управления.
— Значит, покусаете нас? — яростно кричит Лихоман. — Ну, добро, решайте, ребята. Только думайте, думайте, черт возьми!..
— А чего тут особо думать, Борисыч? —лениво спрашивает Федор. — Я понял, что от нас одно требуется: гонять, покуда не докажем, что управление хреновое. Правильно?
— Правильно, — подтверждает Соколов.
— Стало быть, договорились, — говорит Степан.
— Ты, Борисыч, сам посуди, что получается, — размышляет Федор. — Либо нам бесплатно прекращать испытания, либо — за плату. Так уж лучше за плату, а?..
Соколов уезжает довольным: испытания будут продолжены. А я сломя голову бегу к реке. Нет, я уже ни на что не рассчитываю. Просто мне нужно удрать от Лихомана.
Тишина, и никого нет: ни на том берегу, ни на этом. Сажусь, обняв колени, и бессмысленно гляжу в темную воду.
Не волнуйся, мама, я на необитаемом острове. И Пятниц здесь нет: сплошь одни понедельники…
6
Пятые сутки идет дождь, и нежнейшая пыль проселочных дорог превратилась в тяжелую, вязкую грязь. Мы таскаем эту грязь в вездеход, ляпаем на сиденья, размазываем по бортам. От нее невозможно избавиться, и даже Степан перестал ворчать, обнаруживая ее в собственной кружке.
— Ничего, ребята, злей будем! — смеется Лихоман. На его красной физиономии грязь почти не заметна, зато мы выглядим весьма эффектно. Бритвы затупились, и ребята окончательно перестали бриться. Странное дело: чем тяжелее нам, тем веселее смех. Мы давно промокли насквозь, давно дрожим каждой косточкой, но все шутят, словно на улице солнечное лето.
А машину теперь водят только Федор и Степан. Даже командор не рискует браться за рычаги, и наши асы управляют вездеходом совершенно необъяснимым способом. Лихоман каждый день проводит тщательнейший осмотр и хмурится все больше, но его уговаривают потерпеть:
— Еще бы тысчонку, Борисыч.
Едим на ходу, спим урывками и гоняем, гоняем. От бесконечного жесткого грохота у меня чешутся зубы. Все время чешутся, даже когда ем. Юрка совсем ополоумел и напрочь перестал спать.
— Лечить тебя надо, — авторитетно сказал Степан и вкатил Юрке полный стакан того средства, которым ребята лечатся от всех напастей.
Юрка враз окосел и свалился с сиденья. Мы со Славкой уложили его и укутали в тулуп. Потом завалились сами и мгновенно уснули под барабанный рокот дождя, а Юрка начал стонать. Стонал он довольно долго, а потом вдруг поднялся и начал душить Славку. Славка спросонок заорал так, что мы сразу проснулись и кинулись их разнимать.
Утром командор провел расследование, но Юрка ничего не мог вспомнить. Славка считал, что он прикидывается, и требовал применения санкций, но Лихоман справедливо решил, что Юрка укатался, и отправил его домой, а все заботы о бортовом журнале поручил мне.
Так мы остались впятером. Вездеход еще кое-как ковылял, и ребята уговаривали Лихомана докатать его до точки. Но вскоре ПМП окончательно забастовал, и Федор с трудом отвел машину в кусты.
— Все, — сказал Лихоман. — Генка, запиши показания и подведи черту.
Ребята с этим не соглашаются и лезут регулировать, а Лихоман начинает бриться. Я «подвожу черту»: подсчитываю пройденный километраж и составляю черновик акта. Славка с грустью разглядывает в зеркальце свою физиономию, расцарапанную Юркиными ногтями.
— Вот псих ненормальный, — вздыхает он. — И почему он на меня бросился, интересно? Борисыч рядом спал, так он почему-то через него перелез и в меня вцепился.
— Есть! — торжествующе орет Федор. — Схватывает, холера!
— Все, Федя, — говорит Лихоман, за неимением одеколона смачивая истерзанное бритвой лицо остатками водки. — Никаких холер.
— До круглой бы цифры докатать, — хрипит давно простуженный Степан. — Сколько до нее, Генка?
— Сто семьдесят семь. Будет ровно девятнадцать тысяч.
— Докатаем, Борисыч? Премиальные-то, между прочим, с тысяч платят…
Лихоман не соглашается, но ребята наседают. В конце концов он машет рукой:
— Черт с вами, катайте. Под твою, Степан, ответственность.
— Добро, Борисыч!..
Кое-как придав себе человеческий облик, командор торжественно прощается с нами и пешком топает на железнодорожную станцию. Славка провожает его и возвращается с бутылкой: испытания закончены, и ребята тихо празднуют это событие. Оставшиеся километры — пустяк: за сутки мы докатаем их, и вездеход уйдет на полную дефектовку с приятной цифрой на спидометре. А мы вернемся на завод, будем писать отчет и ждать, когда цех соберет следующий образец.
Всем чуточку грустно. Славка бродит вокруг обреченной машины и чокается с честно послужившими агрегатами.
— Прощай, старушка!
— Плюнь, Славка, — требует суеверный Федор.
Славка демонстративно плюет на планетарный механизм поворота.
— Уродина! Дотерпеть не могла!..
— На Щеголиху поедем, — хрипит Степан, разглядывая карту. — Кольцевая трасса ровно восемьдесят километров.
— Там овраги.
— Полем обойдем, по стерне. Хлеба убрали.
— Думаешь?
— Круг, Федя. Удобство.
— Ну, давай, — Федор зевает. — Спать, ребята. В семь выезд.
Утром дождя нет, и кое-где даже проглядывает солнышко. Мы тарахтим по раскисшей дороге, сползая в кюветы и осторожно перебираясь через мосты. Рычаги «схватывают», как выражается Федор, но даже в его руках машина движется зигзагом.
К полудню тент просыхает, и мы со Славкой снимаем его. Кататься, конечно, не жарко, но все же лучше, чем задыхаться в грохочущем чреве.