И все-таки, учитывая все сказанное, нельзя не видеть и другого: в ходе длительного и болезненного приспособления старого Китая к новым условиям существования в стране многое менялось. Новые, в том числе заимствованные извне институты, нормы, стереотипы поведения постепенно усваивались, пусть порой в весьма трансформированном виде. Менялась традиционная система образования, ориентированная теперь на европейские стандарты. Это влекло за собой изменения в образе жизни и мышления новых поколений грамотного и образованного слоя людей, по-прежнему традиционно управлявших страной. Развивались города, превращаясь в центры современной промышленности и культуры. Экономика Китая, несмотря на все потрясавшие ее войны и революции, деструктивные социальные катаклизмы и эксперименты, не только не разваливалась, но даже постепенно укреплялась, что во многом достигалось за счет упорства и трудолюбия, организованности и дисциплины, традиционной культуры труда населения. Развивалась инфраструктура современного типа. Словом, традиционно практичный и прагматичный Китай как бы интуитивно, порой вопреки его признанным лидерам, усваивал все то полезное, что могло пригодиться для последующего процветания страны. И пусть этот процесс усвоения был непоследовательным и противоречивым, пусть он то и дело встречал яростное сопротивление как со стороны традиции, так и в лице экспериментаторов вроде Мао, тенденция все же ощущалась.
   Словом, традиционный Китай не был, начиная с середины прошлого века, закрыт для перемен. Напротив, он, несмотря на мощный пласт традиционного фундамента, был открыт для трансформации, которая и составляла едва ли не главное внутреннее содержание развития страны за последние теперь уже почти полтора века. Но, в отличие от Японии, о которой пойдет речь дальше, Китай был не столько даже более сильно скован традицией, сколько был несколько по-другому ориентирован и ограничен ею. Сила государства и бюрократической власти, помноженная на века отработанной техники управления, опирающаяся на многотысячелетнюю общепризнанную традицию, не могла быть сломлена с легкостью, тем более что речь шла не столько о ломке одряхлевших институтов, сколько о крушении привычных стандартов бытия, о радикальной трансформации веками воспитывавшегося социального сознания. Неудивительно поэтому, что прагматичный Китай воспринимал, причем весьма избирательно, из потока нахлынувшего в страну нового именно то, что было ему наиболее близко и понятно, что хоть как-то вписывалось в хорошо знакомые ему нормы, порядки и ценности. Неудивительно и то, что все новое в китайских условиях привычно трансформировалось и приспосабливалось, обретая несколько иные формы, а порой и иное содержание, будь то промышленное развитие или идеи социализма.
   Существенно и еще одно важное обстоятельство. Китай не стал, да и не мог стать легкой добычей колониального капитала. Вовсе не случайно также и то, что в отличие от Индии эта страна оказалась не по зубам державам, включая и агрессивную Японию. Здесь вновь сказалась сила традиции: можно, иногда даже сравнительно легко, завоевать империю, но практически невозможно быстро и с легкостью трансформировать ее. Китай не раз бывал завоеван – но при этом всегда оставался Китаем, тогда как завоеватели неизменно окитаивались. Практически это значит, что колониальные державы не могли рассчитывать на превращение Китая в колонию, в чем с наибольшей определенностью убедились японцы в 30—40-е годы нашего века. Но при всем том столетие колониальной экспансии не обошлось Китаю дешево. Конечно, страна многое получила за счет навязанных ей едва ли не силой идей и институтов и в конечном счете сама стала ориентироваться на европейские стандарты в экономическом и социально-политическом развитии. Однако все это шло не просто на фоне яростного внутреннего сопротивления традиционной структуры, а в условиях почти непрерывной борьбы, в том числе вооруженной, ослаблявшей Китай и то и дело вновь ввергавшей его в состояние глубокого кризиса.
   Все вышесказанное – от состояния перманентного кризиса, длившегося едва ли не столетие, до потрясших страну гигантских экспериментов Мао, стоивших ей столь дорого, – было в некотором смысле той весьма высокой ценой, которую Китай был вынужден заплатить за процесс структурной трансформации и приспособления, болезненный, но жизненно необходимый ради самосохранения страны и народа в новых условиях существования. Что же касается внутренних потенций для подобного рода трансформации, то именно в Китае, как и во всей зоне ориентированной на Китай дальневосточной цивилизации, они реально существовали едва ли не в большей степени, чем в любом из других неевропейских регионов, не исключая, пожалуй, и Латинской Америки. Подробнее об их сути речь пойдет в следующей главе. Пока же весьма целесообразно продемонстрировать аналогичные и во многом родственные им потенции на примере соседней с Китаем и дочерней по отношению к нему в цивилизационном плане Японии.

Феномен Японии

   То, что обошлось Китаю так дорого, Японией было достигнуто с завидной легкостью, причем оказалось для нее лишь неким стартовым уровнем, в довольно скором времени не просто превзойденным, но и оставленным далеко позади. Япония – единственная из неевропейских стран, чье развитие уже к рубежу XIX—XX вв. позволило ей не просто сравняться с ведущими европейскими державами, но и стать одной из наиболее влиятельных и успешно развивающихся капиталистических стран мира. Гак в чем же разгадка феномена Японии?
   Конечно же, речь должна идти о сложном комплексе причин, об уникальном стечении благоприятных условий и обстоятельств, определивших успех Японии в те весьма неблагоприятные для развития неевропейского мира десятилетия активной экспансии европейских держав, которые ознаменовали собой колониальный раздел мира и насильственное втягивание внутренне не готовых к этому стран в жесткие сети мирового капиталистического хозяйства. Внешне, по сути своей, ситуация была в принципе одинаковой для всех, хотя каждая из стран Востока переносила ее по-своему и имела собственную судьбу, как правило, весьма незавидную. Исключением оказалась Япония, так что неудивительно, что ее судьба заслуживает особого, специального анализа.
   Япония, как и Китай, «открывалась» капиталистической Европой дважды. Первый раз это было в XVI в. и сопровождалось знакомством с христианской (католической, преимущественно в ее иезуитской модификации) религиозной культурой и с достижениями европейской науки и техники того времени. Второй раз – после длительных веков «закрытия» страны и строгих официальных ограничений на сношения с Западом. Интенсивные контакты начались лишь в середине прошлого века. Однако, в отличие от Китая, изоляция Японии от европейского мира не только не была абсолютной (абсолютной она не была и для Китая), но и не сопровождалась высокомерным официальным отторжением всего иноземного, демонстративным пренебрежением по отношению к нему. Напротив, японцы, привыкшие перенимать у других народов (прежде всего из Китая) все полезное и пригодное для собственного развития и не видевшие в том ничего для себя зазорного либо унизительного, активно продолжали следовать этому весьма благоприятному для себя принципу и в период формального закрытия страны от влияний Запада. Более того, именно на протяжении веков «закрытия» продолжались энергичные контакты японцев с господствовавшими в юго-восточноазиатском регионе голландцами, а результатом подобных контактов оказалось достаточно широкое и энергичное распространение в Японии достижений западной науки и техники, получившей наименование «голландской науки» (рангакуся). Можно, таким образом, сформулировать первое из благоприятных обстоятельств, способствовавших формированию феномена Японии: это веками воспитанная склонность к активным полезным заимствованиям извне при отсутствии столь характерного для Китая почитания собственной мудрости и пренебрежения к представителям иных культур.
   Островное положение Японии, обусловившее периферийность статуса этой страны в системе дальневосточной цивилизации и вызвавшее к жизни только что упомянутую склонность к полезным заимствованиям, имело своим следствием и еще одно немаловажное обстоятельство, а именно – особую роль торговли и мореплавания (вспомним о той роли, которую то и другое в свое время сыграло в судьбах финикийцев и древних греков). Вообще-то формально торговцы в Японии, как и в Китае, занимали приниженное положение: среди официально признанных сословий (самураи – крестьяне – ремесленники – торговцы) им принадлежало последнее место. Но тем не менее реальный статус торговцев был более предпочтительным, нежели в Китае, так как их поддерживали заинтересованные в развитии своих княжеств всесильные даймё. Эти последние не только предоставляли соответствующие льготы своим городам и их торговому люду, но и заботились о развитии морской торговли. Слабость же централизованной власти и специфика сёгуната как системы, ориентированной прежде всего на поддержание военной силы и сохранение статус-кво во взаимоотношениях с влиятельными даймё, объективно способствовали тому, что торговля и мореплавание в позднесредневековой Японии были чем-то вроде частного предпринимательства, находившегося под верховной опекой заинтересованных в этом князей. Еще раз можно напомнить, что нечто похожее было в эти же века и во взаимоотношениях Китая со странами южных морей, где активно действовали китайские торговцы. Но если китайцы были при этом формально не связаны с властями империи и даже как бы официально исключались из сферы их внимания, то с японцами дело обстояло иначе. Менее многочисленные и более тесно связанные с родными местами, они находились под покровительством своих даймё, что уже в XVII в. привело к возникновению в Японии богатых торговых домов, в том числе знаменитых впоследствии Мицуи и Сумитомо.
   Именно через посредство связей такого рода торговцев с внешним миром осуществлялись, в частности, и контакты с голландцами, проникали и заимствовались достижения европейской науки и техники. Этот важный фактор, сыгравший свою серьезную роль в появлении феномена Японии, следовало бы в общих чертах охарактеризовать примерно так: торговля и мореплавание японцев, имевшие – как и в случае с китайцами в те же века и в том же регионе – характер частнопредпринимательской деятельности, опирались в своем развитии на активную поддержку со стороны власть имущих в Японии, что не могло не сыграть определенной роли в укреплении формального и, главное, реального статуса торговцев в этой стране.
   Итак, японские торговцы и покровительствовавшие им князья вели частнопредпринимательскую по характеру активную внешнюю торговлю и заимствовали достижения западной (голландской) науки и техники – прежде всего те из них, которые способствовали развитию все той же торгово-предпринимательской хозяйственно-экономической деятельности, включая плантационное хозяйство, горнодобывающие промыслы и металлургию, судостроение, изготовление оружия. Те же отрасли экономики развивались и усилиями централизованной власти, сёгуната, т. е. были объектом внимания со стороны государства и являли собой неотъемлемую часть государственной экономики, хорошо известной в традиционной Японии, как и на всем Востоке. Однако существенная разница была в том, что, по сравнению с Китаем, государство в Японии было несколько иным, причем разница в конечном счете была в пользу частнопредпринимательского начала.
   Как о том уже шла речь, в Японии по ряду причин не сформировалась гражданско-бюрократическая система власти с соответствующим аппаратом чиновников, который рекрутировался бы по китайской модели с помощью системы экзаменов. Альтернативой здесь оказаласо система военной власти в форме сёгуната, где функции чиновников исполняли в основном самураи, воины-рыцари с характерным для них кодексом воинской доблести и рыцарского долга (бусидо). Восходя по основным параметрам к китайской традиции (верность долгу чести, преданность господину, почтение к старшему, культ добропорядочности и готовность отдать жизнь во имя соблюдения священных принципов и норм поведения), кодекс самураев бусидо лишь внешне соответствовал требованиям конфуцианства. По сути же он уводил самураев в сторону выполнения ими военной и военно-феодальной функции, что вполне соответствовало реалиям Японии, но кардинально отличало ее в этом смысле от Китая. Практически это означает, что в Японии не сложилось всеобъемлющего государства с его тотальным контролем над населением – того самого государства, которое в Китае сковывало китайских торговцев и позволяло им развертывать их возможности лишь там и тогда, где и когда сильной опеки государства не ощущалось, т. е. вне Китая, в тех же странах южных морей. Отсутствие такого государства в Японии сыграло важную роль в успехах этой страны, особенно после реставрации Мэйдзи, когда молодое, буквально на глазах создававшееся государство во главе с императором не только не было обременено многовековыми традициями бюрократизма со всеми свойственными ему пороками, включая косность и коррупцию, но напротив, было широко открыто для полезных заимствований. Именно эти заимствования, хлынувшие потоком в конце XIX в., во многом способствовали созданию государственного аппарата на принципиально новых началах, включая европейские принципы конституционной монархии, гражданского общества, демократической процедуры и т. п.
   Как о том уже говорилось, Япония в годы энергичного натиска колониализма оказалась в условиях национального подъема, быстрого роста и внутреннего развития, что выгодно отличало ее от подавляющего большинства других стран Востока, которые находились в эту пору в состоянии упадка, столь облегчившего колонизаторам осуществление их целей. Если прибавить к этому, что скудные природные ресурсы не делали в глазах колониальных держав Японию привлекательной, то на поверхность выступит еще один важный фактор, сыгравший свою роль в феномене Японии: эта страна в силу ряда причин оказалась как бы вне пристального внимания колонизаторов. Разумеется, со временем европейские государства приобрели свои позиции в экономике Японии, но не их усилиями здесь осуществлялся процесс энергичной внутренней трансформации традиционной структуры. Он осуществлялся усилиями молодого ориентировавшегося на европейские стандарты государства, проведшего ряд радикальных реформ, а также стараниями весьма подготовленных к упомянутой трансформации торгово-промышленных кругов, немалое место в ряду которых заняли и вчерашние даймё, и самураи.
   Что же касается нового японского государства, пришедшего на смену многовековому сёгунату, то о нем тоже стоит сказать несколько слов. Это было для Востока действительно необычное государство. Не имевшее в прошлом собственных традиций и ориентированное на разрыв с этим прошлым (с системой сёгуната), японское государство сознательно ориентировалось на иные стандарты, на заимствования с Запада. Это, в частности, проявилось в его отношениях с частнопредпринимательским сектором народного хозяйства. Если во всех без исключения странах Востока традиционное государство стремилось сосредоточить в своих руках контроль над трансформирующейся экономикой, строить новые промышленные предприятия и вообще управлять хозяйством страны, то в Японии дело обстояло совершенно иначе. Распродажа государственных предприятий в руки частных фирм была важным сигналом, свидетельствующим о том, что японская империя вполне сознает преимущества и экономическую эффективность именно частнокапиталистической формы управления экономикой и что государство не только легко смирилось с потерей им контроля над бурно развивающейся экономикой страны, но даже и весьма удовлетворено этим процессом, готово активно ему содействовать. Главными же функциями японского государства с конца прошлого века стали те, что характерны именно для государства западного типа – функции политические, т. е. осуществление политики, в которой заинтересованы прежде всего господствующие классы и социальные слои новой Японии. И в этом пункте пора перейти к еще одному важному фактору, определившему не только феномен Японии как таковой, но и облик японской империи, ее агрессивную политику в первой половине XX в., да и в конце XIX в.
   Речь пойдет все о той же военной функции, о которой уже упоминалось в связи с оценкой статуса и позиций самураев в традиционной Японии. Откуда в Японии столь сильная и развитая военная традиция? Почему конфуцианство именно в этом важнейшем для себя пункте – принцип строго централизованной бюрократической гражданской администрации – оказалось вынужденным отступить? Можно было бы представить дело таким образом, что здесь сыграл свою роль основной идейный соперник конфуцианства в Японии – буддизм, на протяжении ряда веков бывший официальной идеологией сёгуната. И в этом есть определенный резон, ибо хорошо известно, что буддизм в его специфически-японской форме дзэнбуддизма (вариант китайского чань-буддизма) сыграл весьма существенную роль в воспитании поколений самураев, проходивших выучку в дзэнских монастырях с их суровой ориентацией на дисциплину и повиновение наставнику. Но если даже так, то нельзя отделаться от мысли, что сам буддизм, столь невоинственный по своей сути, по доктринальной его основе, стал воинственным именно в условиях Японии. Почему же?
   Видимо, здесь решающую роль сыграли исторические условия становления Японии как государства, расчлененность страны на острова и постоянная политическая вражда влиятельных сил при общей слабости власти центра. Как бы то ни было, но все это способствовало выходу на передний план военной функции в ее столь специфической для Японии военно-феодальной форме, во многом сходной с Китаем времен Чуньцю или со средневековьем в Европе. Принципы воинской доблести веками оттачивались, достигнув совершенства в виде упоминавшегося уже кодекса бусидо, свода норм поведения самурая (вплоть до известного харакири). Не исчезли они и после реставрации Мэйдзи.
   Конечно, ликвидация сёгуната и реформы японской армии сыграли свою роль. Однако дух бусидо не ушел в прошлое. Напротив, с выходом на передний план находившейся до того в состоянии упадка национальной японской религии – синтоизма (вариант китайского даосизма) – с ее культом императора как потомка богини Аматерасу воинский дух японцев как бы обрел новое содержание: все воины страны, в том числе вчерашние самураи и их потомки, ставшие офицерским корпусом новой армии, должны были быть готовы умереть во имя величия новой Японии и ее императора. Отсюда – тот самый дух милитаризма, та откровенная агрессивность, которая стала проявляться во внешней политике Японии по мере развития экономической и прежде всего военно-экономической базы этой страны в конце прошлого века.
   Выйдя на просторы континентальной Азии, капиталистическая Япония с конца XIX в. и особенно в первой половине XX в. стала откровенно демонстрировать не столько свои экономические успехи, хотя они были весьма заметными, и даже не столько свои заимствованные у европейцев формы организации государства и общества – хотя именно это в первую очередь привлекало симпатии многих реформаторов и революционеров разных стран Азии, в первую очередь китайских, – сколько чуть ли не средневековую по уровню жестокости свою воинскую традицию, нормы которой сводились к безжалостному уничтожению не только побежденных воинов, но и гражданского населения в завоеванных странах, как то было особенно заметно на примере Китая. Неизвестно, сколь далеко завел бы Японию этот ее питавшийся традицией агрессивно-милитаристский дух и соответствующая внешняя политика, если бы не поражение страны во второй мировой войне, которое послужило исходным пунктом трансформации страны и своего рода завершающим ключевым аккордом в том процессе, который можно назвать феноменом Японии.
   Поражение Японии привело, как упоминалось, к коренной ломке внутренней структуры общества. Оккупационные власти США во главе с генералом Макартуром и его командой немало сделал для того, чтобы привить японцам буржуазно-демократические нормы поведения и заодно вытравить тот милитаристский дух, который сыграл свою роль в предшествующие поражению десятилетия. Результатом этих преобразований явился выход на передний план тех стандартов и характерных черт японского образа жизни, которые в итоге и обусловили бурное процветание страны во второй половине нашего столетия. Речь идет о возрождении традиций, гармонично сочетавшихся с теми необходимыми заимствованиями, без которых эффективное функционирование капитализма невозможно.
   В отличие от Китая, длительное время относившегося к заимствованиям осторожно и весьма отрицательно, Япония решительно взяла те из них, которые были для нее в новых условиях жизненно необходимы и способствовали дальнейшему развитию либерально-демократических правовых и политических норм, процедур и гарантий существования собственника. Развитие в этом направлении в конечном счете – уже в наши дни – привело к индивидуализации молодого поколения страны (феномен, вызывающий немалую озабоченность в современной Японии), а его возможные деструктивные последствия были в немалой степени компенсированы традиционной коллективистской этикой, конфуцианским патернализмом. Сочетание заимствованного и своего в японских условиях оказалось достаточно гармоничным: японская фирма действует на рынке как собственник, но в то же время представляет собой нечто вроде традиционной социальной корпорации, построенной на принципе патернализма и взаимной поддержки низших и высших во имя успеха общего дела, т. е. процветания фирмы.
   Японское государство, будучи вынужденным решительно отказаться от агрессивной внешней политики, энергично переключило свою активность на поддержку экономической деятельности фирм, в свою очередь выступая по отношению к ним все в той же привычной функции всеобщего отца в рамках патерналистских взаимосвязей. И это опять-таки оказалось не только гармоничным, но и экономически весьма эффективным: не вмешиваясь в экономику непосредственно, государство всемерно содействует ее процветанию, разумно перераспределяя при этом в интересах общества в целом получаемые от упомянутого процветания огромные доходы. Демилитаризованные потомки японских самураев, приобретя необходимую подготовку и навыки, заняли свое место в рядах служащих все тех же фирм («самураи с портфелями», как их нередко называют) и соответственно переключили свою активность в производящее конструктивное русло. Во многом восходящее к традиционной конфуцианской дисциплине, культуре и этике труда поведение рабочих, гораздо более склонных к искреннему сотрудничеству с фирмой, нежели к борьбе с ее верхушкой во имя отстаивания своих прав, тоже вносит немалый вклад в процветание страны. Словом, радикальная переориентация японской активности в мирное русло дала бесценные плоды, превратив современную Японию в передовую по многим параметрам страну, включая самые престижные и наукоемкие современные отрасли производства, новейшую технологию, социально-психологический комфорт.
   Разумеется, у современной Японии есть свои проблемы. Но феномен Японии важен в том отношении, что он как бы высвечивает внутренние потенции эволюции, которые были в определенной степени свойственны всей дальневосточной цивилизации и обязаны своим существованием специфической мировоззренческой и социально-этической ориентации, сложившейся еще в древнем Китае и развитой затем конфуцианством. В том, что дело обстоит именно так, убеждают сами японцы с их опытом, навыками, дисциплиной, с их заимствованной от конфуцианства (и не деформированной буддизмом или синтоизмом) этикой труда и быта, практикой патернализма. В этом же убеждают современные темпы и особенности развития ряда других стран конфуцианского культурного круга, от Сингапура до Кореи, да и неслыханные темпы преобразований и развития в современном Китае. Ничего похожего не в состоянии продемонстрировать другие регионы неевропейского мира, включая и Латинскую Америку. Не представляют исключения в этом смысле и страны, разбогатевшие на нефтедолларах, чьи успехи во многом основаны на труде наемников из других регионов, в том числе и с Дальнего Востока (имеются в виду, в частности, корейцы).