Шлепнуть бы тебя прямо сейчас, в собственном сортире, и вся недолга. Да не заслужил ты такой быстроты и легкости.
   Упоминание фамилии, причем не сразу, а в правильный момент, – это подействовало, разумеется, успокаивающе. Да и обликом Звягин, то бишь Сергеев, был правилен, безупречен. Разве что лицо запоминающееся, так в их управлении это неважно.
   – Переоденусь, – сказал Березницкий и вышел. В глубине квартиры перемолвился неразличимо фразами с женой, которая так и не показалась – своя дрессура.
   Явившись в синем, немодном и добротном костюме с планками и значком почетного чекиста («А как же! чтоб помнили, с кем дело имеют!»), Березницкий полез в теплый, с подстежкой, плащ.
   – Машина у двери, – сказал Звягин о возможной ненужности плотно одеваться. – Обратно тоже доставят, – сказал он, и тут оба чуть улыбнулись профессиональному, для посвященных, юмору этой фразы. Внизу Березницкий увидел пустое такси.
   – Рабочая, – сказал Звягин, и Березницкий понял, согласился, судя по тональности молчания: получше все у начальства, взял оперативную, которая подвернулась, не свою же гонять, жалко, и бензин дорог, нет его. Звягин сел и открыл правую дверцу:
   – Пожалуйста.
   Березницкий стоял, чуть ближе к задней. Во рефлексы действуют! – ему мозг выстриги, он на одних рефлексах то же самое делать будет.
   – Пожалуйста, – сказал Звягин, открыл, перегнувшись, заднюю дверцу, а переднюю захлопнул, и Березницкий поместился сзади.
   – Что тут? – спросил он недовольно, наступая на куртку.
   – А, Сашино барахло, отодвиньте в сторону. – И Звягин рванул к центру.
   Березницкий посапывал. Ехали на Лубянку. Тормозя перед светофором, Звягин попросил:
   – Тряпочку протяните сзади, стекло запотело. Березницкий взял чистую тряпку перед задним стеклом и подал, чуть потянувшись вперед. Звягин обернулся, отпустил руль, рука его скользнула мимо руки Березницкого, он чуть еще приподнялся на сидении и воткнул выставленный большой палец под мясистый кадык, прямо над узлом галстука.
   Березницкий всхрапнул шепотом, остекленел, вывалил язык и обмяк.
   – А зачем нам, собственно, Лубянка? – вдумчиво спросил Звягин, за светофором перестроился в правый ряд и свернул, держа в памяти маршрут.
   Через минуту стал в темном пустынном проезде. Перегнулся к бездвижному телу, расстегнул плащ и костюм, из внутреннего кармана достал паспорт, с пиджака аккуратно отстегнул планки и свинтил значок почетного чекиста. Из сумки извлек еще две склянки: первую полил ему на грудь, и в салоне запахло коньяком, вторую вылил на промежность – и запахло мочой.
   – Обрубился, пьяная сволочь, – с сочувствием к своей таксистской доле сказал Звягин воображаемому гаишнику, – весь салон обоссал, а мне еще крутить до четырех. На Новоясеневском своем не прочухается – скину в пикет.
   И поехал на Новоясеневский, выкинув по дороге как ненужные теперь склянки, так и березницкое барахло.
   Он поглядывал на часы, в зеркальце – как там сзади, спокойно готовый к любым неожиданностям, потому что в сущности любые неожиданности были исключены, то есть предусмотрены: все, что Звягин делал, делалось с полной обстоятельностью; впрочем, об этом уже можно было догадаться.
   В рамках рассчитанного времени он остановился близ девятиэтажного дома, вплотную к которому и подходил присмотренный днем забор стройки. Не выключая двигателя, огляделся. Спихал все барахло в сумку, туда же положил снятые номера. Сунул Березницкому под нос нашатырь, потер уши, помассировал гортань и грудную клетку. Выволок его, приходящего в себя, и закрыл машину.
   – К-хх-х… Ох-хх…
   – Пошли. – В бок Берсзницкого однозначно уперся пистолетный ствол. Сумка висела у Звягина на другой руке, и рукой той он заботливо и крепко поддерживал Березницкого, обняв сзади, под мышку: ведет человек пьяного, бывает.
   – Один звук – и стреляю: иди.
   Из забора в этом месте были заблаговременно вышиблены две доски. Переждали прохожего на недалекой дорожке под фонарем:
   – Не сметь шевелиться, – без звука произнес Звягин, вдавливая ствол между ходящих ребер.
   Пробираясь между строительным мусором и скользя в грязи, они дошли до строящегося, абсолютно неосвещенного с этой стороны дома и вошли в стенной проем.
   Березницкий начинал оживать, тело его приобретало остойчивость и проникалось крупной редкой дрожью.
   – Не бойся, жив останешься, – усмехнулся Звягин – Просто поговорить надо.
   Он поверит в это, потому что ему больше ничего не остается. Как верили те, кого он расписывал.
   – Н-не трясись! Пятнадцать минут выяснения отношений – и придешь обратно. Кому ты нужен… Березницкий переставал дрожать.
   – А вот руки, извини – назад!
   Березницкий свел на копчике кисти рук, Звягин бросил сумку и, не отнимая пистолета от его позвоночника, быстро захлестнул их веревочной удавкой, закрепил мертвым узлом, – хирурги умеют вязать узлы одной рукой.
   – Еще раз извини. – И рот оказался плотно заклеен пластырем.
   Звягин достал из сумки и включил фонарик – тонкий веер света через щель, прорезанную в черной бумаге, которой было заклеено стекло, осветил еле-еле, но различимо, хлам под ногами.
   – Пошел! – шепотом рявкнул Звягин. Послушно перебирая ногами, Березнишкий, направляемый в спину, как буксиром-толкачом, стальным пальцем пистолета, дошагал до дверного проема, повернул и стал спускаться по лестнице – бетонному маршу без перил…
   Оказались в низком подвале под бетонными же перекрытиями. Звягин остановил движение перед разбитым унитазом, косо утвердившимся между ржавых батарей и обрезков труб.
   – Пришли, – сказал он и на шаг отступил. – Можешь повернуться. Березницкий неловко и готовно повернулся к нему лицом.
   – Судить тебя буду я, – сказал Звягин, достал из кармана, зажав фонарик под мышку, самодельный глушитель и натянул его на дуло.
   – Кто я – тебе знать незачем. Один из тех, кого ты и твоя контора не уничтожили. Березницкий замычал.
   – Никакого последнего слова, – отмел Звягин. – Не будем отягощать себя бюрократическими проволочками буржуазного суда. Итак. Согласно формуле Нюрнбергского процесса, приказы начальства не являются оправданием для исполнителей преступлений перед человечеством. А посему приговаривается Березницкий Яков Тимофеевич к высшей мере социальной защиты – расстрелу. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит и будет приведен в исполнение немедленно.
   Березницкий, хрипя и попискивая горлом, замотал головой и тяжко опустился на колени, с безумной мольбой подняв на Звягина взгляд выкаченных глаз.
   – Они тоже жить хотели, – укорил Звягин. – Причем не были ни в чем виноваты. Ты что ж думал, приятель, что вся кровь, все муки – так тебе с рук и сойдут? Нет. Кому-кому, а тебе не сойдут.
   Лицо Березпицкого в слабой полосе фонаря превратилось в маску воплощенного безумия.
   Кишечник его с шумом опорожнился, раздался резкий характерный запах.
   Звягип, сунув фонарик и пистолет в карманы, приподнял его под мышки и развернул лицом к унитазу. Вот так. Все как положено. В лучших их традициях.
   – Ну, вот и все, – с ужасающей простотой произнес он, приставил обрез глушителя к мокрому от пота затылку и нажал спуск. Выстрел треснул глухо, умноженный отраженным подвальным эхом. То, что было Березницким, ткнулось лицом в унитаз и осело вбок.
   – Исполнен, – с холодной непримиримостью произнес Звягин.
   Пульс проверять не стал: он видел разрушающую траекторию пули, как в анатомическом атласе.
   Посветил вправо, подобрал гильзу, завернул в бумажку и поместил в карманчик сумки. Из сумки достал щетку для мусора и стал задом выходить из подвала, аккуратно прометая по своим следам.
   Наверху чуть постоял, повторяя, все ли сделано. Следы пальцев в машине протерты. Нигде ничего не забыто. Время – в пределах расчетного.
   Дойдя до дыры в заборе в стороне, противоположной той, где они входили, он (береженого Бог бережет) открыл баночку из-под цейлонского чая и на протяжении нескольких минут присыпал свои следы, удаляясь, смесью махорки с перцем. Вот уж это никому не понадобится, подумал он. Заигрался в шпионов. В метро все следы теряются.
   Дойдя до «Теплого Стана», спустился в освещенное чрево метрополитена и поехал в центр.
   Там он погулял в темноте, заглядывая иногда во дворы и выкидывая вещи по одной в мусорные баки: протертый от пальчиков пистолет только кинул в реку; затвор отдельно; патроны отдельно; глушитель отдельно; изорванные в мелкие клочки удостоверение, путевой лист, карточку водителя; сменил большие ему на размер ботинки, купленные в комиссионке, на свои собственные; куртка, свитерок, перчатки, где могли остаться частицы битого лампового стекла и машинного масла и бензина; и, в конце концов, саму сумку. Ищите вещдоки, родимые. Вот вам «глухарь» – и списывайте дело в архив.
   На Ленинградском вокзале взял из ячейки камеры хранения свой кейс и пошел к вагону.
   Поужинал бутербродами, запил скверным железнодорожным чаем, потрепался слегка с попутчиками и лег спать на приятно, убаюкивающе подрагивающую полку с удовлетворенным чувством хорошо прожитого дня.
   Утром, пешочком идя к себе, уже в своем плаще, все свое и ничего чужого, разового, он припоминал вчерашние события как нечто далекое, нереальное, средненькое кино в чужом пересказе. Мысли были больше о дне предстоящем, сегодняшнем.
   – Ну, как съездил? – спросила жена, целуя его в прихожей и надевая пальто.
   – Бесподобно, – ответил Звягин.
   – Всех успел повидать?
   – А как же.
   – Я всегда так волнуюсь, когда тебя нет, – пожаловалась она.
   – Пора бы и привыкнуть, – улыбнулся он. Оставшись один, вырвал из блокнота несколько листков, сжег над раковиной, а пепел смыл мощной холодной струей. Позвонил на «скорую»:
   – Джахадзе на месте? Салют. Ну, как там сутки? Нормально? Вот и отлично.


Глава I

НИТЬ ЖИЗНИ


   Никто из жильцов пятьдесят пятого дома по Фонтанке не мог потом припомнить, как въезжал Звягин в восемнадцатую квартиру. Хотя находилась она на верхнем, пятом, этаже, и затаскивание вещей должно было сопровождаться определенным шумом и суетой. Не заметили, однако, никакого шума, ни суеты.
   Впрочем, в большом городе можно прожить жизнь и не знать соседа по лестничной площадке. Замечание это неприменимо к одиноким пенсионеркам: у них свои каналы добычи информации, непостижимые для непосвященных. А какой же старый ленинградский дом обойдется без одиноких пенсионерок.
   Проживала такая пенсионерка, Жихарева Ефросинья Ивановна, всю жизнь в квартире как раз под Звягиным, на четвертом этаже, в комнате окном во двор, где по утрам гулко гремят крышки мусорных баков и перекрикиваются грузчики продуктового магазина.
   В прозрачный желто-синий день бабьего лета она, Мария Аркадьевна и Сенькина из десятой квартиры сидели в скверике на площади Ломоносова, именуемой некоторыми ленинградцами в просторечии «ватрушкой» вследствие ее круглой формы; они же трое упорно называли ее по старинке Чернышевской площадью, как бы подчеркивая свою исконную петербургскую принадлежность. И собрание достоверно установило, что новые жильцы поменялись сюда из Ручьев, где Звягин получил квартиру после увольнения из армии, хотя ему всего сорок с небольшим, а на вид моложе, но он служил там, где прыгают с парашютом, и поэтому им военная пенсия идет раньше, по специальности он врач, был майором, а сейчас работает на «скорой помощи», мужчина видный, но, похоже, гордый и злой; что жена его учительница английского языка, дочка учится в седьмом классе, а старший сын – на юриста в Москве; что машины у них нет, и собаки нет, и кошки, и дачи, дома тихо, ремонт делали сами, пьянок не бывает; короче, люди приличные и ничем не выдающиеся.
   К сожалению, эта теоретическая оценка не повлекла за собой никаких практических выводов – по той причине, что любознательная и вездесущая Ефросинья Ивановна характером отличалась не столько даже активным, сколько склочным сверх мыслимых границ. Старые соседи как-то с ней уже стерпелись, зато новые очень скоро почувствовали на себе всю скандальную безудержность соседки снизу.
   Началось с того, что жена Звягина, в школе – Ирина Николаевна, а во всех прочих местах – просто Ирина, столкнулась внизу у лифта со старухой, или, как теперь принято говорить, с пожилой женщиной. Одета была пожилая женщина в старомодное и поблеклое, но очень аккуратное пальто, а лицо ее выглядело напряженным и поджатым, и встретиться взглядом с Ириной она не пожелала.
   С тихим гудением опустился лифт, Ирина открыла дверь, намереваясь пропустить старуху с хозяйственной сумкой вперед, но произошло неожиданное: та резко рванула решетчатую дверь лифта из ее руки, оттолкнула Ирину и, шагнув в лифт и обернувшись, каркнула:
   – О новые-то соседи у нас, а! И не здороваются! Я уж не говорю – старую женщину вперед пропустить! – С лязгом захлопнула двери: – Понаехало деревни всякой в Ленинград!, – И поплыла вверх.
   От неожиданной обиды у Ирины свело лицо, затрясло; дома она еще полчаса утирала слезы, пила седуксен и мысленно произносила душераздирающие речи, взывающие к совести и справедливости…
   Эта встреча явилась как бы первой пробой сил в необъявленной войне. И продолжение не замедлило последовать.
   В десять вечера снизу в пол раздался грохот, будто там заработал таран. Звякнули чашки. Звягин с интересом посмотрел на то место, где, судя по ударам, располагался эпицентр этого домашнего землетрясения и сейчас взлетят шашки паркета, вспучится перекрытие и образуется кратер.
   Жена же повела себя иначе: она побелела, на цыпочках подскочила к телевизору и убавила звук до комариного шепота.
   – Что случилось? – осведомился Звягин, читая в ее лице.
   – Это она… – подавленно сказала жена. И, разумеется, не ошиблась: в этот самый момент Ефросинья Ивановна удовлетворенно взглянула вверх, вдохнула поглубже, грохнула в последний раз в потолок бидоном, воздетым на рукоять швабры, и стала слезать со стола, аккуратно застеленного газетой. Она улыбалась мрачноватой боевой улыбкой. Вечер прошел не зря.
   Такой пустяк вполне может испоганить настроение. Что с Ириной и произошло. Из своей комнаты высунулась дочка и, уразумев ситуацию, потребовала мести. Звягину испортить настроение было невозможно: он с каким-то даже одобрением высказался так:
   – Браво первая валторна! Боевая старушка. Жена, не встретив законного сочувствия, обиделась:
   – Ты ей еще гантели купи. Для развития мышц.
   – И кувалду, – развеселилась дочка. Но почти двадцать лет армейской службы приучили Звягина уважать достойного противника.
   – Нас трое здоровых, а она – одна и старая, – упрекнул он, смеясь резким лицом. – И – не боится, а!
   Нет, Жихарева не боялась. Чувство страха было ей, похоже, неведомо. Зато в полной мере было ведомо чувство наслаждения нагонять страх на других.
   Лежа ночами в старческой бессоннице, в преддверии дня столь же одинокого и пустого, как прошедший, она измысливала коварнейшие планы и неукоснительно приводила их в действие. Она изучала нехитрый распорядок дня Звягиных, избегать ее было все труднее.
   Ирина почувствовала себя затравленной. Жихарева приснилась ей былинным разбойником, поигрывающим кистенем и сшибающим жутким посвистом путников с коней в лесных урочищах. Когда бы ни возвращалась домой – знакомое серобуро-малиновое пальто, старомодное и аккуратное, фланировало у подъезда. В ненастье пальто ждало в полутьме у лифта. Характер немыслимых претензий был непредсказуем, заготовленные ответы пропадали втуне.
   – И нечего по ночам скакать, танцы устраивать! – злорадствовала Жихарева. – Учительница, какой ты пример детям показываешь?
   Несчастная Ирина летела наверх, не дожидаясь лифта, и эхо металось вокруг нее, как злая птица:
   – А вот я в школу заявлю про твое поведение!.. Дочке заступалась дорога:
   – Во ходит нынешняя молодежь – все в обтяжку, ни стыда ни совести! С ранних лет…
   Со свойственным юности темпераментом дочка высказала Ефросинье Ивановне в лицо массу неприятных вещей. Ефросинья Ивановна довольно засмеялась и, выждав и рассчитав время ужина, известила о себе бесконечным звонком. Теснимый от порога в глубь квартиры, Звягин хмыкнул.
   – Вот что она говорит! – на басах заиграла старуха, как капитан в шторм. Пересказ Светкиной речи расцвечивался сочными словами. – Позови-ка ее сюда! Мы в ее годы… – И наладилась проводить воспитательную беседу о преемственности поколений. Светка всхлипнула и промелькнула в свою комнату.
   – Были б вы мужчиной помоложе… – мечтательно сказал Звягин.
   – Ну ударь меня! – готовно закричала Жихарева. – Ударь! На площадках открывались двери: там слушали и обсуждали.
   – Два заявления от соседей – и вас увезут в сумасшедший дом,предостерег Звягин – Слуховые галлюцинации и навязчивая идея.
   Жихарева осеклась, уставилась недоверчиво. Такой оборот событий она не предвидела.
   – А еще врач, – без уверенности молвила она.
   – Месяц лечения – и в дом хроников.
   – И не стыдно? – заняла оборону Жихарева. – Старухе грозить…
   Но меры она приняла: записалась на прием к невропатологу – мол, чувствую себя хорошо, но на всякий случай… Сочла, что запись в карточке послужит доказательством ее нормальности. Ночью сон Звягиных разорвал треск телефона.
   – Теперь ночей не сплю, – сообщила трубка. – Вам-то что!.. Звягин оделся, взял радедорм и спустился на четвертый этаж.
   – Ты куда ночью ломишься, хулиган! – вознегодовала Жихарева, открывая.Круглые сутки покоя от вас нет!
   – Снотворное принес, – невозмутимо сказал Звягин. Старуха взяла таблетки и запустила по лестнице.
   – Сам травись, – пожелала она.
   Положение стало невыносимым. Ефросинья Ивановна прибегла к анонимкам. Вряд ли она была знакома с историей европейской дипломатии, но тезис: «Клевещите, клевещите, – что-нибудь да останется», – был ей вполне близок. Техник-смотритель из жэка предъявила открытку с жалобой. Апофеозом явился визит участкового инспектора – он извинился, сказал про обязанности: проверить поступивший сигнал… Эту склочницу давно знает. Помирились бы, а…
   – Но как?!
   Жена сдалась: меняем квартиру. Звягин возражал: вид на Фонтанку, и вообще – что за ерунда. Семейный совет постановил попробовать мирные средства наведения контактов. Стали пробовать.
   – Ефросинья Ивановна, вам в магазине ничего не надо? – обратилась Ирина, смиряя самолюбие и преодолевая дрожь в душе.
   Ответ гласил, что многое надо, не ваше дело, некоторые не так богаты, однако в подачках хамов не нуждаются, грох дверьми!
   Седьмого ноября Звягин с цветами двинулся поздравлять ее. Ефросинья Ивановна растерялась. Цветы ей за последние сорок лет дарили один раз когда провожали на пенсию.
   – Спасибо, – тихо пробурчала она, глядя в сторону. Звягин поцеловал ее в пахнущую мылом морщинистую щеку и пригласил в гости.
   Жихарева вспотела. В ней происходила отчаянная борьба, которую моралист назвал бы борьбой добра и зла, а психолог – борьбой между самолюбием и потребностью в общении. Самолюбие победило.
   – Нет, – сухо сказала она, с трудом превозмогая себя. – Я уж у себя посижу, посмотрю телевизор.
   Но глаза у нее были на мокром месте, и прощалась она со Звягиным не без ласковой приязни.
   Так и хочется закончить, что с этого момента наступил перелом, добро возобладало, и соседи превратились в лучших друзей. Такое тоже бывает. Но, видимо, не в столь запущенном случае…
   Перемирие длилось неделю – а потом все началось сызнова: на больший срок, к сожалению, растроганности Ефросиньи Ивановны не хватило, и застарелая привычка, давно превратившаяся из второй натуры в натуру первую, взяла верх.
   Нет ни необходимости, ни возможности перечислить все те ухищрения, с помощью которых можно вконец отравить существование ближним. Ефросинья Ивановна владела полным арсеналом с искусством профессионала. Неизбежный кризис назрел.
   – Не судиться же, в самом деле, с несчастной старухой, – сказал Звягин.Одинока она, вот и мучится.
   – Но почему мы должны мучиться из-за нее? – справедливо возразила жена. Ее нервы сдали.
   – А тебе ее совсем не жалко?
   – А меня тебе не жалко?.. – не выдержала она. Звягин подтянул галстук, накинул пиджак и пошел по соседям.
   В этот вечер он многое услышал от Марии Аркадьевны и Сенькиной из десятой квартиры – двоих из тех, кто в цвете молодости, сожженной войной, пережил здесь блокаду – санитаркой, телефонисткой, зенитчицей, токарем, или в первое послевоенное время, полное тягот и надежд, приехав из разных краев работать и искать свою долю в прославленном и прекрасном городе, обедневшем людьми.
   И он узнал в этот вечер, что родители Жихаревой умерли в блокаду, муж и брат погибли на фронте, а трехлетнего сына эвакуировали через ладожскую Дорогу жизни на Большую землю, но колонну бомбили, и их машина ушла под лед… Помнили время, когда молодая Фрося была веселой и заводной, не найти никого приветливее, – а после войны это был уже совершенно другой человек, замкнутый и скорый на злость. А как вышла на пенсию – тут просто спасу от нее не стало. Ее жалели – но для жалости требуется дистанция, потому что когда человек ежечасно отравляет тебе жизнь, жалость как-то иссякает и уступает место злости, в чем проявляется, видимо, инстинкт самосохранения.
   Звягин вернулся в полночь задумчив, налил ледяного молока в высокий желтый стакан, кинул туда соломинку и застучал пальцами «Турецкий марш»: ловил смутную мысль, принимал решение.
   – Ведь она нам просто-напросто смертельно завидует, что у нас все в порядке, – проговорил он. – Больно ей…
   – А что делать? – безнадежно спросила жена.
   – Чтоб не завидовала… – был неопределенный ответ.
   – Ты предлагаешь мне овдоветь? – съязвила она. Ночной разговор в спальне был долог. Подытожил его Звягин философской фразой:
   – У нас есть только один способ стать счастливыми – сделать счастливым другого человека. После чего выключил торшер и мгновенно заснул. Сутки на «скорой!» выдались удивительно спокойные, все больше гоняли чаи на подстанции. Посмеиваясь, Звягин обсуждал с Джахадзе, как искать пропавшего человека." Обратиться в милицию". – «Милиция ответит, что такого нигде нет…»
   Наутро после дежурства он входил в высокие створчатые двери Музея истории Ленинграда.
   Завотделом истории блокады, огненноглазый бородач, пригласил его в крохотный кабинетик и уловил суть дела сразу:
   – Мы вам помочь ничем не сможем. Вот телефоны городского архива, фамилия завсектором блокады – Криница, сейчас я ей позвоню, что вы от нас.
   Он обнадежил Звягина: случаи, когда считавшиеся погибшими люди обнаруживаются через десятки лет после войны, бывают много чаще, чем обычно думают: «Ведь десятки миллионов судеб перепутались!..» Взглянул на часы и побежал в экспозицию.
   В проходной архива пропуск на Звягина уже лежал. Звягин настроился встретить дребезжащих старушек вроде «веселого архивариуса» из передачи «С добрым утром», но в комнате без окон, оклеенной рекламами, девочки после университета пили кофе и обсуждали фильмы Алексея Германа. Девочки стали строить глазки.
   – Если вы точно знаете даже число отправки через Ладогу, это будет несложно, – улыбнулась Криница, крупная яркая блондинка.
   Ему дали заполнить бланк и велели зайти завтра. Жена, заразившись идеей поиска, весь вечер выспрашивала подробности и выдвигала варианты, типа привлечения юных следопытов.
   – Хватит и того, что я на старости лет устроился в следопыты,скептически сказал Звягин. Конец ниточки нашелся. Криница положила перед ним толстую серую папку:
   – Вот – эвакуация детей школьного возраста в марте сорок второго года.
   – Впервые в жизни радуюсь бумажной бюрократии и всяким справкам,признался Звягин. – Во всем есть хорошая сторона, м-да.
   На заложенной странице 317-Б была строчка среди прочих: «Жихарев Петр Степан,, 1938 г.р., 12 марта 1942 г.». Криница перелистнула несколько страниц назад:
   – Направление транспорта – Войбокало на Вологду. Из документов эвакуационного бюро явствовало, что триста пятьдесят пять детей в сопровождении одиннадцати воспитательниц отправлены через Ладогу в эти сутки. Чем и исчерпывались данные.
   – Надо запрашивать Вологду, – сказала Криница.
   – В Вологду такой не прибывал… – ответил Звягин.
   Принялись строить версии. Могли утопить машину на Ладоге, да. Могли обстрелять. Могли бомбить поезд уже восточнее. Мог в эвакуации уже умереть от алиментарной дистрофии, – но тогда была бы запись на месте, легко выяснить. Это – худшие варианты.
   А мог ведь и остаться в живых. В сутолоке тех страшных военных дней мог отбиться от своей группы, потеряться на станции, могли перепутать вещи и одежду в санпропускнике, мог – список погибнуть вместе с воспитательницей или старшей сопровождающей, мог быть ранен или контужен и забыть по малолетству свои имя и фамилию, да мало ли что могло быть… Все могло быть.
   Запрос в Вологду Звягин направлять не стал. А попросил на работе поставить ему дежурства в графике на декабрь так, чтоб вышла свободная неделя подряд: взамен он отдежурит тридцать первого декабря и второго января.
   Слякотным и мглистым декабрьским утром он кинул в портфель чистые рубашки, бритву и блокнот, принял заказы домочадцев на «настоящие вологодские кружева» и поехал в аэропорт.