Страница:
В Вологде скрипел и искрился снег, воздух был розов, дышалось легко, Звягин пожалел, что по офицерской привычке не таскать с собой ничего лишнего он не захватил тренировочный костюм: взять бы в прокате лыжи и пробежаться хоть часок.
Он снял койку в гарнизонной гостинице, где всегда легче с местами, и позвонил в архив.
Размещался архив в стареньком двухэтажном здании, и пахло в нем именно классическим архивом: старой бумагой пахло, пылью и мышами. Опекаемый старенькой бодрой заведующей, Звягин провел здесь остаток дня и еще весь день, и узнал следующее.
Из трехсот пятидесяти пяти детей и одиннадцати воспитательниц, фамилии которых он скрупулезно переписал в Ленинграде, в Вологду прибыло триста девятнадцать детей и десять воспитательниц. Жихарева Петра среди прибывших с той партией эвакуированных ленинградских детей – не значилось. Следовало предположить, что да, одна машина Ладогу не пересекла…
Новостью это не было – подтверждалось лишь известное. Больше заинтересовало Звягина другое. В том же марте сорок второго года 37-й детский дом имени Маршала Тимошенко принял в числе поступивших еще с двумя партиями из Ленинграда четырнадцать человек с пометкой «родители не установлены»: малолетки, чьи документы каким-либо образом затерялись, и кто не мог назвать ни родителей, ни адреса, ни порой фамилии и даже имени. В мае сорок третьего года при слиянии двух детдомов они были переведены в Киров, в детский дом для сирот войны.
Четверо из них были мальчиками, возраст которых записали как трехлетних.
– Спасибо, – сказал Звягин, вручая старушке-заведующей торт, – кое-что я, кажется, нашел.
Ночь он проспал в приятно постукивающем поезде и сошел в Кирове с ощущением близости цели.
В облоно все нервничали, бумаги летали, вихрь проносился по коридорам: грянула какая-то проверка.
– Я к вам из Краснознаменного Ленинградского округа, – нагло представился Звягин в отделе кадров. – Требуется справочка… Оказалось, что детский дом закрыт в шестьдесят первом году.
– Списки хранятся, безусловно. Срочно? Зайдите завтра… В списках значились и те четверо уроженцев Ленинграда, эвакуированных в марте сорок второго года; именовались они как Петрищев Сергеи Анатольевич, Середа Николай Александрович, Вязигин Павел Гаврилович и Хабаров Павел Павлович. В сохранности были и личные дела. («Имена, фамилии? Называли в честь близких, друзей, спасителей, писали иногда свою фамилию или придумывали что-нибудь ведь без имени и фамилии челонеку никак…»)
Вязигин в пятьдесят третьем году был осужден к трем годам колонии для несовершеннолетних, дальнейших сведений обдано не имело, и его Звягин из поисков исключил.
А областное управление внутренних дел располагало лишь информацией, что трое других в октябре пятьдесят седьмого года были призваны в армию и с тех пор по Кировской области не значатся.
– Подавайте на розыск, – посоветовал усталый капитан. – Через пару месяцев придет ответ; человек у нас потеряться не может.
Звягин составил заявление, заполнил три листка данных, положил на полированный стол и поехал брать билет на самолет.
…Отсиял елочными гирляндами Новый год, отсвистел ветрюгой с Балтики редкостно студеный январь, сыпануло ворохом открыток от старых сослуживцев 23-е февраля, – когда в официальных конвертах стали приходить извещения на запросы.
Хабаров жил в Кемерове. Петришев – в Николаевской области. Середа Н. А. в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году окончил Ульяновское высшее военно-техническое училище и погиб девятого октября семьдесят третьего года при выполнении задания.
Звягин заказал по междугородному телефону Кемеровское и Николаевское УВД, объяснил ситуацию: ищет человека, спасибо за сведения, как узнать некоторые дополнительные обстоятельства?..
Минуло немало времени, пока он в последний раз перелистал ворох накопившихся справок и выписок, аккуратно подколотых к заполненным страницам блокнота, нашел нужную и позвонил.
– Зоя Ильинична? Беспокою вас по поводу военных лет… Выстроенная версия оборачивалась реальностью. Вот таким образом случилось, что Сергей Анатольевич Петрищев получил из Ленинграда следующее письмо: " Уважаемый Сергей Анатольевич! Пишет незнакомая вам, но хорошо вас помнящая Зоя Ильинична Теплова. Вы меня, конечно же, помнить никак не можете, я – та самая воспитательница, которая сопровождала машину с детьми через Ладогу двенадцатого марта сорок второго года. Машина эта до Войбокало не дошла была уничтожена немецким пикировщиком. Вы, трехлетний мальчик, сидели в кузове у кабины рядом со мной, и когда после взрыва бомбы машина накренилась на расколотом льду и заскользила в воду, я успела только схватить вас, а потом все скрылись в ледяной воде, я стала тонуть, но меня вместе с вами успел вытащить шофер, в последний миг выскочивший из кабины.
Колонна машин уже объезжала полынью, останавливаться было нельзя, нам кричали бежать и садиться быстрей! Сели в чужую машину, немного отстав от своей колонны, с одежды текло, мы сняли с вас все и закутали в чей-то платок, боялись воспаления легких. Я оказалась ранена осколком, сразу сгоряча не почувствовала, у первой же перевязочной палатки меня высадили, и вас передали регулировщице рядом со мной, ведь я за вас отвечала, а думать, что делать, было некогда, машины шли и шли, и та машина ушла, в ней осталась ваша мокрая одежда, а вещи утонули раньше. Я все слабела, регулировщица, поняв, что случилось с вами, выругала меня и передала вас на проходящую машину, в кабину, чтоб не замерзли.
Мне сделали перевязку, потом в Войбокало оперировали, а после поправки я окончила курсы и ушла санинструктором на фронт.
Я долго переживала, что вас отправили дальше без всяких примет личности, отставшим от колонны, а когда ребенку всего три года и он пережил такие страшные испытания, что и взрослым порой не снести, то мало ли что может случиться, вдруг потеряется, кругом война…
Потом было очень много и тяжкого, и хорошего, я воевала, была еще раз ранена, кончила войну в Восточной Пруссии, вынесла с поля боя пятьдесят семь бойцов, была награждена медалями, но вас помнила, такое не забудешь, вы были мой первый спасенный.
Вот и прошла моя жизнь, теперь я на пенсии, но чувствую себя еще неплохо, стараюсь бодриться. Осенью была на экскурсии в Вологде, и как меня кольнуло: может узнаю что о вас. Вспомнила как живое: и висящие в черном небе люстры на парашютах с их мертвым светом, и вой самолетов, зенитки стучат, вы все плачете в кузове, я вас криком успокаиваю, а у самой сердце обрывается, и тут взрыв рядом, и мальчик, которого я схватила и не выпускала, пока саму не вытащили с ним вместе на лед…
Оказалось, что того детского дома давно не существует. А главное – что с тем транспортом эвакуированных из Ленинграда Петя Жихарев не поступал. А Петя Жихарев – это тот мальчик и был.
Вы, наверное, уже поняли, что Петр Жихарев – это вы и есть…
Здесь ошибки быть не может, потому что никакого Петрищева Сергея Анатольевича из Ленинграда в тот период не эвакуировалось, зато с тем самым транспортом прибыл трехлетний мальчик без личных вещей и в одежде чужих размеров, контуженный при бомбежке на Ладоге, который ничего про себя сказать не мог, знали только, что раненная воспитательница вытащила его из потопленной машины.
А новое имя вам дали при записи в детском доме, и об этом сохранилась пометка. Вот так Петр Жихарев, на самом деле не погибший, а живой, превратился в Сергея Петрищева.
Я долго наводила справки, куда только не обращалась, и из Центрального военного архива узнала, что ваш отец, Жихарев Степан Михайлович, пал смертью храбрых двадцать четвертого июля сорок первого года под Лугой.
А теперь самое главное. Ваша мать, Жихарева Ефросинья Ивановна, жива, живет в Ленинграде…"
Так связалась нить, которая привела к дверям шестнадцатой квартиры немолодого уже мужчину с чемоданом в одной руке и огромным букетом южных роз – в другой.
– Мне Жихареву Ефросинью Ивановну, – неестественно высоким напряженным голосом произнес он.
– Зачем еще? – подозрительно спросила Жихарева. – Ну. я это…
Он сделал глотательное движение горлом, попытался улыбнуться, бросил чемодан, сказал:
– Мама… – и заплакал.
Старуха побледнела, глаза ее сделались огромными и черными, невидимая молния прошла сквозь нее, она дрогнула и сжала зубы в крике, когда мужчина обнял ее, неловко роняя на серый кафельный пол красные розы.
Свет в окне на четвертом этаже, выходящем во двор, погас в эту ночь в половине шестого утра, когда зашумели по улицам первые автобусы.
А назавтра они сидели за уставленным снедью столом втроем с Зоей Ильиничной, и она все повторяла историю многомесячных поисков и раскладывала бесчисленные справки, заверенные всевозможнейшими подписями и пестреющие разнообразными печатями архивов.
Петр Степанович, постепенно привыкающий к своему имени-отчеству, закатил счастливой матери турне по магазинам, завалил нужной и ненужной всячиной, прогостил три дня (на столько его отпустили со стройки, где работал), а в воскресенье свел ее под руку к такси, ждущему внизу, побросал чемоданы в багажник, и они отбыли в аэропорт:
– Поедем, мама. Поживешь у нас, увидишь внуков, с невесткой познакомишься… у нас уже тепло.
Старуха помолодела на десять лет, сияла и утирала слезы, не сводя глаз с сына – взрослого, самостоятельного, с семьей, уважаемого людьми, хорошо зарабатывающего. Что еще надо для счастья.
– Вот и все, – задумчиво сказал Звягин вечером. – Теперь ей есть ради кого жить. А кто счастлив сам – другим зла не желает.
– Почему ты им не сказал, что это ты его нашел? – задето спросила дочка, шествуя из ванной спать.
– Зачем? – пожал плечами.Звягин. – Я это делал из интереса.
– Несправедливо. Деньги на поездки тратил… И где спасибо?
– А Разве справедливо, когда у одних все хорошо, а у других – плохо? Считай, что мы просто отдали долг. И – брысь в кровать!
Наливая в термос сваренный кофе, чтоб утром не возиться второпях, жена тихо спросила:
– Ты уверен, что они никогда не узнают?
– Абсолютно… Теплова – единственная воспитательница из тех одиннадцати, живущая сейчас в Ленинграде. Она все поняла и согласилась сразу; она не скажет. Проверить все через столько лет уже невозможно: людей не осталось… Я подставил одну-единственную цифру в одной справке: дата прибытия в Вологду. И не станут никогда люди разуверять себя в том, во что им необходимо верить… Он чувствовал моральную потребность оправдаться.
– Честное слово, я ведь это не для того, чтоб от нее избавиться,сказал он. – Мы к ней уже, в общем, и привыкли. Жалко человека. Усыновляют же чужих детей. Если у сына есть мать, а у матери – сын, что ж здесь плохого, а. Пусть радуются, пока живы.
– Боишься, что тебя заподозрят в корысти? – улыбнулась жена.
Звягин налил себе молока, потянул через соломинку, хмыкнул. – Город Николаев – интересно, в честь кого так назван?.. Недавно, споткнувшись о название города Мама, он увлекся топонимикой. Уволившийся в запас офицер еще долго ощущает некую пустоту: излишек свободного времени и сил. А этого Звягин не терпел – его натура требовала постоянной занятости.
Он снял койку в гарнизонной гостинице, где всегда легче с местами, и позвонил в архив.
Размещался архив в стареньком двухэтажном здании, и пахло в нем именно классическим архивом: старой бумагой пахло, пылью и мышами. Опекаемый старенькой бодрой заведующей, Звягин провел здесь остаток дня и еще весь день, и узнал следующее.
Из трехсот пятидесяти пяти детей и одиннадцати воспитательниц, фамилии которых он скрупулезно переписал в Ленинграде, в Вологду прибыло триста девятнадцать детей и десять воспитательниц. Жихарева Петра среди прибывших с той партией эвакуированных ленинградских детей – не значилось. Следовало предположить, что да, одна машина Ладогу не пересекла…
Новостью это не было – подтверждалось лишь известное. Больше заинтересовало Звягина другое. В том же марте сорок второго года 37-й детский дом имени Маршала Тимошенко принял в числе поступивших еще с двумя партиями из Ленинграда четырнадцать человек с пометкой «родители не установлены»: малолетки, чьи документы каким-либо образом затерялись, и кто не мог назвать ни родителей, ни адреса, ни порой фамилии и даже имени. В мае сорок третьего года при слиянии двух детдомов они были переведены в Киров, в детский дом для сирот войны.
Четверо из них были мальчиками, возраст которых записали как трехлетних.
– Спасибо, – сказал Звягин, вручая старушке-заведующей торт, – кое-что я, кажется, нашел.
Ночь он проспал в приятно постукивающем поезде и сошел в Кирове с ощущением близости цели.
В облоно все нервничали, бумаги летали, вихрь проносился по коридорам: грянула какая-то проверка.
– Я к вам из Краснознаменного Ленинградского округа, – нагло представился Звягин в отделе кадров. – Требуется справочка… Оказалось, что детский дом закрыт в шестьдесят первом году.
– Списки хранятся, безусловно. Срочно? Зайдите завтра… В списках значились и те четверо уроженцев Ленинграда, эвакуированных в марте сорок второго года; именовались они как Петрищев Сергеи Анатольевич, Середа Николай Александрович, Вязигин Павел Гаврилович и Хабаров Павел Павлович. В сохранности были и личные дела. («Имена, фамилии? Называли в честь близких, друзей, спасителей, писали иногда свою фамилию или придумывали что-нибудь ведь без имени и фамилии челонеку никак…»)
Вязигин в пятьдесят третьем году был осужден к трем годам колонии для несовершеннолетних, дальнейших сведений обдано не имело, и его Звягин из поисков исключил.
А областное управление внутренних дел располагало лишь информацией, что трое других в октябре пятьдесят седьмого года были призваны в армию и с тех пор по Кировской области не значатся.
– Подавайте на розыск, – посоветовал усталый капитан. – Через пару месяцев придет ответ; человек у нас потеряться не может.
Звягин составил заявление, заполнил три листка данных, положил на полированный стол и поехал брать билет на самолет.
…Отсиял елочными гирляндами Новый год, отсвистел ветрюгой с Балтики редкостно студеный январь, сыпануло ворохом открыток от старых сослуживцев 23-е февраля, – когда в официальных конвертах стали приходить извещения на запросы.
Хабаров жил в Кемерове. Петришев – в Николаевской области. Середа Н. А. в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году окончил Ульяновское высшее военно-техническое училище и погиб девятого октября семьдесят третьего года при выполнении задания.
Звягин заказал по междугородному телефону Кемеровское и Николаевское УВД, объяснил ситуацию: ищет человека, спасибо за сведения, как узнать некоторые дополнительные обстоятельства?..
Минуло немало времени, пока он в последний раз перелистал ворох накопившихся справок и выписок, аккуратно подколотых к заполненным страницам блокнота, нашел нужную и позвонил.
– Зоя Ильинична? Беспокою вас по поводу военных лет… Выстроенная версия оборачивалась реальностью. Вот таким образом случилось, что Сергей Анатольевич Петрищев получил из Ленинграда следующее письмо: " Уважаемый Сергей Анатольевич! Пишет незнакомая вам, но хорошо вас помнящая Зоя Ильинична Теплова. Вы меня, конечно же, помнить никак не можете, я – та самая воспитательница, которая сопровождала машину с детьми через Ладогу двенадцатого марта сорок второго года. Машина эта до Войбокало не дошла была уничтожена немецким пикировщиком. Вы, трехлетний мальчик, сидели в кузове у кабины рядом со мной, и когда после взрыва бомбы машина накренилась на расколотом льду и заскользила в воду, я успела только схватить вас, а потом все скрылись в ледяной воде, я стала тонуть, но меня вместе с вами успел вытащить шофер, в последний миг выскочивший из кабины.
Колонна машин уже объезжала полынью, останавливаться было нельзя, нам кричали бежать и садиться быстрей! Сели в чужую машину, немного отстав от своей колонны, с одежды текло, мы сняли с вас все и закутали в чей-то платок, боялись воспаления легких. Я оказалась ранена осколком, сразу сгоряча не почувствовала, у первой же перевязочной палатки меня высадили, и вас передали регулировщице рядом со мной, ведь я за вас отвечала, а думать, что делать, было некогда, машины шли и шли, и та машина ушла, в ней осталась ваша мокрая одежда, а вещи утонули раньше. Я все слабела, регулировщица, поняв, что случилось с вами, выругала меня и передала вас на проходящую машину, в кабину, чтоб не замерзли.
Мне сделали перевязку, потом в Войбокало оперировали, а после поправки я окончила курсы и ушла санинструктором на фронт.
Я долго переживала, что вас отправили дальше без всяких примет личности, отставшим от колонны, а когда ребенку всего три года и он пережил такие страшные испытания, что и взрослым порой не снести, то мало ли что может случиться, вдруг потеряется, кругом война…
Потом было очень много и тяжкого, и хорошего, я воевала, была еще раз ранена, кончила войну в Восточной Пруссии, вынесла с поля боя пятьдесят семь бойцов, была награждена медалями, но вас помнила, такое не забудешь, вы были мой первый спасенный.
Вот и прошла моя жизнь, теперь я на пенсии, но чувствую себя еще неплохо, стараюсь бодриться. Осенью была на экскурсии в Вологде, и как меня кольнуло: может узнаю что о вас. Вспомнила как живое: и висящие в черном небе люстры на парашютах с их мертвым светом, и вой самолетов, зенитки стучат, вы все плачете в кузове, я вас криком успокаиваю, а у самой сердце обрывается, и тут взрыв рядом, и мальчик, которого я схватила и не выпускала, пока саму не вытащили с ним вместе на лед…
Оказалось, что того детского дома давно не существует. А главное – что с тем транспортом эвакуированных из Ленинграда Петя Жихарев не поступал. А Петя Жихарев – это тот мальчик и был.
Вы, наверное, уже поняли, что Петр Жихарев – это вы и есть…
Здесь ошибки быть не может, потому что никакого Петрищева Сергея Анатольевича из Ленинграда в тот период не эвакуировалось, зато с тем самым транспортом прибыл трехлетний мальчик без личных вещей и в одежде чужих размеров, контуженный при бомбежке на Ладоге, который ничего про себя сказать не мог, знали только, что раненная воспитательница вытащила его из потопленной машины.
А новое имя вам дали при записи в детском доме, и об этом сохранилась пометка. Вот так Петр Жихарев, на самом деле не погибший, а живой, превратился в Сергея Петрищева.
Я долго наводила справки, куда только не обращалась, и из Центрального военного архива узнала, что ваш отец, Жихарев Степан Михайлович, пал смертью храбрых двадцать четвертого июля сорок первого года под Лугой.
А теперь самое главное. Ваша мать, Жихарева Ефросинья Ивановна, жива, живет в Ленинграде…"
Так связалась нить, которая привела к дверям шестнадцатой квартиры немолодого уже мужчину с чемоданом в одной руке и огромным букетом южных роз – в другой.
– Мне Жихареву Ефросинью Ивановну, – неестественно высоким напряженным голосом произнес он.
– Зачем еще? – подозрительно спросила Жихарева. – Ну. я это…
Он сделал глотательное движение горлом, попытался улыбнуться, бросил чемодан, сказал:
– Мама… – и заплакал.
Старуха побледнела, глаза ее сделались огромными и черными, невидимая молния прошла сквозь нее, она дрогнула и сжала зубы в крике, когда мужчина обнял ее, неловко роняя на серый кафельный пол красные розы.
Свет в окне на четвертом этаже, выходящем во двор, погас в эту ночь в половине шестого утра, когда зашумели по улицам первые автобусы.
А назавтра они сидели за уставленным снедью столом втроем с Зоей Ильиничной, и она все повторяла историю многомесячных поисков и раскладывала бесчисленные справки, заверенные всевозможнейшими подписями и пестреющие разнообразными печатями архивов.
Петр Степанович, постепенно привыкающий к своему имени-отчеству, закатил счастливой матери турне по магазинам, завалил нужной и ненужной всячиной, прогостил три дня (на столько его отпустили со стройки, где работал), а в воскресенье свел ее под руку к такси, ждущему внизу, побросал чемоданы в багажник, и они отбыли в аэропорт:
– Поедем, мама. Поживешь у нас, увидишь внуков, с невесткой познакомишься… у нас уже тепло.
Старуха помолодела на десять лет, сияла и утирала слезы, не сводя глаз с сына – взрослого, самостоятельного, с семьей, уважаемого людьми, хорошо зарабатывающего. Что еще надо для счастья.
– Вот и все, – задумчиво сказал Звягин вечером. – Теперь ей есть ради кого жить. А кто счастлив сам – другим зла не желает.
– Почему ты им не сказал, что это ты его нашел? – задето спросила дочка, шествуя из ванной спать.
– Зачем? – пожал плечами.Звягин. – Я это делал из интереса.
– Несправедливо. Деньги на поездки тратил… И где спасибо?
– А Разве справедливо, когда у одних все хорошо, а у других – плохо? Считай, что мы просто отдали долг. И – брысь в кровать!
Наливая в термос сваренный кофе, чтоб утром не возиться второпях, жена тихо спросила:
– Ты уверен, что они никогда не узнают?
– Абсолютно… Теплова – единственная воспитательница из тех одиннадцати, живущая сейчас в Ленинграде. Она все поняла и согласилась сразу; она не скажет. Проверить все через столько лет уже невозможно: людей не осталось… Я подставил одну-единственную цифру в одной справке: дата прибытия в Вологду. И не станут никогда люди разуверять себя в том, во что им необходимо верить… Он чувствовал моральную потребность оправдаться.
– Честное слово, я ведь это не для того, чтоб от нее избавиться,сказал он. – Мы к ней уже, в общем, и привыкли. Жалко человека. Усыновляют же чужих детей. Если у сына есть мать, а у матери – сын, что ж здесь плохого, а. Пусть радуются, пока живы.
– Боишься, что тебя заподозрят в корысти? – улыбнулась жена.
Звягин налил себе молока, потянул через соломинку, хмыкнул. – Город Николаев – интересно, в честь кого так назван?.. Недавно, споткнувшись о название города Мама, он увлекся топонимикой. Уволившийся в запас офицер еще долго ощущает некую пустоту: излишек свободного времени и сил. А этого Звягин не терпел – его натура требовала постоянной занятости.
Глава II
ЧТО ТАКОЕ НЕ ВЕЗЕТ И КАК С НИМ БОРОТЬСЯ
Не замечая духоты в автобусе, Звягнш погрузился в «Историю античных войн»: Александр Македонский прорывал строй персов…
Сначала раздался треск рвущейся материи. Потом кто-то присвистнул. Ахнул ужасающийся женский голос. И лишь после этого дрожащий мужской фальцет пробормотал:
– О, мамочки мои!..
И чей-то непроизвольный хохот. Ситуация была, что называется, трагикомическая: сошедшая девушка у дверей автобуса выдергивала разорванный до талии подол платья из-под ноги обмершего мужчины на верхней ступеньке площадки.
– Поднимите же ногу, идиот, – чуть не плача, воскликнула она, пунцовая от горя и стыда.
– А? Да, конечно, пожалуйста, – с растерянной готовностью отозвался он, выходя из столбняка, и поднял наконец ногу, неловко поклонившись. Поднимая ногу и одновременно кланяясь, он потерял равновесие и вывалился из автобуса прямо на свою жертву.
– Мммм, – простонала она, зажмурясь от ненависти и унижения, одной рукой придерживая раздуваемый подол ниже спины, а другой отпихивая съежившегося от страха человечка, лепечущего извинения.
– Я… я зашью, – бессмысленно утешал он. – Это ничего… закрепить булавкой… у вас есть? У вас прекрасная фигура, – уж вовce неуместно добавил он.
Смех юнцов на остановке прозвучал ему согласием. Лицо девушки превратилось в маску разъяренной тигрицы. Человечек втянул голову в плечи и закрыл глаза, готовый к справедливой каре и полагаясь лишь на милость судьбы…
Когда он открыл их, на девушке белел медицинский халат, и она утиралась пуховкой, глядя в зеркальце, – а перед ним стоял сухощавый, резколицый человек и разглядывал его с холодным любопытством.
– Пили? – Звягин потянул носом.
– Н-нет… я просто так, – умоляюще пробормотал человечек, в качестве объяснения разводя руками.
– Просто так? – с интересом переспросил Звягин. – Ну-ну. И повел девушку к стоянке такси. Они не успели отойти, как визг тормозов и залп брани возвестил следующее представление. Человечек стоял перед грузовиком, упершись руками в радиатор, а сверху из кабины перекошенный шофер интересовался наличием у него глаз, мозгов, совести и желания жить, а если нет, то почему он, шофер, должен платить за это своей свободой? Звягин сощурился. Секунду подумал.
– Простите, – сказал он девушке, – но этим может не кончиться, а? – И двинулся к месту происшествия.
Таксист неодобрительно обозрел странную компанию: заплаканную девушку в явно чужом белом халате и спотыкающегося мужичонку совершенно неопределенного возраста, цвета и размера, опирающегося на невозмутимого, подтянутого человека. "Отставной спортсмен или оперативник? А эти кто?)
– Пьяных не вожу, – на всякий случай уведомил он.
– Это больной, – успокоил Звягин, хлопая дверцей. – Как вас зовут, больной?
– Толя, – пискнул человечек. И – сорвавшимся баском: – Епишко Анатолий!
– А вас? Галя? Куда вас везти, Галя?
В подъезде Звягин взял у нее свой халат.
– Не хотите чашку кофе? – Ее взгляд был лучшим комплиментом.
– А вы меня не интересуете, – сказал Звягин. – Вот тот, в такси, – тот да, интересен.
В такси водитель разорялся из-за прожженного сидения.
– Я закурил, чтоб успокоиться, – виновато объяснил Епишко. – А искорка отвалилась… такие сигареты делают…
– Чтоб у тебя не то отвалилось, – ярился водитель. – А кто платить будет?
– Я, – отрубил Звягин. – Фонтанка 55.
Он долго подпихивал вяло сопротивляющегося Епишко вверх по лестнице: «Я тебе жизнь спас, а ты со мной и чаю не выпьешь? Жена на работе. Дочка в школе. Что? – я с дежурства. А полосу невезения лучше переждать, не дергаться!» В кухне Епишко мгновенно смахнул чашку на пол: дзыннь!
– Я вас предупреждал, – скорбно сказал он, садясь к столу и с треском стукаясь головой об угол настенного шкафчика. Звягин задумчиво посмотрел.
– Правильно, – сказал он. – Чашки нельзя ставить близко к краю, а шкафчик давно надо перевесить на двадцать сантиметров левее. Возьми, чтоб не волновался, – и налил ему дымящегося черного чаю в эмалированную кружку.
– Ну, – сказал он тихо и добро, сев рядом, – а теперь расскажи все. Выложи, облегчи душу. Без этого в жизни плохо. Не бойся, я пойму. Я ведь все-таки врач.
Епишко помолчал, вдруг хлюпнул носом и махнул рукой.
– Просто я неудачник… – ответил он.
– Это бывает, – успокоил Звягин.
– Мне во всем не везет. Я уже привык…
– И с чего же начались твои невезения, можешь вспомнить?
Епишко виновато пожал плечами:
– Начались? Хм… Родился до срока…
Через два часа летопись его жизни развернулась в кошмарный вариант Тысячи и одной ночи. Неудач, выпавших на его долю, хватило бы сорвать завоевательный поход Тамерлана. Там ломались часы и ноги, разбивались вазы и судьбы, терялись документы, горели провода и буйствовали стихийные бед – ствия. Аккуратная белая кухня с внимательным Звягиным превратилась в автономный оазис средь рушащихся карточных домиков Епишкинского неблагополучия.
– Вашей трагедии хватит на пять комедий, – развеселился Звягин.
…В пятом классе он сломал руку на физкультуре, упав на ровном полу; это до конца школы избавило его от физкультуры (для спокойствия физрука), но не от травм. В шестом – отстал от поезда, когда семья ехала в отпуск. Он взрослел, и несчастья взрослели вместе с ним. Апофеозом удачливости явилась женитьба, которая не состоялась.
Это судьба, покорно рассказывал Епишко. Он был тогда студентом, выгнали его позднее. Сначала он заболел бруцеллезом, напившись в колхозе молока от единственной, очевидно, бруцеллезной коровы в республике. Корову прирезали, в отличие от Епишко, который долго мучился, хотя в конце концов выздоронел. Свадьбу пришлось перенести, и в оставшееся время он успешно завалил сессию, пересдавая экзамены с потом и страданием, – вместо прогулок под луной… Везя из ателье свадебный киотом, он вывалился с подножки автобуса – толчея, час пик – и отбыл на «скорой» под сиреной и с сотрясением мозга, излишне говорить, что пакет с костюмом исчез.
В больнице невеста увидела его лицо, отутюженное мостовой, и заплакала; но плач у нее выходил какой-то задумчивый. Думы эти были, видимо, о будущей жизни.
Спеша в такси к невесте, откуда они должны были следовать во Дворец бракосочетаний, Епишко попал в бесконечную пробку: все улицы перекрыли для какого-то марафона. Он прибежал часом позднее и застал истерику. Родители суженой с большим радушием встретили бы насильника и убийцу. Он им вообще не нравился.
Во Дворце их очередь уже прошла: ждать две недели! Невесту отпаивали валерьянкой, администратора молили, Епишко предлагали покарать физически. Обошлось – уговорили. Тогда оказалось, что у Епишко нет паспорта.
Невеста окаменела и тут же вернула Епишко слово, прибавив к нему много других слов, за которые ее попросили выйти из Дворца. Женить Епишко по студенческому билету администраторша с негодованием отказалась. Он понесся в общежитие, но паспорта не нашел – очевидно, потерял, когда бежал к невесте…
Когда через десять дней он вернулся к невесте вымаливать прощение, с двумя паспортами в карманах – выданным взамен утерянного и утерянным, найденным в пакете с горчичниками, – он был спущен с лестницы крепким пареньком, который занял его место подле невесты, и занимает его до сих пор – в качестве мужа.
Епишко пожелал ему большого личного счастья и пошел в милицию, соображая, какой паспорт сдавать – старый или новый, потому что жить по двум паспортам запрещено законом. Увлекшись этой мыслью, он потерял оба; все равно жениться было уже не на ком.
– Если я стою в очереди, то все кончается передо мной, – жаловался он. Если я не опаздываю на поезд, то на моем месте уже сидит пассажир с таким же билетом.
– А вы на самолете летать не пробовали? – с интересом осведомился Звягин, снимая с газа манную кашу и кладя в тарелки чернослив.
– Вообще я боюсь… Раз рискнул в командировке, мы сели вместо Краснодара в Ростове, кто-то по ошибке взял мой чемодан, а там техдокумептация, – короче, уволили с работы.
– И кем ты теперь работаешь?
– Пожарным, – мучительно сознался Епишко, ляпаясь кашей.
– Где?!!! – поразился Звягин.
– В театре…
– И он еще не сгорел? А говоришь, не везет. Но неужели он не пробовал бороться с невезением? Переломить судьбу?
Пробовал; но она не переламывалась. Он покупал летний костюм, делал прическу в мужском салоне, собирал всю свою волю к жизни – и садился на окрашенную скамейку, сверху его поливала поливальная машина, а ключи от дома проваливались в решетку люка.
– Нет, – заключил он, – мне помочь невозможно. Деньги ваши я потеряю, на новой работе что-нибудь выкину…
– Деньги? – вздернул бровь Звягин. – Работу? Вы меня не за старика Хоттабыча приняли? Я не благотворитель, вы не калека. В армии служили?
– Нет, знаете: здоровье…
– Жаль, – искренне посочувствовал Звягин. – Толковый сержант необыкновенно полезен для здоровья хрупких юношей. – Он швырнул тарелки в мойку и открыл кипяток. – Сейчас вызову вам такси.
– Не дозвонитесь, – предрек Епишко. – Там всегда занято.
– Покупайте телефон с кнопочным набором: как только абонент оснобождается – он мигом соединяет. Не ройтесь к карманах, шоферу я заплачу сам. Куда вам?..
Весь вечер он расхаживал со стаканом молока и соломинкой, мурлыча «Турецкий марш». Вдруг остановившись перед столом, где жена проверяла тетради, он зло рявкнул:
– Я т-тебя научу любить жизнь!
– Что?! – жена уронила очки. Звягин мотнул головой, выныривая из своих дум:
– Прости, замечтался… Что такое невезение? – допросил он.
– Влезаешь в очередную авантюру? – Жена вздохнула, выключила настольную лампу и подперла ладонями щеки. – Вот, думала, уволишься из армии, поедем в большой город, не надо будет тебя ждать с вечных учений и прыжков, – а тебя опять никогда дома нет…
– Во-первых, – Зцягин загнул палец, – невезение – это когда человек хочет больше, чем может. Этим надо быть скромней. Второе: не умеют учитывать все жизненные обстоятельства. Третье: не готов к худшему. Четвертое: принимает мелочи близко к сердцу.
Жена слушала историю невезучего Епишко и стелила посюль.
– Вечно ты кого-нибудь жалеешь, – печально сказала она.
– Плевать мне на него! – возмутился Звягип. – Мне просто интересно, как и что тут можно сделать.
– С невезением?..
– Ерунда! Невезение – это судьба. Судьба – это характер и обстоятельства. Характер можно изменить, а обстоятельства – создать. И очень просто! Гаси свет.
И утром Звягин вырос в дверях несчастного Епишко.
– Дрыхнешь? – грубо спросил он вместо приветствия. – А это что на тебе за обломовский халат?!
– Так суббота же, – пролепетал ошеломленный Епишко, стыдливо запахивая засаленную хламиду.
– Позвольте, – решительно сказал Звягин, содрал с него, преодолевая сопротивление, халат и запихал в помойное ведро.
– Соседское! – взвизгнул Епишко, бросаясь к ведру и путаясь в длинных сатиновых трусах.
В ободранной берлоге, пока Епишко, прыгая на одной ноге, влезал в брюки и путался в рукавах свитера, Звягин снял со стола чайник, полил на стул, тщательно вытер подозрительным полотенцем и уселся, скрестив вытянутые ноги.
– Свински живешь, хозяин, – был результат осмотра.
– У меня была депрессия, – обиженно пояснил Епишко.
– Так ведь депрессия, а не паралич, – справедливо возразил Звягин Пол-то вымыть можно? Вот и тряпка, – брезгливо ткнул в епишкинский свитер.
– Слушайте, мне сержант не нужен! – От обиды Епишко осмелел.
– Я был майором, – успокоил Звягип. – Медицинской службы.
И погнал хозяина готовить завтрак.
– Стаканы перемыть, – приказал он, взглянув их на свет. – За такое в повторный кухонный наряд гонят. А это что – чай?.. Это моча дохлого поросенка. Чай заваривают из расчета чайная ложка на стакан. Учитывая сортность, можно больше.
Епишко ощутил себя в стальных тисках чужой воли.
– Веник есть?
– Вообще-то есть… – неопределенно отозвался он.
– Холодильник сломан?
– Если видели, так чего спрашивать.
– Я не видел, я догадываюсь. Одежду часто рвешь?
– А? Ну, рву иногда…
– Молодец, – глумился Звягин. Сильными длинными пальцами согнул торчащий в стене гвоздь, раскачал и выдернул. Та же судьба постигла гвоздь в подоконнике и дверном косяке. – Эх, – с вожделением сказал он, – сдать, бы тебя на пару лет в хороший стройбат! Лентяй. Бездельник. Неряха. Ты в труд веришь?
– Не знаю, – уныло ответил Епишко, пытаясь сообразить масштабы очередного несчастья, обрушившегося на него в видс напористого диктатора, благоухаюшего французским одеколоном.
– Труд создал человека, – ободрил Звягин. – Ну – немного трудотерапии! Прачечная у тебя далеко? Эх, занавесочки… эх, скатерочка… это что, наволочка? а по виду и не скажешь…
– Уйдите, – прошептал Енишко и отвернулся, вытирая слезы бессильного унижения.
– Оскорбился, – презрительно заметил Звягин. – Нюнит. Так дай мне в морду, если ты мужчина!
– И дал бы, если б мог, – неожиданно с вызовом ответил Епишко.
– О. Это уже лучше, – одобрил Звягин. – У тебя мама жива?
– Жива…
– Вот ее жалей, а не себя. «Надежда и опора»! Выпороть бы тебя ради твоей мамы, да устав телесные наказания не позволяет. Давай чемодан! И сумку давай. Потащили твое голландское белье к трудолюбивым прачкам.
Солнце катилось по сияющим трамвайным рельсам. Девушка в окне четвертого этажа мыла рамы в веселом магнитофонном громе. Звягин мигнул ей, она засмеялась и уронила тряпку.
…На обратном пути Енишко сгибался и семенил под грудой полезных вещей: совок, швабра, веник, молоток, обои, гвозди, и проч., и проч.
– Какое прекрасное утро! – с чувством сказал Звягин, вздевая руку к легким облачкам. Епишко мрачно сопел. Дома он с грохотом свалил все в угол и утер пот.
– Мой дом – моя крепость! – Звягин отодрал болтающийся клок обоев, с треском распахнул пыльное окно: – Ты стекла мыть умеешь, пожарник?
Еппшко незамедлительно выдавил стекло, порезав руку, и горестно наблюдал, как тонкая струйка крови смешивается с мыльной водой и капает в лужицу на полу.
Сначала раздался треск рвущейся материи. Потом кто-то присвистнул. Ахнул ужасающийся женский голос. И лишь после этого дрожащий мужской фальцет пробормотал:
– О, мамочки мои!..
И чей-то непроизвольный хохот. Ситуация была, что называется, трагикомическая: сошедшая девушка у дверей автобуса выдергивала разорванный до талии подол платья из-под ноги обмершего мужчины на верхней ступеньке площадки.
– Поднимите же ногу, идиот, – чуть не плача, воскликнула она, пунцовая от горя и стыда.
– А? Да, конечно, пожалуйста, – с растерянной готовностью отозвался он, выходя из столбняка, и поднял наконец ногу, неловко поклонившись. Поднимая ногу и одновременно кланяясь, он потерял равновесие и вывалился из автобуса прямо на свою жертву.
– Мммм, – простонала она, зажмурясь от ненависти и унижения, одной рукой придерживая раздуваемый подол ниже спины, а другой отпихивая съежившегося от страха человечка, лепечущего извинения.
– Я… я зашью, – бессмысленно утешал он. – Это ничего… закрепить булавкой… у вас есть? У вас прекрасная фигура, – уж вовce неуместно добавил он.
Смех юнцов на остановке прозвучал ему согласием. Лицо девушки превратилось в маску разъяренной тигрицы. Человечек втянул голову в плечи и закрыл глаза, готовый к справедливой каре и полагаясь лишь на милость судьбы…
Когда он открыл их, на девушке белел медицинский халат, и она утиралась пуховкой, глядя в зеркальце, – а перед ним стоял сухощавый, резколицый человек и разглядывал его с холодным любопытством.
– Пили? – Звягин потянул носом.
– Н-нет… я просто так, – умоляюще пробормотал человечек, в качестве объяснения разводя руками.
– Просто так? – с интересом переспросил Звягин. – Ну-ну. И повел девушку к стоянке такси. Они не успели отойти, как визг тормозов и залп брани возвестил следующее представление. Человечек стоял перед грузовиком, упершись руками в радиатор, а сверху из кабины перекошенный шофер интересовался наличием у него глаз, мозгов, совести и желания жить, а если нет, то почему он, шофер, должен платить за это своей свободой? Звягин сощурился. Секунду подумал.
– Простите, – сказал он девушке, – но этим может не кончиться, а? – И двинулся к месту происшествия.
Таксист неодобрительно обозрел странную компанию: заплаканную девушку в явно чужом белом халате и спотыкающегося мужичонку совершенно неопределенного возраста, цвета и размера, опирающегося на невозмутимого, подтянутого человека. "Отставной спортсмен или оперативник? А эти кто?)
– Пьяных не вожу, – на всякий случай уведомил он.
– Это больной, – успокоил Звягин, хлопая дверцей. – Как вас зовут, больной?
– Толя, – пискнул человечек. И – сорвавшимся баском: – Епишко Анатолий!
– А вас? Галя? Куда вас везти, Галя?
В подъезде Звягин взял у нее свой халат.
– Не хотите чашку кофе? – Ее взгляд был лучшим комплиментом.
– А вы меня не интересуете, – сказал Звягин. – Вот тот, в такси, – тот да, интересен.
В такси водитель разорялся из-за прожженного сидения.
– Я закурил, чтоб успокоиться, – виновато объяснил Епишко. – А искорка отвалилась… такие сигареты делают…
– Чтоб у тебя не то отвалилось, – ярился водитель. – А кто платить будет?
– Я, – отрубил Звягин. – Фонтанка 55.
Он долго подпихивал вяло сопротивляющегося Епишко вверх по лестнице: «Я тебе жизнь спас, а ты со мной и чаю не выпьешь? Жена на работе. Дочка в школе. Что? – я с дежурства. А полосу невезения лучше переждать, не дергаться!» В кухне Епишко мгновенно смахнул чашку на пол: дзыннь!
– Я вас предупреждал, – скорбно сказал он, садясь к столу и с треском стукаясь головой об угол настенного шкафчика. Звягин задумчиво посмотрел.
– Правильно, – сказал он. – Чашки нельзя ставить близко к краю, а шкафчик давно надо перевесить на двадцать сантиметров левее. Возьми, чтоб не волновался, – и налил ему дымящегося черного чаю в эмалированную кружку.
– Ну, – сказал он тихо и добро, сев рядом, – а теперь расскажи все. Выложи, облегчи душу. Без этого в жизни плохо. Не бойся, я пойму. Я ведь все-таки врач.
Епишко помолчал, вдруг хлюпнул носом и махнул рукой.
– Просто я неудачник… – ответил он.
– Это бывает, – успокоил Звягин.
– Мне во всем не везет. Я уже привык…
– И с чего же начались твои невезения, можешь вспомнить?
Епишко виновато пожал плечами:
– Начались? Хм… Родился до срока…
Через два часа летопись его жизни развернулась в кошмарный вариант Тысячи и одной ночи. Неудач, выпавших на его долю, хватило бы сорвать завоевательный поход Тамерлана. Там ломались часы и ноги, разбивались вазы и судьбы, терялись документы, горели провода и буйствовали стихийные бед – ствия. Аккуратная белая кухня с внимательным Звягиным превратилась в автономный оазис средь рушащихся карточных домиков Епишкинского неблагополучия.
– Вашей трагедии хватит на пять комедий, – развеселился Звягин.
…В пятом классе он сломал руку на физкультуре, упав на ровном полу; это до конца школы избавило его от физкультуры (для спокойствия физрука), но не от травм. В шестом – отстал от поезда, когда семья ехала в отпуск. Он взрослел, и несчастья взрослели вместе с ним. Апофеозом удачливости явилась женитьба, которая не состоялась.
Это судьба, покорно рассказывал Епишко. Он был тогда студентом, выгнали его позднее. Сначала он заболел бруцеллезом, напившись в колхозе молока от единственной, очевидно, бруцеллезной коровы в республике. Корову прирезали, в отличие от Епишко, который долго мучился, хотя в конце концов выздоронел. Свадьбу пришлось перенести, и в оставшееся время он успешно завалил сессию, пересдавая экзамены с потом и страданием, – вместо прогулок под луной… Везя из ателье свадебный киотом, он вывалился с подножки автобуса – толчея, час пик – и отбыл на «скорой» под сиреной и с сотрясением мозга, излишне говорить, что пакет с костюмом исчез.
В больнице невеста увидела его лицо, отутюженное мостовой, и заплакала; но плач у нее выходил какой-то задумчивый. Думы эти были, видимо, о будущей жизни.
Спеша в такси к невесте, откуда они должны были следовать во Дворец бракосочетаний, Епишко попал в бесконечную пробку: все улицы перекрыли для какого-то марафона. Он прибежал часом позднее и застал истерику. Родители суженой с большим радушием встретили бы насильника и убийцу. Он им вообще не нравился.
Во Дворце их очередь уже прошла: ждать две недели! Невесту отпаивали валерьянкой, администратора молили, Епишко предлагали покарать физически. Обошлось – уговорили. Тогда оказалось, что у Епишко нет паспорта.
Невеста окаменела и тут же вернула Епишко слово, прибавив к нему много других слов, за которые ее попросили выйти из Дворца. Женить Епишко по студенческому билету администраторша с негодованием отказалась. Он понесся в общежитие, но паспорта не нашел – очевидно, потерял, когда бежал к невесте…
Когда через десять дней он вернулся к невесте вымаливать прощение, с двумя паспортами в карманах – выданным взамен утерянного и утерянным, найденным в пакете с горчичниками, – он был спущен с лестницы крепким пареньком, который занял его место подле невесты, и занимает его до сих пор – в качестве мужа.
Епишко пожелал ему большого личного счастья и пошел в милицию, соображая, какой паспорт сдавать – старый или новый, потому что жить по двум паспортам запрещено законом. Увлекшись этой мыслью, он потерял оба; все равно жениться было уже не на ком.
– Если я стою в очереди, то все кончается передо мной, – жаловался он. Если я не опаздываю на поезд, то на моем месте уже сидит пассажир с таким же билетом.
– А вы на самолете летать не пробовали? – с интересом осведомился Звягин, снимая с газа манную кашу и кладя в тарелки чернослив.
– Вообще я боюсь… Раз рискнул в командировке, мы сели вместо Краснодара в Ростове, кто-то по ошибке взял мой чемодан, а там техдокумептация, – короче, уволили с работы.
– И кем ты теперь работаешь?
– Пожарным, – мучительно сознался Епишко, ляпаясь кашей.
– Где?!!! – поразился Звягин.
– В театре…
– И он еще не сгорел? А говоришь, не везет. Но неужели он не пробовал бороться с невезением? Переломить судьбу?
Пробовал; но она не переламывалась. Он покупал летний костюм, делал прическу в мужском салоне, собирал всю свою волю к жизни – и садился на окрашенную скамейку, сверху его поливала поливальная машина, а ключи от дома проваливались в решетку люка.
– Нет, – заключил он, – мне помочь невозможно. Деньги ваши я потеряю, на новой работе что-нибудь выкину…
– Деньги? – вздернул бровь Звягин. – Работу? Вы меня не за старика Хоттабыча приняли? Я не благотворитель, вы не калека. В армии служили?
– Нет, знаете: здоровье…
– Жаль, – искренне посочувствовал Звягин. – Толковый сержант необыкновенно полезен для здоровья хрупких юношей. – Он швырнул тарелки в мойку и открыл кипяток. – Сейчас вызову вам такси.
– Не дозвонитесь, – предрек Епишко. – Там всегда занято.
– Покупайте телефон с кнопочным набором: как только абонент оснобождается – он мигом соединяет. Не ройтесь к карманах, шоферу я заплачу сам. Куда вам?..
Весь вечер он расхаживал со стаканом молока и соломинкой, мурлыча «Турецкий марш». Вдруг остановившись перед столом, где жена проверяла тетради, он зло рявкнул:
– Я т-тебя научу любить жизнь!
– Что?! – жена уронила очки. Звягин мотнул головой, выныривая из своих дум:
– Прости, замечтался… Что такое невезение? – допросил он.
– Влезаешь в очередную авантюру? – Жена вздохнула, выключила настольную лампу и подперла ладонями щеки. – Вот, думала, уволишься из армии, поедем в большой город, не надо будет тебя ждать с вечных учений и прыжков, – а тебя опять никогда дома нет…
– Во-первых, – Зцягин загнул палец, – невезение – это когда человек хочет больше, чем может. Этим надо быть скромней. Второе: не умеют учитывать все жизненные обстоятельства. Третье: не готов к худшему. Четвертое: принимает мелочи близко к сердцу.
Жена слушала историю невезучего Епишко и стелила посюль.
– Вечно ты кого-нибудь жалеешь, – печально сказала она.
– Плевать мне на него! – возмутился Звягип. – Мне просто интересно, как и что тут можно сделать.
– С невезением?..
– Ерунда! Невезение – это судьба. Судьба – это характер и обстоятельства. Характер можно изменить, а обстоятельства – создать. И очень просто! Гаси свет.
И утром Звягин вырос в дверях несчастного Епишко.
– Дрыхнешь? – грубо спросил он вместо приветствия. – А это что на тебе за обломовский халат?!
– Так суббота же, – пролепетал ошеломленный Епишко, стыдливо запахивая засаленную хламиду.
– Позвольте, – решительно сказал Звягин, содрал с него, преодолевая сопротивление, халат и запихал в помойное ведро.
– Соседское! – взвизгнул Епишко, бросаясь к ведру и путаясь в длинных сатиновых трусах.
В ободранной берлоге, пока Епишко, прыгая на одной ноге, влезал в брюки и путался в рукавах свитера, Звягин снял со стола чайник, полил на стул, тщательно вытер подозрительным полотенцем и уселся, скрестив вытянутые ноги.
– Свински живешь, хозяин, – был результат осмотра.
– У меня была депрессия, – обиженно пояснил Епишко.
– Так ведь депрессия, а не паралич, – справедливо возразил Звягин Пол-то вымыть можно? Вот и тряпка, – брезгливо ткнул в епишкинский свитер.
– Слушайте, мне сержант не нужен! – От обиды Епишко осмелел.
– Я был майором, – успокоил Звягип. – Медицинской службы.
И погнал хозяина готовить завтрак.
– Стаканы перемыть, – приказал он, взглянув их на свет. – За такое в повторный кухонный наряд гонят. А это что – чай?.. Это моча дохлого поросенка. Чай заваривают из расчета чайная ложка на стакан. Учитывая сортность, можно больше.
Епишко ощутил себя в стальных тисках чужой воли.
– Веник есть?
– Вообще-то есть… – неопределенно отозвался он.
– Холодильник сломан?
– Если видели, так чего спрашивать.
– Я не видел, я догадываюсь. Одежду часто рвешь?
– А? Ну, рву иногда…
– Молодец, – глумился Звягин. Сильными длинными пальцами согнул торчащий в стене гвоздь, раскачал и выдернул. Та же судьба постигла гвоздь в подоконнике и дверном косяке. – Эх, – с вожделением сказал он, – сдать, бы тебя на пару лет в хороший стройбат! Лентяй. Бездельник. Неряха. Ты в труд веришь?
– Не знаю, – уныло ответил Епишко, пытаясь сообразить масштабы очередного несчастья, обрушившегося на него в видс напористого диктатора, благоухаюшего французским одеколоном.
– Труд создал человека, – ободрил Звягин. – Ну – немного трудотерапии! Прачечная у тебя далеко? Эх, занавесочки… эх, скатерочка… это что, наволочка? а по виду и не скажешь…
– Уйдите, – прошептал Енишко и отвернулся, вытирая слезы бессильного унижения.
– Оскорбился, – презрительно заметил Звягин. – Нюнит. Так дай мне в морду, если ты мужчина!
– И дал бы, если б мог, – неожиданно с вызовом ответил Епишко.
– О. Это уже лучше, – одобрил Звягин. – У тебя мама жива?
– Жива…
– Вот ее жалей, а не себя. «Надежда и опора»! Выпороть бы тебя ради твоей мамы, да устав телесные наказания не позволяет. Давай чемодан! И сумку давай. Потащили твое голландское белье к трудолюбивым прачкам.
Солнце катилось по сияющим трамвайным рельсам. Девушка в окне четвертого этажа мыла рамы в веселом магнитофонном громе. Звягин мигнул ей, она засмеялась и уронила тряпку.
…На обратном пути Енишко сгибался и семенил под грудой полезных вещей: совок, швабра, веник, молоток, обои, гвозди, и проч., и проч.
– Какое прекрасное утро! – с чувством сказал Звягин, вздевая руку к легким облачкам. Епишко мрачно сопел. Дома он с грохотом свалил все в угол и утер пот.
– Мой дом – моя крепость! – Звягин отодрал болтающийся клок обоев, с треском распахнул пыльное окно: – Ты стекла мыть умеешь, пожарник?
Еппшко незамедлительно выдавил стекло, порезав руку, и горестно наблюдал, как тонкая струйка крови смешивается с мыльной водой и капает в лужицу на полу.