Империалистская война открывает собой эру социальной революции. Все объективные условия новейшей эпохи ставят на очередь дня революционную массовую борьбу пролетариата. Долг социалистов – не отказываясь ни от единого средства легальной борьбы рабочего класса, соподчинить их все этой насущной и главнейшей задаче, развивать революционное сознание рабочих, сплачивать их в интернациональной революционной борьбе, поддерживать и двигать вперед всякое революционное выступление, стремиться к превращению империалистской войны между народами в гражданскую войну угнетенных классов против их угнетателей, войну за экспроприацию класса капиталистов, за завоевание политической власти пролетариатом, за осуществление социализма».[1]
* * *
   Дождь, дождь, дождь… Казалось, он идет над всем фронтом, над всей Россией, над всем миром. Словно нигде уже не осталось и клочка чистого неба, и люди навсегда забыли его голубизну – только льющаяся сверху вода, только низко идущие тяжелые серые облака.
   Почва была глинистой, и дождевая вода скапливалась на дне траншей и окопов, не уходила, застаивалась. Разбитые солдатские сапоги мешали ее с рыжей глиной, обрывками окровавленных бинтов, стреляными гильзами. Пробовали класть мостки из березовых жердей – помогало на день-два, потом они снова тонули в грязи на дне окопов.
   Рядовой Федор Греков поднял повыше воротник мокрой шинели, глубже нахлобучил фуражку и притулился к мокрой стенке окопа. Скоро уже, наверное, сменят – не до ночи мокнуть здесь? Надо и обсушиться малость в блиндаже. Пусть там тяжелый сырой дух и так же хлюпает под ногами, но зато не льет сверху.
   Со стороны немцев запахло приторно-сладковатым плохим кофе. Голодный спазм сжал желудок. Федор глубоко вздохнул. С подвозом провианта опять были перебои, ели по два-три сухаря в день; утром он уже сжевал один – надо оставить что-то на вечер.
   Рядом застучали кресалом по кремню, высекая огонь. Солдаты в траншее закурили, потянуло махоркой, враз перебившей запах немецкого кофе. Под негромкий говор солдат Федор задумался.
   Как же далеко Москва, товарищи, родные. Когда же он впервые надолго оставил дом? После того, как его выгнали из университета: за неблагонадежность и участие в студенческих демонстрациях. Мать плакала, отец, всю жизнь копивший деньги на учебу сына и мечтавший видеть его преуспевающим юристом или врачом, закаменел от горя, но слова грубого не сказал, не обидел. Только спросил, положив на стол, покрытый старенькой скатертью, тяжелые рабочие руки:
   – Как жить-то теперь будем, сынок?
   А вокруг тогда начиналась весна, потянуло лёгким теплом, запушилась верба, жизнь казалась такой долгой-долгой. И все по плечу.
   В одночасье он собрался и укатил по железной дороге. На Дон. Пристроился к табунщикам на конном заводе недалеко от станицы Пятиизбянской. Научился лихо скакать на горячих донских жеребцах, гнать табун на пастбища, объезжать неуков. Были деньги – посылал домой. Писал редко. Где-то глубоко в душе сидела невысказанная обида и горькая вина перед отцом и матерью, из последних сил тянувшимися всю жизнь, чтобы выучить его.
   Да тут и попался ему в товарищи веселый полтавский хлопец Роман, с красивым высоким голосом и затаенной грустью в ласковых карих глазах. Уговорил он Федора податься еще дальше на юг, к теплому Черному морю. Рыбачили, таскали тяжеленные мешки в портах, ночевали на прогретом палящим солнцем песке одесских пляжей.
   К осени нанялись на иностранный пароход кочегарами. Посудина дряхлая, машина стучит вразнобой, работа – хуже, чем у чертей в аду: в угольной пыли, в поту швыряй и швыряй лопатой в ненасытные, гудящие огнем топки. Увидел зато Констанцу, Варну, Стамбул, Марсель, Гибралтар.
   Из Англии пошли через Атлантику в Америку. Эти несколько недель Федор запомнил надолго: дикая жара, парная духота у машин – то и дело приходилось окатывать себя душем из забортной воды. Роман, не выдержав этой гонки со смертью, заболел. Поднялась температура, губы спеклись в сухой, горячий и темный ком. В Бостоне, поглядев на Романа, старший механик брезгливо приказал списать его на берег. Греков вступился за товарища. Его тоже списали.
   Начались мытарства на чужбине. Федор быстро освоил американский сленг – сказывалась учеба в гимназии и в университете. Да что толку? Хронически не было денег, а Роман таял на глазах. Но куда сунешься, кто ты такой в этой самой «справедливой» стране мира, предоставляющей людям, попавшим в нее, умирать вполне свободно? И от голода, и от болезней.
   Приютились в немыслимой трущобе, среди таких же бедолаг, как они сами. Однажды живший по соседству мулат, с которым они успели подружиться, принес им бутылку молока. Греков взял. Лицо у мулата было разбито, под глазами синяки.
   – Кто это тебя так? – поинтересовался Федор, бережно поддерживая голову Романа, медленно пившего молоко.
   – А-а… – отмахнулся мулат, – есть тут одно место… салун Старого Билла.
   Надо было что-то есть, и на следующий день Федор пошел вместе с мулатом наниматься в официанты.
   Хозяин салуна сразу поставил свои условия – раз в день будет кормить бесплатно или давать пару кружек пива. Заработок – доллар в неделю.
   – Вышибал не держим, – прислонившись плечом к косяку двери, объяснил он Грекову, – поэтому, если случится какая драка, работай кулаками, вышвыривай за порог сам. Не заплатят или перебьют посуду – удержу из твоего заработка. Доллар надо отработать!
   День-другой было спокойно. Федор подавал посетителям пиво и сосиски, приносил вечером еду и молоко Роману. Ночами убирал заплеванный, пересыпанный сырыми опилками пол, мыл грязную посуду. При обилии рабочих рук кругом и такая работа была благом, более того – шансом выжить.
   В конце недели завалилась в салун некая шумная компания. Орали, хлопали друг друга по плечам, горланили песни. Когда Греков подошел за расчетом, один, грубо обругав его, плеснул в лицо остатки пива. Федор не стерпел – выбил из-под обидчика стул, успел отмахнуться еще от двух-трех. Потом, получив сзади крепкий удар по голове, свалился на пол.
   В эту неделю он остался без заработка. И еще оказался в долгу у хозяина.
   Доллар надо было отработать! Здесь нигде и никто не давал даром – это Федор уже знал очень хорошо, но и быть в роли избиваемого ему тоже не очень нравилось. Раньше он иногда ходил биться «на кулачки», зимой, на льду Москвы-реки, и поэтому решил больше так просто не даваться.
   Вскоре любители подраться уже обходили салун Старого Билла стороной. Хозяин был доволен.
   Однажды вечером он долго стоял за спиной Федора, мывшего посуду, потом, посопев, сказал:
   – Тебе велел зайти к нему мистер Каллаген.
   – Каллаген? Кто это?
   – Уважаемый человек… Утром пойдешь по этому адресу… – Старый Билл протянул Грекову визитную карточку. – Видно, тебе, парень, у меня больше не работать! Жаль… Но каждый делает свой бизнес. И не вздумай отказаться. Я не хочу неприятностей…
   На следующий день Федор пришел в школу бокса мистера Каллагена.
   Сам Каллаген, маленький, сухощавый, очень подвижный, с острыми глазками-буравчиками и пустой трубкой во рту, заставил Федора раздеться, взвесил, осмотрел и предложил для начала по полдоллара за день работы.
   – Покажу тебе два-три приема, чтобы не сразу падал на пол, а там посмотрим. Идет?
   Через неделю Каллаген отозвал его в сторону, присел на низкую скамейку и похлопал рукой рядом с собой, приглашая Федора сесть. Тот опустился на скамью, тяжело дыша и вытирая несвежим полотенцем пот с разбитого лица.
   Каллаген не спешил начать разговор. Он то вынимал изо рта трубку, то снова зажимал ее крепкими зубами. Наконец решился.
   – Слушай, парень… Я видел твой нырок под прямой удар, видел, как ты держишься на ринге. Конечно, если бы ты попал ко мне в руки лет десять назад, это было бы много лучше, но и сейчас я готов заниматься с тобой отдельно. Подумай. У тебя может быть хорошее будущее в боксе. Заключим двухгодичный контракт.
   – Мне нечем платить, – отказался Федор.
   – Деньги мы будем делать вместе, – засмеялся Каллаген. – А пока доллар в день и усиленные занятия. Через месяц бой с негром Фостером. Учти, он неплохой боксер. Выиграешь – десять, нет, даже пятнадцать долларов, проиграешь – ничего.
   – Согласен… – выдохнул Греков. Тогда это казалось ему спасением.
   Через месяц он выиграл у Фостера, послав того в нокаут в пятом раунде.
   Роман поправлялся медленно, и Федору приходилось снова и снова выходить на ринг в прокуренных, полных орущих полупьяных людей залах. Нужны были деньги на врача, на питание, на жилье. И все это для двоих, а работал он один. Лишь через год Роман стал похож на человека.
   – Домой, только домой… – твердил он каждый день. – Солнце, вишни цветут! Федя, от какой же красоты мы с тобой уехали!
   К желанию Грекова расстаться Каллаген отнесся резко отрицательно.
   – Я еще не вернул свои деньги. Ты не можешь так уехать, нарушив контракт. Знаю, что кормил на мои деньги своего больного друга, знаю. Хочешь, я куплю ему билет на пароход в Россию, а ты останешься еще на год? Иначе за нарушение условий контракта – полиция! Суд, тюрьма. А твой друг все равно еще не сможет работать в дороге. Так что…
   Тогда-то Греков наконец понял, что прикидывавшийся добряком Старый Билл просто-напросто продал его в кабалу Каллагену. А может, они были из одной шайки? Кто знает… Оставалось только стиснуть зубы и ждать конца контракта.
   Уезжая, Роман плакал. Федор отправил с ним письмо родным, взял его адрес и долго-долго смотрел вслед уходящему в море пароходу, пока тот не потерялся в сверкающей дали.
   …В Россию он вернулся только в тринадцатом году. Отца схоронили без него. Обняв худенькие, вздрагивающие от сдерживаемых рыданий материнские плечи, Федор решил для себя, что больше так не будет – не оставит он ее одну. Пошел на завод Гужона, где работал раньше отец. Со скрипом, но взяли. В подсобные рабочие.
   Товарищи по работе долго присматривались, расспрашивали, как там, в Америках-то? Рабочий день казался бесконечным, тягостно-серым. Потом стали доверять, позвали в кружок. В четырнадцатом он уже был членом партии большевиков.
   В пятнадцатом получил повестку о призыве в армию, но в школу прапорщиков идти отказался – имел задание партийного комитета вести агитацию среди солдат: партия считала, что то время, когда надо будет повернуть штыки одетых в серые шинели рабочих и крестьян против царя и помещиков, уже не за горами. Работу в полку Греков вел осторожно, исподволь приглядываясь к сослуживцам, – опасался провокаторов и доносчиков, но за полгода успел найти и единомышленников, и благодарных слушателей, жадно внимавших той правде, которую он рассказывал о войне, ее причинах, доходчиво разъясняя, кому именно выгодна эта мировая бойня. Радовался, видя, как задумываются после разговора с ним многие солдаты…
   В траншее захлюпало. Видно, еще кто-то подошел к группе куривших солдат. Не офицер, нет: не слышно приветствий. Хотя их ротный, штабс-капитан Воронцов, муштры не любит. Солдаты его молчаливо уважают за то, что воли рукам не дает, не придирается попусту, да и не робкого десятка – когда надо, сам впереди.
   Федор выглянул из-за выступа траншеи – смена идет: ежась, лениво переставляя ноги в грязных сапогах с налипшими на них комьями глины, сгрудились покурить.
   – А мене маманя моя на прощаньице и говорит: прощевай, мол, сынок… Храни тя Господь… – выпустив из ноздрей сизый махорочный дым, не спеша рассказывал средних лет бородатый солдат, – не дождаться мне тя. Ведомо, када воротишься, на погосте буду.
   – Да, вот и дадут, стал быть, ей землицы-то, без всякой деньги, – хмуро отозвался другой.
   – Знамо, помучилась родимая. Еще при крепостных… А землица, она как мужику не нужна? Нужна! Работы пропасть, жена пишеть: дети пухнуть голодныя, а тут война не пущает…
   – Зовсим завоивалысь, – поддержал его простуженно хлюпающий носом тщедушный востроносый солдатик в мятой шинели, – зничтожить этту войну трэба, та и тикать до дому.
   – Я те сничтожу, рожа твоя поганая!
   В траншее, как из-под земли выросший, появился фельдфебель Карманов, прозванный солдатами Поросенком. Рыластый, короткошеий, он быстро обвел всех маленькими светлыми глазками, опушенными белесыми ресничками. Уперся недобрым взглядом в Грекова:
   – И ты тута. А ну, геть по местам… – он начал распихивать солдат, щедро раздавая зуботычины. – Базар развели!
   Федор, медленно повернувшись, сделал шаг к блиндажу и тут же почувствовал, как фельдфебель и его зло ткнул кулаком в спину. Едва удержавшись на ногах, Греков быстро обернулся. Солдаты притихли – Грекова уважали, и никто из офицеров или унтеров его не трогал.
   – Иди-иди, – злорадно ощерился Поросенок, – нечего на меня буркалы-то выкатывать!
   Он хотел отпихнуть Федора в грязь и пройти дальше по траншее, но тот ловко увернулся, и Карманов, поскользнувшись, упал на колено. Тяжело поднявшись и багровея, придвинулся к Грекову. Тот отпрянул.
   – А ну!
   Кулак фельдфебеля прошел совсем рядом с лицом. Горячая, душная волна гнева поднялась в груди. Уже не думая, Федор в ответ ударил. Раз, другой, третий.
   Голова Карманова неестественно дернулась, и он тяжело осел в грязь, захлебываясь кровью. Кто-то услужливо подхватил его под мышки, помогая встать, но ноги, видимо, отказывались как следует служить Поросенку, и он, провиснув на плечах солдат, едва поплелся к блиндажу, поминутно сплевывая густую кровавую слюну.
   – Эх, парень… – осуждающе покачал головой бородатый. – Час терпеть, а век жить! Как пить дать, теперича засудят… А полевой суд, он одно приговаривает: аминь! – Бородач ткнул грязным пальцем в низкое серое небо. – Добро бы он, – солдат кивнул в сторону немецких окопов, – а то свои пулю отольют. И че тя потянуло?
   – Подожди, – усмехнулся Греков, – рано отпеваешь. Впереди еще многое, и ты почувствуешь себя не скотом в шинели, а человеком. Поймешь, что за тобой сила и правда!
   – Могёт быть… – легко согласился бородатый, – сила-то, она солому ломит. Вона, за тобой архангелы идуть.
   По траншее, часто осклизаясь и держась рукой за стенки, быстро шел поручик Лисин с красным и злым лицом. За ним два солдата с винтовками. Тускло мерцали примкнутые штыки.
   Федор покорно отдал оружие, снял пояс с тяжелым подсумком. Его отвели в тыл и заперли в старой бане, пахнущей пылью и пересохшим березовым листом.
   Ночью, разобрав ветхую крышу, Федор неслышно выбрался наружу. Спрыгнул на сырую землю. Мокрая высокая трава заглушила звук падения. Сначала крадучись, потом все быстрее и быстрее он пошел, побежал к недалекому лесу.
   Оглянулся – сквозь туманную морось диковинными светляками перемигивались цигарки карауливших баню часовых.
   Вскоре по лицу хлестнули мокрые ветви, под ногами запружинил мох, пахнуло грибной прелью и недалеким стоялым болотом. Почему-то вспомнился вновь Роман, которого немцы убили на фронте еще осенью четырнадцатого года…
* * *
   Погода была самой подходящей – земля подмерзла, шаги слышно чуть не за версту, а снег еще не лег. Так, крутит ветер колкую белую крупу, несет ее по мостовым и тротуарам, не давая нигде задержаться, и сносит к темной, безразлично-холодной, подернутой рябью воде Невы.
   Когда снег лежит – плохо: видно человека издалека, а при такой круговерти – самое милое дело. Прилепился к стене и ширкай потихоньку пилкой, не забывая время от времени подливать на распил масла из бутылочки, согреваемой за пазухой. Не будешь подливать масла – пойдет визжать полотно ножовки, привлекая внимание прохожих, а то и городовой услышит.
   Антоний – по паспорту московский мещанин Николай Петров Назаров – перехватил поудобнее пилку и снова начал методично водить взад-вперед, глубже и глубже врезаясь в толстый металлический прут оконной решетки. Верх он уже перепилил, оставив самую малость, чтобы прут не ходил ходуном под полотном ножовки, зажимая его, когда он будет пилить снизу. На секунду Антоний остановился, прислушиваясь, сторожко поводя головой в разные стороны.
   Тихо. Только подвывает ветер, да в нише одного из подъездов, на другой стороне проспекта, темнеет одетая в длинное пальто коренастая фигура Пашки Васильева, хорошо известного среди петроградских «деловых» под кличкой Заика.
   Антоний усмехнулся: Пашка никогда в жизни не заикался. Почему его так прозвали – загадка. Заика всегда ходил вместе с ним на «дело», караулил, если надо – отвлекал внимание на себя, давая Антонию время скрыться, помогал уносить ворованное и вообще…
   А как иначе – они же как-никак родня, пусть и очень дальняя, но все же. И «дело» у них семейное, наследственное – от деда к отцу, от отца к сыну. Вот ярославские, к примеру, всегда давали в Москву половых в трактиры, целыми деревнями этим делом занимались. Из разных волостей Владимирской губернии шли на Москву искусные плотники, что хочешь срубят – сделают топором да долотом: хочешь, дом поставят, хочешь, мебель сработают. Калужские мужики издавна славились как булочники. Поговаривали, что и сам Филиппов из Калужской губернии родом пошел. А из Зарайска – маленького городишка Рязанской губернии – попадали на Москву в банщики. Давними конкурентами им были Каширский и Веневский уезды Тульской губернии: оттуда тоже знатные парильщики выходили. Всякий уезд да деревня свой промысел имели.
   Какой же промысел было иметь Кольке Назарову, кроме воровского, когда родитель его уважаемым человеком был среди «деловых» людей, собиравшихся в трактире дома Румянцева на Хитровом рынке в Москве? С детства Колька знал, что церковь «подломить» – беспроигрышное дело: всегда разживешься деньгами или золотишком. Если нет золотишка, так и серебро пойдет, тоже цену свою имеет, да и камушки, и жемчуг…
   И в иконках уметь разбираться надо. Очень дорогие есть, а после того как царь указ дал о запрещении вывоза икон за границу, цена на них вверх пошла. Если, конечным делом, икона того стоила.
   Антоний снова взялся за пилку. Пальцы в тонких нитяных перчатках уже начинало крючить от холода стылого металла, даже работа не грела. Надо скорее кончать – он приналег, горка опилок, мелких, серых, обильно смоченных маслом, начала увеличиваться.
   Да, а знакомец-то молодец! На хорошее дело вывел. И при оговоре доли не жадничал. Рысака дал – зверь! Пролетку Антоний подобрал сам и на козлы своего человека посадил – ждут за углом, в двух кварталах отсюда.
   Разговор у них со знакомцем-то получился интересный, ну да Назаров и чужие тайны хранить умеет, тем более время военное.
   Полотно ножовки – «волос ангела» – проскочило сквозь распиленный прут. Антоний убрал инструмент, тыльной стороной ладони в перчатке вытер выступившую на лбу испарину – нервы. Ухватившись поудобнее, потянул прут решетки на себя, сначала несильно, потом на излом, со всей злостью. Тонко хрустнул металл, и прут остался в руках.
   Теперь стекла. Махнул Пашке – тот быстро подбежал, принял из его рук прут, положил на землю, подал пластырь. Антоний легко расправил его на стекле, нажал. Почувствовав, что оно лопнуло, осторожно свернул пластырь, боясь зазвенеть осколками. Тихо опустил сверток рядом с прутом.
   – Давай ты второе… Мне еще внутри работать.
   Заика сноровисто занял место подельника и через несколько секунд подал осколки второго стекла. Оглянулся, словно спрашивая: «Кто первый?»
   – Здесь останешься… – сиплым шепотом приказал Антоний. – Позову.
   Павел, сунув ему в руки свернутый большой мешок, моментально исчез. Опоясавшись пустым мешком, Антоний протиснулся через отверстие в решетке и, напрягая зрение, вгляделся в темноту храма. Не заметив ничего подозрительного, осторожно опустил внутрь одну ногу, сев верхом на подоконник.
   Извозчик вывернулся из-за угла совершенно неожиданно. Седок, в фуражке и шинели с пушистым воротником, приподнялся в коляске, вглядываясь в темную человеческую фигуру, видневшуюся в проеме окна церкви. Потом ткнул кучера в спину. Копыта дробно застучали по мерзлой мостовой.
   Заика летучей мышью метнулся из своего укрытия на проезжую часть проспекта, нелепо размахивая руками. И тут же где-то неподалеку залился тревожной трелью полицейский свисток. Ему ответил другой, третий…
   Антоний, лихорадочно срывая с пояса ненужный теперь мешок, начал протискиваться обратно. Черт, зацепился за что-то. Надо было два прута выпилить, узко!
   Пашка уже рядом, круглые глаза полны страха, мокрогубый рот полуоткрыт, словно силится крикнуть, а не может, только свистяще шипит, сбиваясь и комкая слова:
   – Д-давай… С-скорее… д-давай…
   «Вот почему Заика», – отстраненно подумал Антоний.
   Наконец он протиснулся, спрыгнул на землю. Отпихнул суетящегося Пашку.
   – Сгинем вместе! В разные стороны давай… Потом найду!
   Кинулся было за угол, а навстречу, запутавшись в ножнах шашки и раздувая щеки от одышки, грузный городовой в башлыке. Назад! К рысаку-зверю теперь хода нет!
   Краем глаза успел заметить, как у дальнего фонаря мелькнуло в круге желтого света модное длинное Пашкино пальто с барашковым воротником. Мелькнуло и пропало.
   В проулок? Откуда ни возьмись вывернулся дворник в белом фартуке с медной бляхой. Раскинул длинные руки, силясь поймать.
   Антоний, не останавливаясь, сильно двинул кулаком в бородатое лицо. Оттолкнул жадно цеплявшиеся руки, запнулся, почувствовал, что дворник успел вцепиться мертвой мужицкой хваткой, как, наверное, когда-то его предки вцеплялись в конокрадов, сводивших со двора коняг-работников. Сзади навалились еще, тяжело сдавив сразу всего, повалили. Наверное, тот городовой. И трели свистков отовсюду.
   Поймали за руки, заломили их за спину и начали вязать.
   – Ишь воно как, – утирая шапкой кровь из разбитого носа, сказал дворник, – совсем стыда в людях не стало.
   – Подымай! – простуженным голосом скомандовал городовой. – В участок его…
* * *
   Из сводок департамента полиции за 1916 год:
   «В Петрограде задержан мошенник, именовавший себя князем Н.Д. Маврокордате или князем Ю.Н. Волконским, ранее гастролировавший в городах Владивостоке и Ростове-на-Дону. В Петрограде жил в гостинице „Европа“ по Гороховой улице в доме 59. Совершал кражи у женщин, с которыми знакомился. Выбирал для знакомств кассирш магазинов, носивших выручку хозяевам на квартиры…
   В Петрограде арестован мещанин Костромин, изобличенный в торговле кокаином. Продавал последний проституткам в кафе по цене от пяти до десяти рублей за порошок…
   В Одессе задержан разыскиваемый и лишенный прав Григорий Тертичный по кличке Черт – вор и грабитель, бежавший из тюрьмы, находившийся в арестантских ротах в городе Николаеве. Он же бежал из-под стражи в городе Ростове-на-Дону, убив двух городовых. Был замечен чинами сыскной полиции в Одессе на третьем христианском кладбище. Городовой Жуков, попытавшийся задержать его, успеха не достиг – Черт бросил ему в лицо фуражку и скрылся. Вновь был замечен на Мельничной улице. При задержании отбивался, ложился на землю, прокусил палец городовому…
   В Москве чинами сыскной полиции обнаружена фабрика фальшивых марок в доме на Тихвинской улице…
   В Москве 29 февраля убит шофер частной таксомоторной фирмы „Амор“. (Контора фирмы в Сытинском переулке.) Таксомотор с телом убитого был обнаружен у Ходынского поля, недалеко от Ваганьковского кладбища. Убитый водитель таксомотора – Турецкий Иван Петрович, сорока лет, из крестьян. Полиция пошла по следу автомобиля, хорошо отпечатавшегося на снегу проезжей части, и остановилась там, где счетчик таксомотора показал ту же сумму, что и на машине погибшего. Поиски привели к преступнику-рецидивисту…»
* * *
   Из донесений отдельного корпуса жандармов за 1916 год:
   «…Выступавший в феврале 1915 года на конференции социалистов стран Антанты русский социал-демократ Литвинов требовал выхода социалистов Вандервельде, Самба и Гэда из правительств Бельгии и Франции, настаивая на полном разрыве социалистов этих стран со своими правительствами и отказе от сотрудничества с ними. Он же потребовал от всех социалистов решительной борьбы против своих законных правительств и призывал осудить голосование депутатов-социалистов за военные кредиты. Выступление поддержки не имело.
   Продолжая свою деятельность, социалисты собрали в сентябре 1915 года конференцию в Циммервальде. Левая группа этой конференции, принявшая известную резолюцию, выпустила на немецком языке несколько номеров журнала „Предвестник“, в коих публиковались статьи известного Н. Ленина, он же В.И. Ульянов, направленные против существующего в России порядка. В этом году социалистами планируется созыв новой конференции, местом для проведения которой избрано Швейцарское местечко Кинтале…
   Из достоверных источников известно, что находящийся под особым негласным надзором член Академии наук Ковалевский[2] присутствовал на обеде, где были в числе приглашенных французский и английский посланники и глава либеральной партии Милюков. Присутствовал также министр иностранных дел С.Д. Сазонов.
   Милюков высказывал мысли о том, что опозорены Церковь и авторитет царя, государь – обманутый муж, а Церковь – место пьяных оргий. На что Ковалевский ответил, что все это кончится революцией.