Да-да, пушкинское «чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей».
   Он привлек ее внимание: он вел себя необычно. Он внушил некоторое уважение: ему было плевать на ее чары. Он уязвил: явно не стоил ее – и однако пренебрегал ею. Красивую женщину заело.
   Он заранее замкнул свою душу, боясь поражения и не желая боли. И эта душа, к которой ей было не прикоснуться, сделалась для нее загадочной. Стала манить. И она сама придумала, какая это душа. И придумала, понятно, так, как ей хотелось бы!
   Он расчетливо дразнил ее, как бы тая в жаре ее чувства – и тут же обдавая холодом. Она начала страдать. Красивые и сильные мужчины, веселые развлечения – перестали интересовать ее. Она ощутила боль – еще не понимая, что это боль вошедшего в нее крючка, о который она сама рвется.
   Она гордо переносила эту боль – но он тут же делался ласков и покорен, она торжествовала было победу, покой, удовлетворение и была краткое время благодарна ему за избавление от этой боли, – но он тут же дергал крючок вновь, осаживал ее, уязвлял, унижал пренебрежением, – и все повторялось сначала, только все сильнее и сильнее с каждым разом.
   Ее губило то, что она недооценила противника в этой любовной борьбе. Его спасало то, что он с самого начала был готов к проигрышу в любой момент, и чувства его оставались в покое. Она пыталась бороться, привязываясь к нему все более; и не могла подозревать, что ночь, утро и те редкие дни, когда он намеренно не виделся с нею, он посвящал разбору событий и выработке планов на ближайшее будущее – с холодной головой, упиваясь только своим успехом, – и под руководством «опытного тренера» – своего приятеля, потертого жизнью ловеласа, которого, казалось, вся эта история страшно забавляет.
   Какая жалкая пародия на Печорина и иже с ним!
   День за днем он методично сокрушал и гнул ее волю. Она начал плакать. Его рука поднималась на нее. Ему понравилось ее мучить – он уважал себя за власть над ней.
   Он стал для нее единственным мужчиной в мире. Ведь ничего подобного она в жизни не испытывала, и только читала о таких терзаниях – и таком счастье, которым было временное избавление от этих терзаний.
   Она оставалась для него лишь удовлетворением тщеславия и чувственности. Как только он замечал в себе росток любви к ней – он торопливо и старательно затаптывал его: он полагал, что она охладеет к нему в тот самый миг, когда уверится и успокоится в его любви.
   Она стояла у вагона – предельно несчастная сейчас, предельно счастливая в те минуты и часы, когда «все было хорошо»: она любила его.
   Поезд тронулся. Он лег на верхнюю полку в купе и стал смотреть в потолок.
   Он спрашивал себя, любит ли ее, и оказывалось, что он этого не знает; пожалуй, нет. Он спрашивал себя, счастлив ли, и на этот вопрос тоже не мог ответить; но, во всяком случае, лучше ему никогда не было и, надо полагать, не будет.
   Он остановился на той мысли, что если она приедет к нему (как и будет, видимо), он продолжит «дрессировку» и, пожалуй, женится на ней. И вот тогда можно будет позволить себе временами действительно расслабляться и любить ее. «Но вожжи не отпускать!» – заключил он свои размышления, закрыл глаза и стал дремать.
   Засыпая, он успел в который раз подумать, какой молодец его умный и опытный друг и какой молодец он сам.
   Его друг, его наставник и покровитель, теоретик и донжуан, лежал на нижней полке и задыхался от презрения и ненависти к нему.
 
– 6 —
 
   «Она даже не пришла проводить мен…»
   Я должен был нарваться. Я сам устроил себе это истязание. Не с тобой же мне равняться, ничтожный сопляк, поганая козявка, самодовольный червяк. У, засопел, паразит.
   Бедная девочка, дура. Зачем я все это устроил? Впрочем, она счастлива.
   Моя была лучше. Надо покантоваться столько, сколько я, чтоб понять, что такое настоящая женщина.
   Я проиграл.
   Когда я проиграл ее? Наверное, в тот самый миг, когда раскрылся.
   А когда полюбил? Тогда же, наверное.
   Она сидела в полумраке, такая милая, доверчивая, беззащитная. И мне не было ни интересно, ни хорошо. Я знал наизусть, что будет дальше, и знал свою власть, и читал все варианты, как в шахматах. И знал, что все будет так, как я захочу, и знал, что будет через полчаса, и утром, и через неделю… и всего этого мне было мало. Ну, одной больше… толку-то.
   Она была в моих руках, и я знал, как она будет любить меня, какой станет верной и привязчивой, как будет тихо сносить мою небрежность, будет счастливой и тихо смирившейся… Ну а я-то сам, что я получу – еще одну замену тому, чего у меня нет, еще одну нелюбимую женщину?..
   И я захотел быть счастлив – наперекор всему, всем победам и потерям, всей судьбе, наперекор паутине, наросшей на сердце, и не верю в счастье для себя когда-либо: я захотел любить. Потому что ничего не стоило добиться ее любви – но я уже не верил в возможность полюбить самому.
   Неужели я это еще могу? Да ведь могу. Вот что во мне тогда поднялось.
   И это ощущение – что у меня может быть не женщина, а любимая женщина – понесло меня, как полет в детском сне, как волна в стену, и я уже знал, что сейчас со звоном вмажусь в эту стену, – буду любить, и буду счастлив, и буду живой – а не разочарованный герой юнцов и дам.
   И я открыл рот, чтобы сказать ей все – хотя это было еще неправдой, было только предчувствие, сознание возможности всего, – а когда все слова были сказаны, они оказались уже правдой. Почти правдой…
   И все те первые дни я раскалывал свою душу, как орех об камни, чтоб освободить то, что в ней было замуровано и забыто. Я выражался, как щенок, и чувствовал себя щенком. Я в изумлении спрашивал себя – неужели я и впрямь это чувствую? И отвечал: вот да – ведь правда.
   Как я был счастлив, что люблю. Как радовался ей. Как поражался, что это возможно для меня: любить и быть любимым, не скрывать своих чувств – и получать то же в ответ.
   Все у нас было в унисон. Единственный раз в моей жизни. Мы сходили с ума друг по другу – и не скрывали этого, и были счастливы.
   Я открывал в ней недостатки – и умилялся им: на черта мне победительница конкурса красоты – а вот эта самая обычная, но моя, и я с ней счастлив, и никакой другой не надо.
   «Ты казался волком, – сказала она, – а оказался ручным псом, который несет в зубах свой ошейник и виляет хвостом». И я радовался, что сумел стать ее ручным псом, безмозглый идиот.
   Это такое счастье – быть ручным псом в тех руках, которые любишь и которым веришь.
   А потом – потом все пошло как обычно…
   Я сорвался с цепи и вываливал на нее все свои чувства – без меры. Ей нечего было желать – я опрометью выполнял и вилял хвостом. Она стала властна надо мной – я сам так захотел: мне ее власть была сладка, а ей – переставала быть интересна.
   Для меня происшедшее было невероятным – для нее нет. Я не мог опомниться – она опомнилась первой. Я не хотел опомниться – а она побаивалась меня, побаивалась оказаться от меня в зависимости.
   Она стала утверждать свою власть надо мной – и я рьяно помогал ей в этом, ничего не видя и не понимая: я был пьян в дым невероятной взаимностью нашего чувства.
   И оказалось, что для меня нет ничего, кроме нее, зато для нее есть весьма много вещей на свете, кроме меня, который все равно никуда не денется.
   Вот тут я и задергался. До меня все еще не доходило, что все уже не так, как в первые дни.
   «Ты делаешь ошибку за ошибкой», – заметила она. Бог мой, какие ошибки, я не желал обдумывать ничего, я летел, как через речные пороги, и радовался, что способен на это…
   «А вот конец, хоть не трагичный, но досадный: какой-то грек нашел Кассандрову обитель, и начал…» М-да.
   Милая, хорошая, дурочка, что ж ты наделала.
   Неужели же невозможно, чтобы – оба, сильно, друг друга, без борьбы, без тактики, без уловок – открыто, счастливо?..»
   – Чтой-то ты кислый какой-то, – приветливо сказал меньшой друг, свешивая выспавшееся лицо с верхней полки.
   – А ведь засвечу я тебе сейчас по харе, – сдавленно сказал больший друг. – Вали-ка в другое купе от греха, поменяйся. – И выходит в тамбур.
   Там он долго курит, мрачно гоня счастливые воспоминания, которые еще слишком свежи и причиняют слишком много боли. Потом уплывает в иллюзии, что еще случится чудо и все устроится хорошо.
 
– 7 —
 
   – Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны…
   – Слушай, ты старше меня на девять лет… когда-то я подражал тебе… скажи, что же: это неизбежно? Не бывает, чтобы – вместе?
   – Эк тебя прихватила. Что же – всерьез?
   – Похоже… И на старуху бывает проруха.
   – Я такой же глупый, как все прочие. Но думается мне, коли уж ты пришел за жисть толковать, что ты неправ… Неправ.
   – В чем?
   – В том, что когда король Лир отказывается от власти, он не вправе рассчитывать на королевскую жизнь. Благ без обязанностей не бывает. И в любви тоже.
   – Женщина не может главенствовать в любви. И не хочет. И не должна. И не будет. Ты это знаешь?
   – Знаю. Но я не хочу главенства, я хочу, чтоб это было само, естественно, взаимно, друг другу, понимаешь?
   – Не нужна корона – катись из дворца в бродяги. Властвовать – это тяжкий труд. К этому тоже нужно иметь вкус, силы, способности. Тебе тридцать лет – неужели таких простых вещей не знаешь?
   – А тебе сорок – и счастлив ты с этим своим знанием?
   – Настолько, насколько это вообще возможно. До тебя не доходит, что ли: женщина рожает детей и готовит еду – мужчина эту еду добывает и защищает семью. Дело мужчины – подчинять, дело женщины – подчиняться, и счастье каждого – в этом. А кто не умеет быть счастлив своим счастьем – чужого не обретет. Ты хотел хотеть того, что она хочет. А должен ты был хотеть, чтоб она хотела того, что ты хочешь. Люби как душу, тряси как грушу, – и вся народная мудрость, бесконечно правая.
   – Да хоть ты застрелись из-за нее – но веди себя как мужчина, а не раб.
   – Но ведь я же хотел – для нее все!..
   – Значит, ей нужно было не это, а? Я тебя понимаю: подчиняться проще, чем подчинять.
   – Мне плюнуть раз было ее подчинить. Но тогда бы для меня все исчезло. Не нужно стало бы.
   – Вот тут ты и не прав. Настрой у тебя неправильный. Чувствуешь неправильно. Не по-мужски.
   – Ты циник.
   – А ты лопух. В отношении к женщине всегда должно быть что-то от отношения к ребенку: иногда и запретить, и наказать, – но для ее же блага. Из любви к ребенку не делают же его повелителем в доме? Это современная эмансипация все поставила с ног на голову: и женщины мужественные, и мужчины женственные, полный кавардак и неумеренные претензии. Доставай из холодильника, что там еще есть.
   …И наш герой через ночной город долго бредет пешком к себе домой, что-то шепча, сморкаясь, отирая слезы, и все пытается сообразить, как же это он умудрился превратиться из Дон-Жуана в Вертера, беспрекословно согласного на все ради счастья увидеть ее еще раз.
   Наутро он чувствует в себе достаточно сил, чтобы написать ей гордое прощальное письмо, но через неделю решает, что может еще раз съездить в город, где она живет: в его власти не ездить, но такое счастье увидеть еще раз… это ничего не изменит, но хоть еще раз увидеть.

ИСТОРИЯ РАССКАЗА

– 1 —
 
   В тот вечер в общежитии я был устал, несколько даже измучен и опустошен. Я отвечал за проведение интернационального вечера встречи со старыми большевиками, и хлопот и нервотрепки было вполне достаточно: доставить ветеранов, собрать к сроку народ, принести стулья в холл, договориться с выступающими в самодеятельности, преодолеть, так сказать, недостаток энтузиазма у отдельных студентов, с тем чтобы обеспечить их участие, и т. д. И вот мероприятие благополучно закончилось…
   Друзья мои исчезли по собственным делам. Идти одному к себе (я снимал комнату в городе) не хотелось. Хотелось тихо посидеть с кем-нибудь, поговорить, отвести душу.
   Итак, началось все банально – в комнате общежития, за бутылкой дешевого вина, с не слишком близким человеком.
   Он растрогал меня беспричинным и неожиданным подарком – книгой о походах викингов, об интересе к чему я незадолго до того обмолвился вскользь. Нечастый случай. Я прямо растрогался.
   Весна была какая-то безысходная. Мне тогда был двадцать один год, моему новому другу (а через несколько часов мы чувствовали себя безусловно друзьями, – я, во всяком случае, так чувствовал, – причем дружба эта находилась в той отраднейшей стадии, когда два духовно родственных человека определили друг друга и процесс взаимораскрытия, еще сдержанный, с известным внутренним недоверием, все усиливается, освобождаясь, с радостным и поначалу удивленным удовлетворением, проистекающим из того, что обнаружил желаемое, в которое не совсем-то и верил, и внутренние тормоза плавно отпускаются навстречу все растущему пониманию, и понимание это тем приятнее, что суть одно с доброжелательным, позитивным интересом человека еще не познанного и не познавшего тебя и делающегося своим, близким, на глазах, в душе которого все, что говоришь, созвучно собственному пережитому, и он, по всему судя, испытывает все то же сейчас, что и ты) двадцать, и мы оба подошли к тому внутреннему пределу, когда назрело пересмотреть воззрение юности – у людей сколько-то мыслящих и чувствующих процесс часто довольно болезненный, эдакая ломка. Нам обоим не повезло в любви, у него не ладилось со спортом, у меня с комсомольской работой, оба потеряли первоначальный интерес к учебе… мы чувствовали себя хорошо друг с другом… А поскольку говорить сразу о себе неловко, равно как и расспрашивать другого, мы с общих мест перешли к разговору о третьих лицах; вернее, вышло так, что он рассказывал, а я слушал. И рассказ, и восприятие его, были, конечно, созвучны нашему настроению. Настроение, в свою очередь, определялось, помимо сказанного, обстановкой: бутылка, два стакана и пепельница с окурками на застеленном газетой столе под настольной лампой с прожженным пластиковым абажуром, истертый пол, четыре койки в казенных одеялах, словари и книги на самодельных полках, чьи-то носки на батарее, за окном ночной дождь, и звуки танцев из холла этажом ниже.
   Услышанная мною история была такова.
   Человек, живущий в этой же комнате, – стало быть, приятель моего нового друга, – прекрасная душа, полюбил хорошую девушку со своего курса. Они собирались пожениться. Но другая девушка с этого же курса жившая в общежитии, его прежняя любовница, устроила публичный скандал с оповещением различных инстанций и изложением бесспорного прошлого вероятного будущего в лицо неподготовленной к такому откровению невесты. Убитая невеста перестала являться таковой. Виновник всего, человек тихий, славный и деликатный, чувствовал себя опозоренным, в депрессии неверно истолковывая молчаливое сочувствие большинства окружающих; всюду ему чудились пересуды за спиной, – здесь-то он был отчасти прав, – и жизнь ему сделалась несносна. Он решил уйти из университета – что вскоре и действительно сделал.
   И еще я услышал, что после школы учился он в летном училище. В одном полете двигатель его реактивного истребителя отказал. Он не катапультировался, спасая от катастрофы людей и строения внизу. Он умудрился посадить самолет без двигателя, хотя по инструкции этот самолет без двигателя не садился. После посадки самолет взорвался. Чудом оставшись в живых, изувеченный, он долго лечился. Потом у него открылся туберкулезный процесс; после госпиталей он год провел по санаториям. К службе в авиации был больше непригоден. После этого он поступил в университет, который сейчас и собрался бросать из-за невыносимо сложившихся обстоятельств: рухнуло все.
   Любовь и расстроившийся брак – как нельзя более близкое мне на этот момент – настроило частоту восприятия. Я принял случившееся внутри себя, сокрушаемая жизненная стойкость растравила душу, высокое мужество прошлого поразило воображение, закрепив, зафиксировав все.
   Собственно, это был готовый материал для повести, и воспринятый, казалось, достаточно глубоко, чтобы переплавляться в подсознании.
   Я увидел этого человека (то есть заметил специально впервые) через несколько дней. Он бы невысок, хрупок, светловолос, с предупредительными без угодливости манерами. Говорил тихо и немного, улыбка у него была неуверенная, застенчивая, болезненная какая-то – и вместе с тем открытая и подкупающая. Пожалуй, будет вернее сказать – готовность стать открытой, если будет уловлено чувство искреннего расположения в собеседнике, – вот что в ней подкупало. Я никогда не слышал, чтобы он смеялся. В целом он очень располагал к себе.
   Я узнал у него позже, что тот последний вылет на самом деле был с инструктором, на учебной реактивной машине со сравнительно невысокой скоростью. Двигатель отказал при заходе на посадку. В кабине появился запах гари. Сажал инструктор. Они успели выскочить и отбежать несколько метров, когда самолет взорвался. Так что на его долю в этом ЧП героизма, строго говоря, не приходится.
   Эту историю, насколько мне известно, кроме меня от него слышали только раз друзья по комнате.
   Если б я не услышал ее впервые от другого, в романтизированном варианте, все восприятие, естественно, выстроилось бы несколько иначе.
 
– 2 —
 
   В тот же вечер (идя домой, я «художественно размышлял» об услышанном) в сознании моем к этой истории подверстался еще один случай, слышанный примерно годом ранее.
   В другом общежитии, на чьем-то дне рождения, в большой, голой и неуютной комнате с каким-то казарменным освещением, – я был приглашен близкой приятельницей, с которой в недавнем прошлом мы были влюблены друг в друга – коротко и несинхронно: капризные следы приязни не изгладились до конца.
   Речь шла о людях малознакомых – мы перекидывались послеприветственными фразами, и только. Он – рано жиреющий, невыбритый, подслеповатый в очках, при этом насмешливый, эгоистично-добродушный и мягко-уверенный; она – небольшая, худощаво-стройная, смуглая брюнетка, нервная, пикантно-вульгарная, с хрипловатым голосом и тоже с какой-то неопрятцей. Узнав об их близости, я испытал удивление, сдобренное букетом неприязни, высокомерия, разочарования, ревности – на мой взгляд, они не подходили друг другу; к нему я относился в глубине души свысока – если можно взгляд мельком считать отношением, но на этот-то краткий момент отношение появилось! – а она мне немного нравилась – не настолько, чтоб это имело какие-то конкретные следствия, не видя, я никогда не вспоминал о ней, пожалуй, – но немного нравилась, так, вообще.
   Далее моя приятельница излагала: она ради него разошлась с мужем, а он, подлец, не хочет на ней жениться, а она после черт-те какого от него аборта никогда не сможет иметь детей, а он, подлец, тем более не хочет на ней жениться. Но в голосе мой приятельницы звучала «половая солидарность», выглядела эта пара не слишком привлекательно, и основным ощущением у меня осталось ощущение чего-то нечистого – без особого сочувствия, тем паче сознания обычной трагедии рядом с тобой.
   Но отвлеченно, теоретически, ситуация эта закрепилась в глубине сознания. И в глубине сознания в абстрагированном виде она была облагорожена – юношеское стремление к романтизации.
 
– 3 —
 
   Юношеское стремление к романтизации, пожалуй, завело меня в конечном счете в психоневрологический диспансер.
   По мере накопления информации количественные изменения, как им и полагает, перешли в качественные, и выяснилось со всей неотвратимостью, что мир устроен неправильно и скверно. Мир был бессмыслен в изначальной основе своей, и это съедало личность безысходным отчаянием. Люди были дурны и безнравственны – хотя когда не думал об этом, они бывали часто очень симпатичны, – я тянулся к людям, одиночества не переносил.
   Короче – мне хотелось послать все к чертовой матери и уехать как можно дальше и делать там что-нибудь такое простое, сильное и настоящее – например, бить котиков на Командорах (по секрету – у меня и сейчас бывает такое желание, только слабее). Но мне не хотелось менять университет на армию – я стал хлопотать об академотпуске. И, пройдя через пинг-понг ряда мест, поставил докторицу, рыжую веснушчатую симпатягу, перед дилеммой: или я получаю академотпуск, или на повышенную свою стипендию покупаю себе в комиссионке ружье с патроном и пишу прощальное письмо. (Вообще все это история довольно комическая. Через пару дней в общежитие пришла медсестра и, постучав в комнату напротив моей, где я как раз сидел в гостях и пил чай, стала расспрашивать меня, не знаю ли я меня из комнаты напротив и не замечал ли за мной в последнее время странностей в поведении, на что я отвечал, что со мной, по моему мнению, очень плохо; прочие присутствующие сидели с неподвижными, изредка дергающимися лицами. Позднее, по мере приближения сессии, по протоптанной мной тропинке отправились за академотпуском четверо коллег; пятый был встречен гомерическим хохотом и просьбой оповестить, что план по филологам университета выполнен и местов нет.)
   Около месяца я ходил на своего рода оздоровительные процедуры, проводя в гостеприимном заведении время от десяти до трех дня. Бесплатное двухразовое питание позволяло мне экономить стипендию для нужд более веселых. Среди реквизита пылилась гитара – я учился играть (и научился, на горе всего этажа общежития), и даже удостоился предложения выступить в концерте самодеятельности больных; известие, что я играю в концерте самодеятельности сумасшедшего дома, сильно подействовало на знакомых, – но в действительности я только выступил подставным за команду медперсонала диспансера на каких-то соревнованиях по стрельбе. Медперсонал был расположен ко мне и тактичен, но так до конца и не смог взять в толк, какого лешего мне не хватает, подозревая в тайном умысле. Однако к моим планам трудоромантитерапии врачи относились одобрительно, находя их весьма здравыми; и вздыхали.
   В процессе такого лечения я подвергся беседе с психологом – тихой, тактичной, незаметно-милой девицей лет тридцати, с тренированным выражением отсутствия глубинной грусти. Беседа проводилась на тему: несчастная любовь, причиняющая страдания, – это любовь не к человеку, а к собственному чувству. Я энергично защищался, скоро вывалив на доброго психоаналитика не очень хорошо усвоенные отрывки из Фрейда и Спинозы, и блокировал противную сторону. Душеспасение заглохло. После чего мне предложили систематизировать картинки с простейшими предметами, обозначить условными рисунками и восстановить десяток продиктованных слов и еще ряд слов запомнить. Заключения этих тесто я не знаю.
   Академотпуск был получен.
 
– 4 —
 
   И вот – лето. Иссык-Куль. Вечер.
   Еще тепло, но прозрачно-черный воздух холодеет с каждой минутой – горы.
   Танцплощадка – бетонированная, окруженная скамейками, за ними ряд кустов; фонари, музыка по трансляции. Только молодежь, девушек гораздо больше – танцуют многие друг с другом. Свитера, брюки – одеты в основном по-походному. Все трезвы – со спиртным туго, – но весело, запах большой воды, вдоль побережья теряются огни кемпингов. Приезжают сюда обычно дней на десять-пятнадцать, знакомства припахивают р-рымантикой, головы легки и кружатся – хорошо.
   Оцениваю себя глазами окружающих: элегантно-экзотичный тут костюм (светло-серая форма ленинградских стройотрядов шестьдесят седьмого года), белый бадлон, свежая полубороденка – симпатичный мальчик.
   Стесняюсь, однако, держусь скованно – и напускаю на себя разочарованно-скучающий и загадочно-замкнутый благородный вид. Во-первых, танцевать я еле умею – а хочется, естественно. Во-вторых, развязность моя часто сменяется застенчивостью – как сейчас, – дело обыкновенное. В-третьих, со вчерашнего вечера я вообще не могу внутренне раскрепоститься. Дело в том, что меня, беспризорного «дикаря», приютили на свободную койку в свою комнату четыре девчонки. И когда трое – в их числе инициаторша благодеяния – вышли перед сном мыться, четвертая, глядя в глаза, довольно спокойно пообещала: «Замерзнешь ночью – приходи, согрею». Несколько обалдев и обмерев внутренне, я – внешне – сказал «обязательно» в таком же тоне – и не пришел: среди четырех разбитных девочек я чувствовал себя несколько затравленно, несвободно – к сожалению, пожалуй, двоих из них и к гораздо большему сожалению своему; примешивалась и проблема буриданова осла, сдобренная забавно-тупой формой тактичности: я чувствовал некое моральное право на себя той, которая, собственно, поселила меня сюда, но не считал гарантированным, что она не выпихнет меня из своей постели, если я туда полезу, а принять в ее присутствии приглашение другой затруднялся, – присутствие же еще двоих усугубляло положение; в таком пикантно-анекдотическом бестолковом положении я был в первый раз в жизни (и в последний). И ни одна из них не была так чтобы слишком хороша. (Все это время я не переставал любить другую, далекую.)
   Танцы продолжаются. Стою. Раз пригласил замухрышку поскромнее.
   Одна девушка выделяется – в светло-кремовом брючном костюме (очень по моде), тоненькая (даже излишне худощава), прямые каштановые волосы (негустые) по плечам, личико милое (и заурядное: отвернись – забудешь).
   Приглашаю ее на твист (который танцевать в общем не умею). Нерешительный полуотказ: она не умеет; во мне сразу появляется отрадное превосходство, настроение и уверенность повышаются: я вас научу. Голос у нее не красивый; у очень женственных натур случается мелодичный высокий голос, очень плавный на интонациях, буквально льющийся из горла без обрывов; у нее не такой, обычный голос.