Страница:
Стюардесса расставила на столиках стаканы, бутылки, еще раз с улыбкой взглянула на нашу непьющую компанию, пожелала приятного аппетита и покатила свою зазывно звякающую телегу обратно в буфет, за кулисы.
Котов перегнулся через спинку моего кресла, потрогал за плечо:
— Зла не хватает с этой наглой харей разговаривать…
— А ты плюнь. Не разговаривай. Поспи… Он от меня никуда не денется. Только наглазники не надевай…
Котов решил, что я опасаюсь, как бы он не проглядел чего важного.
— Да нет, ничего… Я лучше похожу, разомнусь немного…
— Валяй…
Включился экран бортового телевизора — там беззвучно плясала и пела рок-группа. Я воткнул в гнездо штекер наушников — и потек печально-матовый голос Вячеслава Бутусова, «Наутилус-Помпилиус». Господи, песня какая старая! Ее уже, наверное, все забыли.
— Нарушаешь устав, командир?
— Я никогда не пью один. — Нюхнул пойло табачного цвета, пахнущее почему-то яблоками, и выпил.
— Замечательно! — восхитился Смаглий — Один мой знакомый говорит, что кто пьет один — чокается с дьяволом.
— Не ври, это не твой знакомый. Это Шекспир говорил…
— Да хрен с ним! Какая разница? Не влияет. Для тебя важно, что, если не пьешь в одиночку, значит, умрешь не от пьянки.
— Наверное, — кивнул я. — Не успею…
Смаглий выпил, сморщился, затем блаженно ухмыльнулся:
— Хорошо! Ох, хорошо! Коньяк — дрянь, а парень ты интересный.
— Чем?
— Халявный марочный коньяк не пьешь. Только на свои бабульки?
— Я на халяву не падаю.
— А если друзья ставят?
— Это не халява. Это, дурак, обмен любовью… Моя подружка так говорит.
— Н-да? — удивляется Смаглий. — Наверное, впрочем… Слушай, я тебе с утра хотел сказать, да все эта хива конвойная под ногами мельтешит…
— У нас с тобой от них отдельных секретов нет, — спокойно заметил я.
— Ну, это как сказать… Если бы ты так не надрывался, отлавливая меня, я бы тебя сам сыскал.
— Оказывается! — Я искренне засмеялся. — Это зачем еще?
«…Услышу ли песню, которую запомню навсегда…» — пел Бутусов.
— Зачем! Зачем! Я ведь только сегодня понял, что ты — это ты! Что мне ТЕБЕ привет передать надо! Налей еще по стопарю, я с тобой ХОЧУ обменяться любовью.
— Интересное кино! — Я действительно удивился, но коньяк налил, закрутил пробку фляжки и убрал ее в карман. — «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало.»
Смаглий одним глотком дернул коньяк, вытер рот рукавом своего великолепного пиджака, отхлебнул минералки. Потом ровно сказал:
— Тебе привет от Кости Бойко…
Я допил свой деревенский коньяк, посидел неподвижно. Наверное, мое лицо было непроницаемо слепо, как у спящих попутчиков в черных наглазниках.
И Бутусов в рябой голубоватой линзе телевизора пел, закрыв глаза — от страха? от боли?
— Вместе сидели?
— И сидели, — радостно подтвердил Смаглий, — и пили, и гуляли — жили, одним словом…
— Значит, ты — в Париже, а Кот — на зоне?
Смаглий грустно усмехнулся:
— Скорее наоборот. Я, считай, на зоне, а Кот — откинулся. На воле он.
— Откуда знаешь?
— Знаю, и все. — Смаглий взял с моего столика яркий журнал, показал портрет на обложке. "Александр Серебровский: «Олигархи нужны России!».
Молодой интеллигентный человек в добролюбовских очках насмешливо-осторожно улыбался мне.
— Это ведь тоже твой дружбан? — уверенно сказал Смаглий. — Если ты Кота не прикроешь, этот милый паренек уроет его по самую маковку. И на тебе грех будет…
— Ты меня снова пугаешь?
— Нет. Правду говорю.
— А как я его прикрою? Меня через пару дней назад отправят… — И поймал себя на стыдной беспомощности в голосе.
— Не знаю. Ты подумай, — сказал Смаглий, и тон его был не шутовской-развеселый, а скребуще-жесткий, как напильник, и звенели в нем сила и властность, и сам он в этот миг был меньше всего похож на разнаряженного валета. — С коллегами не разговаривай — они на корню все куплены, в ломбард заложены, на рынке проданы А вон твой конвойный уже назад прет. Запомни телефон для связи, нет-нет, не записывай, запомни, он простой -717-77-77.
АЛЕКСАНДР СЕРЕБРОВСКИЙ: ОЛИГАРХИЯ
КОТ БОЙКО: ПОЛЕТЫ ВО ВРЕМЕНИ И НАЯВУ
СЕРГЕЙ ОРДЫНЦЕВ: ВОЗВРАЩЕНИЕ
Котов перегнулся через спинку моего кресла, потрогал за плечо:
— Зла не хватает с этой наглой харей разговаривать…
— А ты плюнь. Не разговаривай. Поспи… Он от меня никуда не денется. Только наглазники не надевай…
Котов решил, что я опасаюсь, как бы он не проглядел чего важного.
— Да нет, ничего… Я лучше похожу, разомнусь немного…
— Валяй…
Включился экран бортового телевизора — там беззвучно плясала и пела рок-группа. Я воткнул в гнездо штекер наушников — и потек печально-матовый голос Вячеслава Бутусова, «Наутилус-Помпилиус». Господи, песня какая старая! Ее уже, наверное, все забыли.
Я достал из внутреннего кармана плоскую фляжку с деревенским бренди, которым благословил меня в дорогу Пит Флэнаган. Отвинтил неспешно пробку, налил в освободившиеся стаканы коньяк. Себе и Смаглию. Он с интересом смотрел на меня:
…Гудбай, Америка, о-о!
Где я не буду никогда.
Прощай навсегда.
Возьми банджо, сыграй мне на прощанье…
— Нарушаешь устав, командир?
— Я никогда не пью один. — Нюхнул пойло табачного цвета, пахнущее почему-то яблоками, и выпил.
— Замечательно! — восхитился Смаглий — Один мой знакомый говорит, что кто пьет один — чокается с дьяволом.
— Не ври, это не твой знакомый. Это Шекспир говорил…
— Да хрен с ним! Какая разница? Не влияет. Для тебя важно, что, если не пьешь в одиночку, значит, умрешь не от пьянки.
— Наверное, — кивнул я. — Не успею…
Смаглий выпил, сморщился, затем блаженно ухмыльнулся:
— Хорошо! Ох, хорошо! Коньяк — дрянь, а парень ты интересный.
— Чем?
— Халявный марочный коньяк не пьешь. Только на свои бабульки?
— Я на халяву не падаю.
— А если друзья ставят?
— Это не халява. Это, дурак, обмен любовью… Моя подружка так говорит.
— Н-да? — удивляется Смаглий. — Наверное, впрочем… Слушай, я тебе с утра хотел сказать, да все эта хива конвойная под ногами мельтешит…
— У нас с тобой от них отдельных секретов нет, — спокойно заметил я.
— Ну, это как сказать… Если бы ты так не надрывался, отлавливая меня, я бы тебя сам сыскал.
— Оказывается! — Я искренне засмеялся. — Это зачем еще?
«…Услышу ли песню, которую запомню навсегда…» — пел Бутусов.
— Зачем! Зачем! Я ведь только сегодня понял, что ты — это ты! Что мне ТЕБЕ привет передать надо! Налей еще по стопарю, я с тобой ХОЧУ обменяться любовью.
— Интересное кино! — Я действительно удивился, но коньяк налил, закрутил пробку фляжки и убрал ее в карман. — «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало.»
Смаглий одним глотком дернул коньяк, вытер рот рукавом своего великолепного пиджака, отхлебнул минералки. Потом ровно сказал:
— Тебе привет от Кости Бойко…
Я допил свой деревенский коньяк, посидел неподвижно. Наверное, мое лицо было непроницаемо слепо, как у спящих попутчиков в черных наглазниках.
И Бутусов в рябой голубоватой линзе телевизора пел, закрыв глаза — от страха? от боли?
Я медленно спросил:
В терпком воздухе крикнет Последний мой бумажный пароход…
Гудбай, Америка, о-о!…
— Вместе сидели?
— И сидели, — радостно подтвердил Смаглий, — и пили, и гуляли — жили, одним словом…
— Значит, ты — в Париже, а Кот — на зоне?
Смаглий грустно усмехнулся:
— Скорее наоборот. Я, считай, на зоне, а Кот — откинулся. На воле он.
— Откуда знаешь?
— Знаю, и все. — Смаглий взял с моего столика яркий журнал, показал портрет на обложке. "Александр Серебровский: «Олигархи нужны России!».
Молодой интеллигентный человек в добролюбовских очках насмешливо-осторожно улыбался мне.
— Это ведь тоже твой дружбан? — уверенно сказал Смаглий. — Если ты Кота не прикроешь, этот милый паренек уроет его по самую маковку. И на тебе грех будет…
— Ты меня снова пугаешь?
— Нет. Правду говорю.
— А как я его прикрою? Меня через пару дней назад отправят… — И поймал себя на стыдной беспомощности в голосе.
— Не знаю. Ты подумай, — сказал Смаглий, и тон его был не шутовской-развеселый, а скребуще-жесткий, как напильник, и звенели в нем сила и властность, и сам он в этот миг был меньше всего похож на разнаряженного валета. — С коллегами не разговаривай — они на корню все куплены, в ломбард заложены, на рынке проданы А вон твой конвойный уже назад прет. Запомни телефон для связи, нет-нет, не записывай, запомни, он простой -717-77-77.
АЛЕКСАНДР СЕРЕБРОВСКИЙ: ОЛИГАРХИЯ
— Сколько времени?
Все повернулись ко мне. Вдруг захотелось — как тысячу лет назад в детстве, которое, наверное, отменено за давностью, — пропеть им дворовую считалочку-дразнилку:
А грозить мне им пока не за что. Вон как они — и Палей, и Окунев, и вся остальная команда — дружно сделали отмашку левой рукой, будто офицеры на строевом смотре: задрали обшлага дорогих пиджаков, вперились в увесисто лежащие на запястьях одинаковые золотые цилиндры «Картье-Паша». Это не случайное совпадение вкусов и не примета одновременно пришедшего нуворишеского достатка. Будем считать это знаком особой принадлежности — вроде шитых золотой канителью погон. Или боевого ордена. Хотя орденов по 26 тысяч баксов не бывает. В Нью-Йорке на Брайтоне орден Ленина стоит пять сотен — за золото и восемь граммов платины уважают. А все остальные советские регалии — по двадцатке. Господи, если бы мой отец мог себе представить, что ею героические цацки, которые он с гордостью надевал по праздникам на специальный — парадный, орденский — бостоновый синий костюм, будут стоить по двадцать долларов штука. Эх вы, бедная технологическая интеллигенция!
«Не надейтесь на князи, на сыне человеческие, — сказано в Псалтири. — И почести их, и гнев их — проходят».
— …Без одной минуты десять, — быстрее всех сказал Палей, лысоватый пожилой ловчила с быстро шарящими глазами, похожий на антисемитские карикатуры в фашистских газетах.
— Двадцать один час пятьдесят девять минут, Александр Игнатьевич, — сообщил Коротков, брыластый мордоворот с красным затылком, мой самый надежный продолжатель дел и традиций советской партийно-государственной системы в нашей ненадежно-зыбкой рыночной жизни.
— Осталось ровно тридцать пять секунд, — дал справку Анкудинов, сухой беловзорый старикан, богатый до отвращения и оттого с неизгладимой печатью бухгалтерской нищенской участи на костистой роже.
— Уже пора, наверное, Сашенька, — проворковала моя хищная горлица Алябьева, пока еще броская, вроде бы интересная, но маленько перезревшая ягода. От нее наносит сладостью тлена.
Оганесян — утомленно-расслабленный джентльмен с тонкими руками профессионального игрока. Окунев и Костин, американизированные молодые парни в изящных золотых очечках, подмигивают друг другу, что-то щелкают на карманных компьютерах. Сафонов, надежа моя и защита, — жесткий крутой мужик, на котором костюм от Оскара дела Рента сидит как плохо подогнанный, еще не обмявшийся мундир, кивает:
— Время…
Моя команда. Зверинец. Коллекция. Гербарий ядовитых редких растений, который я заботливо и долго собирал. Я их, естественно, не люблю, но ценю.
В этой крошечной стране, на одной шестой суши, найти других, получше — невозможно. Пускай будут эти.
Из мутной синевы телевизионной заставки вынырнула ведущая Татьяна Миткова и сказала мне своим обычным доверительно-неофициальным тоном:
— Главное событие дня — Президент Российской Федерации Борис Ельцин принял сегодня в Кремле крупнейших представителей российского частного капитала…
На экране в голубовато-бирюзовом интерьере Владимирского зала мы выстроились неровной шеренгой. Чудовищное зрелище! Пионервожатым на линейке магнатов — миленький, молоденький, маленький, пузырящийся от тщеты премьер-министр Кириенко.
А вот и президент наш явился, не запылился. Державный, могучий, почти самоходный. Гыкает, рыкает, ласково-хамски шутит, чинно ручкается. Ладонь толстая, неподвижная, вялая.
А Телетаня бойко щебечет:
— …На встрече, посвященной обсуждению насущных вопросов российской экономики и социального положения в стране, присутствовали Председатель правления РАО «ЕЭС» Анатолий Чубайс, Председатель правления «Газпрома» Рем Вяхирев, руководитель «Онэксим-банка» Владимир Потанин, Президент «Менатепа» Михаил Ходорковский, Председатель правления холдинга «Росс и Я» Александр Серебровский, Президент холдинга «Мост» Владимир Гусинский, Президент «СБС-Агро» Александр Смоленский…
Я взял со стола пульт и выключил телевизор.
Все нормально. Бред. Миллиардеры не могут сбиваться в стаи. Это сюр. Толпа магнатов — штука противоестественная, разрушается идея элитарности личности властителя, единичности занятия. Ничего не поделаешь. Стадо. Бездна незапоминающихся имен.
А себя назову Мидасом. Моя родословная — Мидас, Гордиев сын, властитель Абдеры — страны дураков…
Тишина. Я ткнул пальцем в американистого Окунева:
— Следующий! Что с залоговым аукционом? Докладывайте…
Все повернулись ко мне. Вдруг захотелось — как тысячу лет назад в детстве, которое, наверное, отменено за давностью, — пропеть им дворовую считалочку-дразнилку:
Не стоит. Вениамин Яковлевич Палей и Окунев обидятся. Не обидятся даже, а испугаются — решат, что я им грожу. Пугаю.
Сколько время?
Два еврея!
Третий — жид
По веревочке бежит.
Веревочка лопнула
И жида прихлопнула…
А грозить мне им пока не за что. Вон как они — и Палей, и Окунев, и вся остальная команда — дружно сделали отмашку левой рукой, будто офицеры на строевом смотре: задрали обшлага дорогих пиджаков, вперились в увесисто лежащие на запястьях одинаковые золотые цилиндры «Картье-Паша». Это не случайное совпадение вкусов и не примета одновременно пришедшего нуворишеского достатка. Будем считать это знаком особой принадлежности — вроде шитых золотой канителью погон. Или боевого ордена. Хотя орденов по 26 тысяч баксов не бывает. В Нью-Йорке на Брайтоне орден Ленина стоит пять сотен — за золото и восемь граммов платины уважают. А все остальные советские регалии — по двадцатке. Господи, если бы мой отец мог себе представить, что ею героические цацки, которые он с гордостью надевал по праздникам на специальный — парадный, орденский — бостоновый синий костюм, будут стоить по двадцать долларов штука. Эх вы, бедная технологическая интеллигенция!
«Не надейтесь на князи, на сыне человеческие, — сказано в Псалтири. — И почести их, и гнев их — проходят».
— …Без одной минуты десять, — быстрее всех сказал Палей, лысоватый пожилой ловчила с быстро шарящими глазами, похожий на антисемитские карикатуры в фашистских газетах.
— Двадцать один час пятьдесят девять минут, Александр Игнатьевич, — сообщил Коротков, брыластый мордоворот с красным затылком, мой самый надежный продолжатель дел и традиций советской партийно-государственной системы в нашей ненадежно-зыбкой рыночной жизни.
— Осталось ровно тридцать пять секунд, — дал справку Анкудинов, сухой беловзорый старикан, богатый до отвращения и оттого с неизгладимой печатью бухгалтерской нищенской участи на костистой роже.
— Уже пора, наверное, Сашенька, — проворковала моя хищная горлица Алябьева, пока еще броская, вроде бы интересная, но маленько перезревшая ягода. От нее наносит сладостью тлена.
Оганесян — утомленно-расслабленный джентльмен с тонкими руками профессионального игрока. Окунев и Костин, американизированные молодые парни в изящных золотых очечках, подмигивают друг другу, что-то щелкают на карманных компьютерах. Сафонов, надежа моя и защита, — жесткий крутой мужик, на котором костюм от Оскара дела Рента сидит как плохо подогнанный, еще не обмявшийся мундир, кивает:
— Время…
Моя команда. Зверинец. Коллекция. Гербарий ядовитых редких растений, который я заботливо и долго собирал. Я их, естественно, не люблю, но ценю.
В этой крошечной стране, на одной шестой суши, найти других, получше — невозможно. Пускай будут эти.
Из мутной синевы телевизионной заставки вынырнула ведущая Татьяна Миткова и сказала мне своим обычным доверительно-неофициальным тоном:
— Главное событие дня — Президент Российской Федерации Борис Ельцин принял сегодня в Кремле крупнейших представителей российского частного капитала…
На экране в голубовато-бирюзовом интерьере Владимирского зала мы выстроились неровной шеренгой. Чудовищное зрелище! Пионервожатым на линейке магнатов — миленький, молоденький, маленький, пузырящийся от тщеты премьер-министр Кириенко.
А вот и президент наш явился, не запылился. Державный, могучий, почти самоходный. Гыкает, рыкает, ласково-хамски шутит, чинно ручкается. Ладонь толстая, неподвижная, вялая.
А Телетаня бойко щебечет:
— …На встрече, посвященной обсуждению насущных вопросов российской экономики и социального положения в стране, присутствовали Председатель правления РАО «ЕЭС» Анатолий Чубайс, Председатель правления «Газпрома» Рем Вяхирев, руководитель «Онэксим-банка» Владимир Потанин, Президент «Менатепа» Михаил Ходорковский, Председатель правления холдинга «Росс и Я» Александр Серебровский, Президент холдинга «Мост» Владимир Гусинский, Президент «СБС-Агро» Александр Смоленский…
Я взял со стола пульт и выключил телевизор.
Все нормально. Бред. Миллиардеры не могут сбиваться в стаи. Это сюр. Толпа магнатов — штука противоестественная, разрушается идея элитарности личности властителя, единичности занятия. Ничего не поделаешь. Стадо. Бездна незапоминающихся имен.
А себя назову Мидасом. Моя родословная — Мидас, Гордиев сын, властитель Абдеры — страны дураков…
Тишина. Я ткнул пальцем в американистого Окунева:
— Следующий! Что с залоговым аукционом? Докладывайте…
КОТ БОЙКО: ПОЛЕТЫ ВО ВРЕМЕНИ И НАЯВУ
Крутанулась стеклянная вертушка двери и с тихим шелестом вбросила меня в вестибюль. И сердце радостно и тоненько заныло.
Господи, Боженька ты мой родимый! Сколько же меня здесь не было! Как же все это шикарно-базарное великолепие могло здесь жить без меня? Я ведь, прошу учесть, по своему марксистско-материалистическому мировоззрению — упертый идеалист. Может быть, отчасти даже солипсист, в какой-то мере по большому счету — если как отдать. То есть все, что мой разум с помощью пяти или шести — точно не помню — чувств не воспринимает, того нет. Нет!
Как бы не существует.
Да я нассу в глаза любому, кто попробует антинаучно и противоестественно доказать мне, что долгие годы — на все время моей вынужденной отлучки — существовал без меня этот вестибюль гостиницы «Интерконтиненталь», или, по западно-заграничному, — лобби.
Лобби! Долбанный по голове! Хорошо, что не сацивви! Кому-то, может быть, лобби, а по мне — волшебный мир, сказочная лоббковая цивилизация. Край грязных грез, быстрых денег, легких баб, шальной выпивки, неживых вечнозеленых берез, летящих в зенит лифтовых кабинок, переливающихся огоньками, как мыльные пузыри. И орущего на верхотуре золотого петуха в перемудренных курантах. Ах мой прекрасный, почти было потерянный, помоечный рай!
Данте Алигьери, старинный дурень, написал свой кошмарный путеводитель по кругам ада. Ему бы, межеумку, описать восходящие круги нашего рая — вот бестселлер бы отлудил, мир от этой «Божественной комедии» животики бы надорвал.
Приятный ветерок кондиционера здесь пахнет кофеем, миндальной горечью «амаретто», сигаретным дымом. И бабами! Их едким звериным духом, перешибающим любые запальные французские духи.
Я обонял — или придумывал себе — нежно-сладкий смрад их потаенных складок и булочный аромат грудей без лифчиков под кофточками, которые и не наряд вовсе, а прозрачный намек на одежду.
Девочки мои любимые! Три года меня здесь не было — и вы не существовали вовсе, а сейчас вы явились в моем воспаленном голодном мире как чудесные икебаны из длинных ножек, острых сисек, круглых попок, быстрых глазок и всего остального икебанистого.
Я хочу вместе с вами прожить всю жизнь в роскошных вестибюлях дорогих отелей — я, оголтелый лоббист пятизвездочного эдема. Мы будем сидеть за мраморным столиком, с сигарой «Партагос эминенте», под шелестящей пластмассовой листвой бутафорского сада, над шорохом хрустальных струй фонтана из местной канализации. Мы будем любить друг друга, сливаясь в судорогах оргазма, перетекающего в экстаз.
Вожделенные мои телки! Бросьте своих налакированных шнырей с их мобильниками и ноутбуками, бегите ко мне! Я покажу вам, хотите — потрогайте руками жуткие рубцы и шрамы на моем теле: через них вынимали мои ребра, чтобы сотворить вас, мои Евы, недорогие, но любимые мои девочки, дающие самое большое счастье за небольшую копеечку. Я счастлив отдать свои ребра — зачем мне, простодушному Адаму, эта костяная клетка, в которой страстно молотит мое сердце — могучее и горячее, как мотоцикл «харлей»?
О, неповторимое волшебство соития в сказочных чертогах этого туфтового рая, на выходе из которого светится маленькое красное табло — «Дорога в ад».
Они бы наверняка мигом словили мой посыл, затрепетали бы крылышками, бросились ко мне, трущобному ковбою, грозному погонщику своих злых сперматозоидов.
Но здоровенный долболом за спиной не дал нам оргаистического счастья соития, а грубо пихнул меня:
— Не стойте, идемте… Нас ждут…
Оказывается, нас ждут! Нас — это меня и его, мясного быка с цицками. Он — мой телохранитель. Или конвой. Одним словом, силовая обслуга.
Ладно, раз нас ждут — пойдем.
Посмотрел на себя в черной зеркальной панели на стене — грязный, мятый, небритый, занюханный, затруханный, с серым лицом и прической, как у медведя на жопе. А костюмец мой роскошный — как муар — в поганых разводах, полосах и суповых пятнах.
— Нет, не помчатся ко мне козочки мои вестибюльные, серны отельные, лани мои панельные… — произнес я со смиренной горечью.
— Что вы сказали? — нырнул ко мне детина.
— Я не с тобой разговариваю.
Нет, не постичь тебе, свиноморд долбаный, мудрость, с которой мы — возвышенные идеалисты — отираемся в этом прекрасном поганище. Жизнь — это не то, что с нами происходит, а то, как мы к этому относимся. Вот так!
И понеслись мы к небесам в прозрачной капсуле лифта, и пока брели по бесконечному гостиничному коридору к номеру люкс, я почувствовал, как сильно я устал за долгий день. Охранник костяшками пальцев постучал в дверь условным стуком. Точка-тире-тире-тире-точка. Этот козел стучал деликатно, он заранее извинялся.
— Можно, — послышалось из-за двери.
Сторожевой мерин собственным ключом отпер замок, пропустил меня вперед.
Вот он, наш хозяин — воздымающаяся из кресла сорокалетняя толстая гиря с мордой, проштампованной несмываемой печатью сексотства. Радушный веселый злодей и опасный жизнелюб в легкомысленной рубахе-апаш.
— Добро пожаловать домой! Страна приветствует своих героев! — У него был непропорционально большой подбородок, тупой и серый, как подшитый валенок.
— Не преувеличивай, — усмехнулся я, пожал вялую, как грудь старухи, ладошку и сбросил на пол свой замечательный пиджак. Потом уселся в кресло и показал ему на бутылку виски:
— Сдавай… Будем знакомиться…
А чтобы охранник не простаивал без дела, загрузил его работой:
— Ну-ка, возьми лед в холодильнике…
Хозяин налил в стаканы виски — на два пальца, силовая обслуга вылущила из ванночки несколько кубиков льда. Тогда гиря, лыбясь, как параша, свой стакан торжественно поднял для приветственного спича:
— Костя, я рад, искренне рад, что ты здесь, что усилия наши увенчались… Зовут меня Николай Иваныч… Надеюсь, что мы успешно поработаем вместе… За встречу на свободной земле!…
От этой патетики его толстые брови вздымались на лоб и ползали там самостоятельно, как ржаво-серые мыши.
Сглотнул я свою янтарную кукурузную самогоночку, дух перехватило, взял из вазы яблоко, с удовольствием, с хрустом надкусил. Негромко бурчал телевизор, нарядный красавчик Леонид Парфенов, почему-то сидя на лестнице-стремянке, как маляр на перекуре, поведывал:
— «…Мы… показываем год 1982-й… Факты нашей истории… представить трудно… а еще труднее понять…» — И замелькали кадры старой кинохроники.
Николай Иваныч, кося глазом на телевизор, спросил:
— О чем задумался, Кот?
— Я? Да вот хочу представить, хоть это и трудно понять. — Я кивнул на Парфенова в телевизоре. — Почему во всей Конторе кумовьев зовут Николай Иванычами?
Тот расщерился еще шире:
— Ну, ты даешь! А как я должен называться — Борис Абрамычем? Хорошее имя у меня, Николай Иваныч — народное, памятное. Душевность и простота в нем…
— Не выдумывай, — махнул я рукой. — Это вам железный нарком Ежов Николай Иваныч имечко свое заповедовал.
— Хорошая мысль! — обрадовался, захохотал, руками замахал. — Буду теперь знакомиться: «Николай Иванович Ежов! Я — комиссар государственной безопасности…»
Я остановил его:
— Не преувеличивай. Ты не комиссар. Да и звания такого нет в нынешней службе.
— Звания нет, — согласился Николай Иванович. — Хотя служба-то, слава Богу, есть. Правда, я теперь не по этой части…
— А по какой? — искренне поинтересовался я.
— По гуманитарной…
— Слава те, Христос! — закричал я, вскочил с кресла и в пояс ему поклонился. — Есть на земле святые люди, которые постоят за сирых и убогих, за обиженных, униженных и опущенных. Ты наверняка в «Амнести интернэшл» служишь?…
— Нет, — усмехнулся Николай Иваныч. — Мы люди серьезные, глупостями не занимаемся — делом заняты. Поэтому постарались скостить тебе два года на зоне.
— Николай Иваныч, кормилец ты мой и поилец! — заорал я и быстро налил себе полный стакан вискаря, хлобыстнул, не задерживаясь, и продолжил свой благостный вопль:
— Век за тебя буду Богу молиться! И детям, и внукам своим накажу. Вот как родятся дети, вырастят себе внуков, так я им всем сразу и накажу — молись, рвань сопливая!
— Накажи, Костя, накажи обязательно! — серьезно сказал Николай Иваныч.
Я отодвинул стакан, посмотрел грустно, спросил смирно:
— Зачем звал к себе, старче?
Этот черт по кличке «Николай Иваныч», глядя через мою голову на экран телевизора, сделал громче звук. Иронически-восклицательный голос Парфенова у меня за спиной сообщил:
"Этот год был отмечен триумфом советских спортсменов на зимней олимпиаде в Нагано… "
Я обернулся и увидел себя на экране.
« …Героем этих соревнований, символом физической мощи и моральной стойкости советской молодежи на фоне дряхлеющего руководства государства стал двадцатилетний студент Константин Бойко, выигравший две золотые олимпийские медали в биатлоне…»
Эх ты! Сердечко-то как испуганно и стыдно-счастливо задергалось! Тивишные щелкоперы и упырь Николай Иваныч выдернули тебя — в один миг — из реального пространства-времени и швырнули в почти забытую волшебную небывальщину. Фантастический коктейль для матерого идеалиста — в мире живо лишь то, чем мы живем.
Истаявшие годы, забытые континенты, смешные ненужные подвиги, воскресшие персоналии, печальные реалии, сумасшествие всей нашей виртуалии.
А на экране — я, молодой, упругий, как тетива, злорадно-веселый, пылающий людоедским азартом, дымящийся паром, как жеребец в намете, — рву лыжный кросс, на бегу скидываю с плеч лямки карабина, нырком — как в море — падаю в снег на боевом рубеже. Глубокий вздох, я остановил дыхание, я замкнул накоротко указательный палец и страшную силу смертоносного вдохновения, я в каждый патрон вложил себя — и гремит серия, шестью выстрелами с огромной быстротой бью шесть мишеней. Мгновенно вскочил, закинул за спину карабин и — бешеный рывок к финишу…
Прыгают черно-белые кадры — вот он я, здоровенный, как обожженный кирпич, в спортивном свитере с гербом Советского Союза и надписью «СССР», еще тяжело дышащий, мокрый от пота, красный, растрепанный, счастливо-молодой, полный куража и уверенности в том, что жизнь прекрасна и вся принадлежит мне.
О чем и рассказываю в микрофон журналисту:
— Я счастлив, что мои медали тоже попадут в золотую копилку советской команды. Это наш общий успех на благо нашей замечательной родины, давшей нам все возможности в этой жизни…
Вот что правда, то правда! Родина действительно дала мне все возможности в этой жизни…
И в следующем кадре — распадающийся бровеносец Леня Брежнев прикрепляет мне на лацкан пиджака орден Октябрьской Революции.
Обнявшись, мы оба, как бесы в омуте, пропадаем в голубой пучине телевизора. Будто из жизни подсмотрели. А на экране уже снова Леня Парфенов, невероятный красовчук и мудрый всезнатец, Нестор-летописец с НТВ, полный писец! Качает головушкой: — А в жизни все получилось иначе…
— Во даете! — восхищенно помотал я головой. — Это вы к моему прибытию передачу обеспечили?
Николай Иваныч вздохнул:
— Прости, передачу не обеспечили. Обеспечили, чтобы ты в летопись страны попал.
Он щелкнул клавишей видеомагнитофона, выползла кассета. У меня было пакостное ощущение, будто они подсмотрели мой сон. Они могли копаться в моих воспоминаниях. Значит, могут управлять моим будущим.
Я спросил:
— И чего хотите за это?
— Да ничего от тебя не хотят! На кой ты нам сдался? Просто подправили мы маленько ход событий, чтоб игра была по справедливости, по-честному…
— И в чем же наша игра будет? Чтоб все по-честному?
— Да у нас с тобой игры и не будет! — засмеялся Николай Иваныч. — Это как бы нас не касается… — Он обернулся к телохранителю:
— Ты, Валерочка, сходи погуляй немного. Мы тут побалакаем немножко, и я поеду. Позову тебя погодя…
Господи, Боженька ты мой родимый! Сколько же меня здесь не было! Как же все это шикарно-базарное великолепие могло здесь жить без меня? Я ведь, прошу учесть, по своему марксистско-материалистическому мировоззрению — упертый идеалист. Может быть, отчасти даже солипсист, в какой-то мере по большому счету — если как отдать. То есть все, что мой разум с помощью пяти или шести — точно не помню — чувств не воспринимает, того нет. Нет!
Как бы не существует.
Да я нассу в глаза любому, кто попробует антинаучно и противоестественно доказать мне, что долгие годы — на все время моей вынужденной отлучки — существовал без меня этот вестибюль гостиницы «Интерконтиненталь», или, по западно-заграничному, — лобби.
Лобби! Долбанный по голове! Хорошо, что не сацивви! Кому-то, может быть, лобби, а по мне — волшебный мир, сказочная лоббковая цивилизация. Край грязных грез, быстрых денег, легких баб, шальной выпивки, неживых вечнозеленых берез, летящих в зенит лифтовых кабинок, переливающихся огоньками, как мыльные пузыри. И орущего на верхотуре золотого петуха в перемудренных курантах. Ах мой прекрасный, почти было потерянный, помоечный рай!
Данте Алигьери, старинный дурень, написал свой кошмарный путеводитель по кругам ада. Ему бы, межеумку, описать восходящие круги нашего рая — вот бестселлер бы отлудил, мир от этой «Божественной комедии» животики бы надорвал.
Приятный ветерок кондиционера здесь пахнет кофеем, миндальной горечью «амаретто», сигаретным дымом. И бабами! Их едким звериным духом, перешибающим любые запальные французские духи.
Я обонял — или придумывал себе — нежно-сладкий смрад их потаенных складок и булочный аромат грудей без лифчиков под кофточками, которые и не наряд вовсе, а прозрачный намек на одежду.
Девочки мои любимые! Три года меня здесь не было — и вы не существовали вовсе, а сейчас вы явились в моем воспаленном голодном мире как чудесные икебаны из длинных ножек, острых сисек, круглых попок, быстрых глазок и всего остального икебанистого.
Я хочу вместе с вами прожить всю жизнь в роскошных вестибюлях дорогих отелей — я, оголтелый лоббист пятизвездочного эдема. Мы будем сидеть за мраморным столиком, с сигарой «Партагос эминенте», под шелестящей пластмассовой листвой бутафорского сада, над шорохом хрустальных струй фонтана из местной канализации. Мы будем любить друг друга, сливаясь в судорогах оргазма, перетекающего в экстаз.
Вожделенные мои телки! Бросьте своих налакированных шнырей с их мобильниками и ноутбуками, бегите ко мне! Я покажу вам, хотите — потрогайте руками жуткие рубцы и шрамы на моем теле: через них вынимали мои ребра, чтобы сотворить вас, мои Евы, недорогие, но любимые мои девочки, дающие самое большое счастье за небольшую копеечку. Я счастлив отдать свои ребра — зачем мне, простодушному Адаму, эта костяная клетка, в которой страстно молотит мое сердце — могучее и горячее, как мотоцикл «харлей»?
О, неповторимое волшебство соития в сказочных чертогах этого туфтового рая, на выходе из которого светится маленькое красное табло — «Дорога в ад».
Они бы наверняка мигом словили мой посыл, затрепетали бы крылышками, бросились ко мне, трущобному ковбою, грозному погонщику своих злых сперматозоидов.
Но здоровенный долболом за спиной не дал нам оргаистического счастья соития, а грубо пихнул меня:
— Не стойте, идемте… Нас ждут…
Оказывается, нас ждут! Нас — это меня и его, мясного быка с цицками. Он — мой телохранитель. Или конвой. Одним словом, силовая обслуга.
Ладно, раз нас ждут — пойдем.
Посмотрел на себя в черной зеркальной панели на стене — грязный, мятый, небритый, занюханный, затруханный, с серым лицом и прической, как у медведя на жопе. А костюмец мой роскошный — как муар — в поганых разводах, полосах и суповых пятнах.
— Нет, не помчатся ко мне козочки мои вестибюльные, серны отельные, лани мои панельные… — произнес я со смиренной горечью.
— Что вы сказали? — нырнул ко мне детина.
— Я не с тобой разговариваю.
Нет, не постичь тебе, свиноморд долбаный, мудрость, с которой мы — возвышенные идеалисты — отираемся в этом прекрасном поганище. Жизнь — это не то, что с нами происходит, а то, как мы к этому относимся. Вот так!
И понеслись мы к небесам в прозрачной капсуле лифта, и пока брели по бесконечному гостиничному коридору к номеру люкс, я почувствовал, как сильно я устал за долгий день. Охранник костяшками пальцев постучал в дверь условным стуком. Точка-тире-тире-тире-точка. Этот козел стучал деликатно, он заранее извинялся.
— Можно, — послышалось из-за двери.
Сторожевой мерин собственным ключом отпер замок, пропустил меня вперед.
Вот он, наш хозяин — воздымающаяся из кресла сорокалетняя толстая гиря с мордой, проштампованной несмываемой печатью сексотства. Радушный веселый злодей и опасный жизнелюб в легкомысленной рубахе-апаш.
— Добро пожаловать домой! Страна приветствует своих героев! — У него был непропорционально большой подбородок, тупой и серый, как подшитый валенок.
— Не преувеличивай, — усмехнулся я, пожал вялую, как грудь старухи, ладошку и сбросил на пол свой замечательный пиджак. Потом уселся в кресло и показал ему на бутылку виски:
— Сдавай… Будем знакомиться…
А чтобы охранник не простаивал без дела, загрузил его работой:
— Ну-ка, возьми лед в холодильнике…
Хозяин налил в стаканы виски — на два пальца, силовая обслуга вылущила из ванночки несколько кубиков льда. Тогда гиря, лыбясь, как параша, свой стакан торжественно поднял для приветственного спича:
— Костя, я рад, искренне рад, что ты здесь, что усилия наши увенчались… Зовут меня Николай Иваныч… Надеюсь, что мы успешно поработаем вместе… За встречу на свободной земле!…
От этой патетики его толстые брови вздымались на лоб и ползали там самостоятельно, как ржаво-серые мыши.
Сглотнул я свою янтарную кукурузную самогоночку, дух перехватило, взял из вазы яблоко, с удовольствием, с хрустом надкусил. Негромко бурчал телевизор, нарядный красавчик Леонид Парфенов, почему-то сидя на лестнице-стремянке, как маляр на перекуре, поведывал:
— «…Мы… показываем год 1982-й… Факты нашей истории… представить трудно… а еще труднее понять…» — И замелькали кадры старой кинохроники.
Николай Иваныч, кося глазом на телевизор, спросил:
— О чем задумался, Кот?
— Я? Да вот хочу представить, хоть это и трудно понять. — Я кивнул на Парфенова в телевизоре. — Почему во всей Конторе кумовьев зовут Николай Иванычами?
Тот расщерился еще шире:
— Ну, ты даешь! А как я должен называться — Борис Абрамычем? Хорошее имя у меня, Николай Иваныч — народное, памятное. Душевность и простота в нем…
— Не выдумывай, — махнул я рукой. — Это вам железный нарком Ежов Николай Иваныч имечко свое заповедовал.
— Хорошая мысль! — обрадовался, захохотал, руками замахал. — Буду теперь знакомиться: «Николай Иванович Ежов! Я — комиссар государственной безопасности…»
Я остановил его:
— Не преувеличивай. Ты не комиссар. Да и звания такого нет в нынешней службе.
— Звания нет, — согласился Николай Иванович. — Хотя служба-то, слава Богу, есть. Правда, я теперь не по этой части…
— А по какой? — искренне поинтересовался я.
— По гуманитарной…
— Слава те, Христос! — закричал я, вскочил с кресла и в пояс ему поклонился. — Есть на земле святые люди, которые постоят за сирых и убогих, за обиженных, униженных и опущенных. Ты наверняка в «Амнести интернэшл» служишь?…
— Нет, — усмехнулся Николай Иваныч. — Мы люди серьезные, глупостями не занимаемся — делом заняты. Поэтому постарались скостить тебе два года на зоне.
— Николай Иваныч, кормилец ты мой и поилец! — заорал я и быстро налил себе полный стакан вискаря, хлобыстнул, не задерживаясь, и продолжил свой благостный вопль:
— Век за тебя буду Богу молиться! И детям, и внукам своим накажу. Вот как родятся дети, вырастят себе внуков, так я им всем сразу и накажу — молись, рвань сопливая!
— Накажи, Костя, накажи обязательно! — серьезно сказал Николай Иваныч.
Я отодвинул стакан, посмотрел грустно, спросил смирно:
— Зачем звал к себе, старче?
Этот черт по кличке «Николай Иваныч», глядя через мою голову на экран телевизора, сделал громче звук. Иронически-восклицательный голос Парфенова у меня за спиной сообщил:
"Этот год был отмечен триумфом советских спортсменов на зимней олимпиаде в Нагано… "
Я обернулся и увидел себя на экране.
« …Героем этих соревнований, символом физической мощи и моральной стойкости советской молодежи на фоне дряхлеющего руководства государства стал двадцатилетний студент Константин Бойко, выигравший две золотые олимпийские медали в биатлоне…»
Эх ты! Сердечко-то как испуганно и стыдно-счастливо задергалось! Тивишные щелкоперы и упырь Николай Иваныч выдернули тебя — в один миг — из реального пространства-времени и швырнули в почти забытую волшебную небывальщину. Фантастический коктейль для матерого идеалиста — в мире живо лишь то, чем мы живем.
Истаявшие годы, забытые континенты, смешные ненужные подвиги, воскресшие персоналии, печальные реалии, сумасшествие всей нашей виртуалии.
А на экране — я, молодой, упругий, как тетива, злорадно-веселый, пылающий людоедским азартом, дымящийся паром, как жеребец в намете, — рву лыжный кросс, на бегу скидываю с плеч лямки карабина, нырком — как в море — падаю в снег на боевом рубеже. Глубокий вздох, я остановил дыхание, я замкнул накоротко указательный палец и страшную силу смертоносного вдохновения, я в каждый патрон вложил себя — и гремит серия, шестью выстрелами с огромной быстротой бью шесть мишеней. Мгновенно вскочил, закинул за спину карабин и — бешеный рывок к финишу…
Прыгают черно-белые кадры — вот он я, здоровенный, как обожженный кирпич, в спортивном свитере с гербом Советского Союза и надписью «СССР», еще тяжело дышащий, мокрый от пота, красный, растрепанный, счастливо-молодой, полный куража и уверенности в том, что жизнь прекрасна и вся принадлежит мне.
О чем и рассказываю в микрофон журналисту:
— Я счастлив, что мои медали тоже попадут в золотую копилку советской команды. Это наш общий успех на благо нашей замечательной родины, давшей нам все возможности в этой жизни…
Вот что правда, то правда! Родина действительно дала мне все возможности в этой жизни…
И в следующем кадре — распадающийся бровеносец Леня Брежнев прикрепляет мне на лацкан пиджака орден Октябрьской Революции.
Обнявшись, мы оба, как бесы в омуте, пропадаем в голубой пучине телевизора. Будто из жизни подсмотрели. А на экране уже снова Леня Парфенов, невероятный красовчук и мудрый всезнатец, Нестор-летописец с НТВ, полный писец! Качает головушкой: — А в жизни все получилось иначе…
— Во даете! — восхищенно помотал я головой. — Это вы к моему прибытию передачу обеспечили?
Николай Иваныч вздохнул:
— Прости, передачу не обеспечили. Обеспечили, чтобы ты в летопись страны попал.
Он щелкнул клавишей видеомагнитофона, выползла кассета. У меня было пакостное ощущение, будто они подсмотрели мой сон. Они могли копаться в моих воспоминаниях. Значит, могут управлять моим будущим.
Я спросил:
— И чего хотите за это?
— Да ничего от тебя не хотят! На кой ты нам сдался? Просто подправили мы маленько ход событий, чтоб игра была по справедливости, по-честному…
— И в чем же наша игра будет? Чтоб все по-честному?
— Да у нас с тобой игры и не будет! — засмеялся Николай Иваныч. — Это как бы нас не касается… — Он обернулся к телохранителю:
— Ты, Валерочка, сходи погуляй немного. Мы тут побалакаем немножко, и я поеду. Позову тебя погодя…
СЕРГЕЙ ОРДЫНЦЕВ: ВОЗВРАЩЕНИЕ
На самом подлете к Москве, когда густую лиловую акварель горизонта уже размыло желтое электрическое зарево города, я задремал.
И во сне всплыло воспоминание — легко, неслышно, как теплый монгольфьер в этом вечернем сиреневом сумраке.
…Мы с Сашкой Серебровским прячемся за приоткрытой дверью учительской, где директор Марк Тимофеевич, которого мы для ясности называли Мрак Темнотеич, орет надсадным нутряным криком на шкодливо-смущенно раскаивающегося Кота Бойко:
— Ты — позор школы! Нет, нет, нет! Не выпустим мы из школы гражданина и патриота! Попомните все! Вырастет из тебя хулиган, фарцовщик, бандит!… Убийца Кирова!…
Кот что-то забормотал по поводу Кирова — я не расслышал что именно, потому что его юродскую жалобно-заунывную слезницу заглушил душераздирающий вопль Мрака Темнотеича:
— Вон! Вон отсюда!… Чтоб твоей ноги больше в школе не было!…
— Вот дурак! — досадливо вздохнул Сашка Серебровский и чуть шире приоткрыл дверь.
— Кто именно? — шепотом поинтересовался я на всякий случай.
— Похоже, оба. Наш — хуже…
Учителя бессловесной подтанцовкой суетились на заднем плане, образуя вокруг директора Мрака Темнотеича фон горькой педагогической скорби. Между тем Кот плачущим фальцетом возгласил:
— Как скажете! Раз моей ноге в школе нет места… И совершенно неожиданно подпрыгнул без разбега, сделал сальто и пришел на руки, выжал стойку, косолапо повернулся на ладонях и пошел на руках к двери, помахивая воздетыми в зенит лядащими ногами, обутыми в шикарные белые кроссовки «адидас».
…У Кота, у одного во всей школе, были кроссовки «Адидас». Кот — пионер борьбы с монополией государства на внешнеэкономические связи — отловил туриста около гостиницы «Москва». Пьяный финн снял с ног «адидасы», а Кот ему отдал кеды, похожие на парусиновые галоши, шикарный значок с барельефом первопроходца космоса Юрия Гагарина, бутылку смертельного пойла «Солнцедар» и металлический целковый «лысик» — юбилейный рубль с Лениным, на глаза которого был надвинут вместо шапки огромный лоб, как у Г.А.Зюганова.
Сашка Серебровский, который и двадцать лет назад знал массу вещей, недоступных нам, уличным придуркам, сказал тогда, корчась от зависти:
— Нормальная бартерно-клиринговая сделка с высоким профицитом…
Вот так, грациозно помахивая в воздухе этим самым профицитом, украшенным черными прописными буковками «Adidas», нашей недостижимой мечтой, воплощенной немецким сапожником Ади Дасслером в недорогие удобные спортивные туфли, которые для нас были вовсе не тапки, а символ невероятно прекрасной, ошеломляюще роскошной заграничной жизни, наш друг Кот, хулиган и двоечник, шествовал на руках по пыльному паркету учительской к двери, где мы уже изготовились ловить его, страхуя на обратном перевороте.
А в учительской тишина была сказочная — будто их там цементом залили.
Сашка распахнул дверную створку, и Кот степенно вышел на руках в коридор. Я хотел подхватить его за мускулистые копыта, но он сдавленным голосом остановил:
— Отчепись! Вертикаль держу…
— И далеко ты так собрался? — невозмутимо, как всегда, поинтересовался Серебровский.
— Прочь из Москвы! Сюда я больше не ездок…
Он шел по коридору, за ним скорбно шествовали мы с Сашкой, а за нами бежала толпа школяров, визжа от восторга, улюлюкая и гогоча.
Когда Кот, осторожно переставляя на ступеньках ладони, стал спускаться по лестнице, Сашка спросил:
— Слушай, Котяра, а может, ты теперь всегда будешь ходить на грабках?
— Я подумаю, — пообещал Кот. — Писать неудобно — ширинку ногой не расстегнешь…
— Поможем, — заверил я и попросил: — Кот, а не можешь на пуантах? Слабо встать на пальцы?…
…Сейчас бы, наверное, девчонки сказали про Кота — «прикольный парень». А в те времена у слова «прикол» был совсем другой смысл — «иждивенец», «прихлебатель», «стололаз».
Вот это я могу точно сказать: никогда Кот Бойко не был приколом…
И во сне всплыло воспоминание — легко, неслышно, как теплый монгольфьер в этом вечернем сиреневом сумраке.
…Мы с Сашкой Серебровским прячемся за приоткрытой дверью учительской, где директор Марк Тимофеевич, которого мы для ясности называли Мрак Темнотеич, орет надсадным нутряным криком на шкодливо-смущенно раскаивающегося Кота Бойко:
— Ты — позор школы! Нет, нет, нет! Не выпустим мы из школы гражданина и патриота! Попомните все! Вырастет из тебя хулиган, фарцовщик, бандит!… Убийца Кирова!…
Кот что-то забормотал по поводу Кирова — я не расслышал что именно, потому что его юродскую жалобно-заунывную слезницу заглушил душераздирающий вопль Мрака Темнотеича:
— Вон! Вон отсюда!… Чтоб твоей ноги больше в школе не было!…
— Вот дурак! — досадливо вздохнул Сашка Серебровский и чуть шире приоткрыл дверь.
— Кто именно? — шепотом поинтересовался я на всякий случай.
— Похоже, оба. Наш — хуже…
Учителя бессловесной подтанцовкой суетились на заднем плане, образуя вокруг директора Мрака Темнотеича фон горькой педагогической скорби. Между тем Кот плачущим фальцетом возгласил:
— Как скажете! Раз моей ноге в школе нет места… И совершенно неожиданно подпрыгнул без разбега, сделал сальто и пришел на руки, выжал стойку, косолапо повернулся на ладонях и пошел на руках к двери, помахивая воздетыми в зенит лядащими ногами, обутыми в шикарные белые кроссовки «адидас».
…У Кота, у одного во всей школе, были кроссовки «Адидас». Кот — пионер борьбы с монополией государства на внешнеэкономические связи — отловил туриста около гостиницы «Москва». Пьяный финн снял с ног «адидасы», а Кот ему отдал кеды, похожие на парусиновые галоши, шикарный значок с барельефом первопроходца космоса Юрия Гагарина, бутылку смертельного пойла «Солнцедар» и металлический целковый «лысик» — юбилейный рубль с Лениным, на глаза которого был надвинут вместо шапки огромный лоб, как у Г.А.Зюганова.
Сашка Серебровский, который и двадцать лет назад знал массу вещей, недоступных нам, уличным придуркам, сказал тогда, корчась от зависти:
— Нормальная бартерно-клиринговая сделка с высоким профицитом…
Вот так, грациозно помахивая в воздухе этим самым профицитом, украшенным черными прописными буковками «Adidas», нашей недостижимой мечтой, воплощенной немецким сапожником Ади Дасслером в недорогие удобные спортивные туфли, которые для нас были вовсе не тапки, а символ невероятно прекрасной, ошеломляюще роскошной заграничной жизни, наш друг Кот, хулиган и двоечник, шествовал на руках по пыльному паркету учительской к двери, где мы уже изготовились ловить его, страхуя на обратном перевороте.
А в учительской тишина была сказочная — будто их там цементом залили.
Сашка распахнул дверную створку, и Кот степенно вышел на руках в коридор. Я хотел подхватить его за мускулистые копыта, но он сдавленным голосом остановил:
— Отчепись! Вертикаль держу…
— И далеко ты так собрался? — невозмутимо, как всегда, поинтересовался Серебровский.
— Прочь из Москвы! Сюда я больше не ездок…
Он шел по коридору, за ним скорбно шествовали мы с Сашкой, а за нами бежала толпа школяров, визжа от восторга, улюлюкая и гогоча.
Когда Кот, осторожно переставляя на ступеньках ладони, стал спускаться по лестнице, Сашка спросил:
— Слушай, Котяра, а может, ты теперь всегда будешь ходить на грабках?
— Я подумаю, — пообещал Кот. — Писать неудобно — ширинку ногой не расстегнешь…
— Поможем, — заверил я и попросил: — Кот, а не можешь на пуантах? Слабо встать на пальцы?…
…Сейчас бы, наверное, девчонки сказали про Кота — «прикольный парень». А в те времена у слова «прикол» был совсем другой смысл — «иждивенец», «прихлебатель», «стололаз».
Вот это я могу точно сказать: никогда Кот Бойко не был приколом…