Отрезал по локоть рукава свитера, вынул из шапки иголку с ниткой и зашил их с одной стороны. К трусам вместо вынутой резинки приспособил тесемку от оторванного подола рубахи, а резинку пристроил на свободные концы шерстяных мешочков – получилось вроде рукавиц без пальцев. Обмылком и песком старательно выстирал в бочажке белье и портянки: пропотевшее и засаленное хуже греет.
   Стирая, я устал, накатывала дурнота, слабо и часто трепыхалось сердце, холодный пот прошиб: я понял, что здорово ослабел.
   Снег выпадал еще раза два – и стаивал. Везло мне. Если снег прочно ляжет раньше, чем я выйду к воде, то – крышка: реки встанут льдом, и недалеко я по этому льду уйду…
   На двадцать второй день я полдня пёр по болоту, если только экономную вялую походь можно назвать словом «пёр». И подморозил ноги. Выйдя на сухое, сразу разложил костер и долго растирал их, но стали побаливать и опухать. Суставы ныли. Вставать утром было больно: затекали локти, колени, поясница, пальцы. Я кряхтел, подстанывал, кипятил пихтовые иголки, проверял, все ли на месте, и трогался.
   Утром первые полчаса идти было очень трудно. Хотелось лечь и послать все к чертям. Внутри противно дрожало, кружилась голова. Каждый шаг доставался через силу. Потом становилось легче, тело разогревалось, притуплялась боль, и я старался идти как можно ровнее, без ускорений и остановок, идти до вечера.
   Ватник превратился в лохмотья; борода отросла и стала курчавиться. Через завалы я уже не лез, а обходил их, тщательно выбирая под ноги ровное место, чтоб не споткнуться и не тратить лишних сил.
   Ручей я увидел на двадцать седьмой день – настоящий, большой ручей, который впадает где-то в реку, текущую к океану. Я б, наверно, заплакал от радости и гордости, если б так не выложился. А тут просто стоял, держась за сосенку, и смотрел.
   Я развел костер, сел и выкурил предпоследнюю сигарету, оставленную на «День воды». Последняя лежала на «День жилья».
   Пальцы слушались плохо, почти не чувствовали, и крючок к леске не привязывался никак. Я затянул узел зубами. Наживкой примотал красную шерстинку свитера.
   Я задремал, и чуть не свалился в воду, когда дернуло леску, намотанную на палец. Хариус был чуть больше авторучки. Меня затрясло, очень хотелось съесть его сырым. Но я почистил его и поджарил на огне, а из потрохов и головы сварил суп в банке и тоже съел.
   Больше не клевало. Я отдохнул и подумал, что все в порядке. Что всегда был вынослив и живуч, что каждый день кипятил хвойный отвар и кровь из десен не идет, что река – она прокормит и выведет, а река – где-то уже недалеко.
   По топкому берегу ручья чавкало подо мхом, надо было заботиться и не отморозить ноги.
   Назавтра ручей перешел в какую-то бочажку, а бочажка растеклась в болотце.
   Надо было б вернуться, попробовать наловить рыбы, сделать шалаш, передохнуть, – но зима подпирала. «Держи на запад!» – так приказывали старые парусные лоции в проливе Дрейка. Что бы ни было – держи на запад.
   Я держал на запад.
   Со мной повторялась история, известная мне по книгам. Я вырезал палку и опирался на нее, потому что ноги неожиданно подламывались или не могли подняться, чтобы перешагнуть упавший ствол. Потом сделал другую палку, удобнее: метра два длиной, с сучком на уровне груди. Ее можно было зажимать под мышку, как костыль, а перелезая через завал, упирать в землю и, перехватывая повыше, слегка подтягивать тело вверх на руках.
   По утрам легкие трещали от кашля, как вощанка, вязкая мокрота залепляла грудь. Ноги опухли уже сильно, и я надрезал на подъеме головки сапог, иначе они не натягивались. После того, как я провалился в обморок, долго и тщетно силясь натянуть правый сапог, я перестал разуваться: лучше идти в мокрой обуви, чем босиком.
   Во рту был такой вкус, будто я изгрыз пузырек с одеколоном и закусил шерстью.
   Ходьба превратилась в тупое механическое действие, выматывающее, но такое же естественное и необходимое, как дыхание. Я уже больше ни о чем не думал, не строил планов, не имел желаний. Жил, дышал и шел, стараясь не забыть только одно: нельзя потерять зажигалку, там еще есть бензин, это – огонь и жизнь. Я знал, что иду к реке, знал, кто я, где, и что со мной случилось, но уже ничего не воспринимал: иногда понимал, что упал и лежу уже довольно давно, иногда – что ничего не видно, следовательно, это ночь, и надо остановиться и лечь поспать, иногда – что красное на руке, вероятно, кровь, и, значит, то ощущение, которое было какое-то время назад – это сучок расцарапал лицо.
   Черная река дымилась среди снежных лесистых берегов, и белые мухи кружились и сеялись над ней под ровным серым небом. Я помнил, что мне нужна река, но не мог вспомнить, зачем. Река выглядела бесполезной. Это было препятствие, и через него нельзя было перейти. Это какой-то конец пути… это хорошо, но чем? Меня здесь никто не ждет. Я испугался паутинных обрывков мыслей и занялся костром и кипятком. Привычное занятие вернуло меня к действительности. Тонкие буравчики нарывов по всему телу мешали двигаться. Двигаться! По реке. Плыть.
   Плот мне было не сладить. Сил не оставалось. Без топора? А как двигать бревна. Они тяжелые, это работа, калории, а калорий нет, не хватает даже на передвижение собственного тела. Я понимал краем сознания, что с соображением у меня что-то неладно, и пытался рассуждать как мог строго логически.
   Строго логически я перебрал варианты и пошел берегом вниз по течению. Река – течение – люди – жизнь – цель; такую цепь мне удалось выстроить в своих рассуждениях.
   Вечером я упал рядом с костерком и не смог встать. Надо было отдохнуть и набраться для этого сил. Набираясь сил, лучше всего лежать и дремать. Снег пушистый, это теплоизоляция, если он укроет сверху – это только лучше, теплее. Костер в это время не нужен, напрасная трата сил, он только снег растопит, и станет холоднее, а так он вроде гаснет – а становится теплей, идиот я, что раньше не понял такой простой вещи и тратил зря столько сил…
   …Я понял, что замерзаю, что это – конец, и изо всех слабых сил сознания раздул черную искорку ужаса смерти… Спокойно спать в тепле, так хорошо, тихо, отдохнуть, без боли, это же так хорошо, самое лучшее…
   Это было как вынырнуть с того света. Я орал, как в кошмаре, помогая себе проснуться и встать. Искал нож – уколоть руку, но ножа не было. Я встал на четвереньки, схватил снег зубами, проглотил…
   Сова ухала в заснеженном лесу, и луна стояла над черной рекой. Я вздул угли костра и вскипятил воду. Последняя сигарета была очень крепкой, бодрила, возбуждала, от нее подташнивало, но и тошнота ощущалась, как полнота жизни. Я очень боялся заснуть. До света кипятил воду и пил.
   Вылезло косматое солнце, зацвенькала в лесу птица, сучья трещали в бледном пламени, было тепло у огня, я забросил леску, поймал двух гольянчиков, опустил на пару секунд в кипяток, чтоб они прогрелись и тепла, энергии в организм поступало больше, поел и пошел.
   Меня окликнули. На воде у берега качалась большая лодка, а в ней – весь наш класс. Ждали меня одного, чтоб плыть на тот берег за цветами. Я сказал, что мне нужно переодеться, но они закричали, и я побежал к ним.
   Я пришел в себя на берегу, лежа на снегу с разбитым о камень лицом: упал и потерял сознание.
   Был поворот реки, и за ним должен был открыться дом, и из трубы дым. И я дошел до поворота, хотя ноги уже не помещались в сапогах, это понималось по боли, но снять сапоги было невозможно, а срезать нечем – нож потерялся.
   Но за поворотом опять была белая равнина и черная лента реки, я шел дальше, ковылял, тащился, падал и вставал, был еще поворот, и я пытался сообразить, это первый поворот или нет, потому что за вторым должен быть дом, и дым из трубы.
   Зажигалки не было, я не мог разложить костер, а нет костра – значит, день не кончен, значит, это все продолжается один день, значит – надо идти.
   Я чувствовал, что жизни мне отмерено до поворота, и подавлял в себе желание остановиться, чтоб жизнь продолжалась, а то поворот – и все… я уже соображал только то, что незачем тратить силы на удержание равновесия, я шел на четвереньках, и это было быстрее и легче.
   Потом я уже вообще ничего не понимал, но, видимо, двигался.
   И был звук. Второй. Хлопок. Резкий крепкий хлопок. Выстрел. Отчетливый выстрел охотничьего ружья. Громкий тугой удар из широкого гладкого ствола расшиб морозный воздух.
   Я вскинулся и заорал. Вернее: дернулся и заскулил. Подтянул под себя руки и ноги и снова пошел на четвереньках.
   Я шел в бреду, тайга и снег мешались с теплой ванной, жареным мясом и музыкой, теплое зимовье стояло на крымском берегу, в черной реке плавали загорелые девушки, а я шел на твердых ногах и все мог, потому что был жив.
   Ватная вертикаль и серое небо.
   Дым.
   Настоящий.
   Я захрипел и стал переставлять все четыре конечности в маршевом, как мне казалось, ритме. Я про себя кричал военные марши, походные песни и просто какой-то ритм, пожестче, потверже. Мотал головой и выдыхал в такт каждому движению, мычал и стонал.
   Это была избушка.
   Дыма над ней не было, а небо было зеленым и красным, потому что на самом деле наступило уже утро следующего дня.
   Залаяла собака.
   Собака была маленькая и черная. Лайка. На крыльце.
   Поленница дров у стены под навесом, и перевернутая лодка на берегу, привязанная к дереву.
   Собака лаяла.
   На крыльцо вышел человек.
   Он смотрел на меня.
   Человек.
   Я встал на ноги и спокойно сказал ему:
   – Привет.
   И не понял, что за хрип послышался рядом с моей головой, на снегу, со стороны.
   Тут земля меня нокаутировала, и, ткнувшись лицом в снег, я успел подумать, что если это мираж, значит – все.
 
   – Пей, пожалуйста…
   Я был дома, на кровати, в странном сне. Добрая рука поддерживала под затылок. Я проглотил что-то жгучее, потом что-то теплое и сладкое, и полетел, поплыл в ласковую, теплую пустоту.
 
   – Не говори. Потом. Окрепнешь, поправишься – тогда разговаривать будем. Кушай суп.
   Из ложки лилось в рот, я глотал что-то, разливающееся внутри болезненным теплом, приятной тяжестью, – и снова летел в пустоту. Сладко было в последний миг сознания свободно разрешать себе лететь в нее, зная, что это можно и даже хорошо, что не надо ни о чем заботиться, мою жизнь кто-то держит в добрых и надежных руках.
   – Восемь дней лежал. Про город разговаривал. Теперь все хорошо. Поправишься, в свой город поедешь.
 
   Тикал будильник, бесконечность тиканья времени была прекрасна, восхитительна, хотелось плакать и смеяться.
   Странная это была избушка. Книги теснились на самодельных полках, еловая лапа зеленела под портретом Че Гевары – вырезанной откуда-то репродукцией. А на двери был гиперреалистически выписан урбанистический пейзаж.
   Я поправлялся. Возвращался в жизнь, как выныривал из теплой водной толщи. Черные корки отваливались с лица.
   Хозяин нагрел воды и выкупал меня в корыте. Я выпил полкружки водки и уснул. Теплый сон растопил слезы моей ослабшей души.
   Краткое солнце зажигало наледь окон; косые кресты рам ложились на скобленые половицы. Хозяин сбрасывал заиндевевшие поленья; булькал чай, скреблась в сенях лайка.
   Он снимал рассверленный карабин и уходил на лыжах экономным шагом таежника. Легкая черная лайка бежала рядом по насту.
   Я подметал жилье, мыл посуду, курил и снимал книги с полок – ложился отдыхать. Японский транзистор тихо гремел музыкой большого мира.
   Он поил меня бульонами, ухой, ягодными киселями и отварами трав.
   Хотел бы я когда-нибудь рассчитаться со всеми, кто помог мне выжить.
   Как? Чем?.. Я – не врач, не солдат, не строитель и не хлебороб?..
 
   Я мог подолгу сидеть и стоять. Кашель не раздирал меня, и табак сделался вновь приятен. Блаженство жить усиливалось.
   Мы коротали вечера разговорами. Латунные блики керосиновой лампы перебегали по бисеру и бляшкам мехового убора на стене. Силы жизни возвращались: я скрывал любопытство.
   Я рассказал свою историю. Хозяин кивнул своим лицом идола – скуластой маской темного дерева. Латунный блик был как обруч на черных гладких волосах. В узких черных глазах ровно и глубоко отсвечивали огоньки.
   – Много таких дураков, как я? – Я хотел подольститься.
   – Лучшие и худшие из людей такие, как ты.
   – Почему лучшие – и худшие.
   – Это одно и то же.
 
   Он говорил ровно, с паузами, прижимая огонек трубки тонким пальцем с плоским нежным ногтем.
   Его звали Мулка. Отец его отца был шаманом нганасан – маленького лесного народа, таежного племени. Одежда и бубен шамана висели на стене, конопаченной мхом.
   Внук шамана учился в Красноярске, Москве и Ташкенте. Знал английский, узбекский и фарси. Русский язык его рассуждений был изыскан и богат. Его речь была речью образованного человека. Более образованного, чем я.
   – Я хотел стать Учителем. – Он произнес это слово с большой буквы. – Но если чего-то хочешь, надо остановиться вовремя. Я хотел знать все, и я не остановился вовремя. Теперь я не могу быть никем. Потому что я понял Жизнь. – Это слово он тоже произнес с большой буквы.
 
   Энциклопедия Гегеля стояла между Платоном и Спенсером на сосновой полке. Раз в три года Мулка, сдав белок и соболей, путешествовал к московским букинистам.
   – Почему ты не живешь со своим народом?
   – Я желаю ему счастья.
   – Ты принесешь ему знание.
   – Мой дед был шаман. Пусть злой груз останется на моих плечах. Это справедливо.
 
   Странный хозяин странной избушки жил отшельником. Он не хотел вернуться к людям своей крови, чтоб не отравить их своим знанием; он не хотел жить в большом городе большой жизнью, считая своим долгом делить нелегкую жизнь своего народа. Я уважал его, не понимая.
   Он проводит меня до точки промысловика: шестьдесят километров. Вызовут вертолет или «аннушку». Я предвкушал встречи в Ленинграде. Гордость круто соленым ломтем настоящей жизни. Время набрасывало счастливый флер на пережитое.
   Любопытство снедало меня. Хозяин, сальноволосый северный идол, был непроницаем, заботлив, ровен. В прощальный вечер он выставил бутылку спирта. Лайка в сенях грызла кости обглоданного нами глухаря.
 
   – Ты дашь клятву, что никто не узнает того, что ты услышишь. Я не должен говорить тебе этого. Но я тоже человек. Я слаб тщеславием. А ты умен и образован, ты, быть может, сумеешь понять меня.
   Я подлец. Он спас мне жизнь, но я не сдержал данной ему клятвы.
   Путь человека есть путь знания.
   Я клялся жизнью своего народа.
   – У тебя было все, о чем мечтает большинство, – так начал Мулка книгочей и внук шамана, свою недлинную речь.
   – Ты молод, красив, здоров, образован. Твоя красивая жена любила тебя и была хорошей женой. У тебя была карьера, хорошая зарплата, дом в Ленинграде, друзья и уважение людей. Ты был счастлив, скажут люди. Нет, скажешь ты.
   Так сказал Мулка, и это была правда.
   – Ты упорно строил себе здание счастья, но тебе стало неинтересно в нем жить. Твоя жизнь определилась и пошла по течению, и ощущение живой жизни, ее полноты, остроты – ослабло. Тебе стало неинтересно. Ценное перестало быть ценным. И ты бросил все.
   Человеку свойственно бросать все, чего он добивался как счастья. Человеку всегда мало, он ненасытен по природе своей. Идеал принципиально недостижим. Это первое, – сказал Мулка.
   – Второе, – сказал он. – Обратись к своей памяти. Уже сейчас пережитые трудности дороги тебе. Воспоминания ясно показывают, что для человека главное в жизни. Солнечное утро после дождливой ночи, закат над рекой – что в них? А несколько таких картин человек помнит всю жизнь как высшее счастье. Счастье бытия, единения с миром и вселенной.
   А дальше – воспоминания о взлетах духа и больших радостях, хотя поводы к ним бывают мелки: подарок в детстве, новая вещь, верность друга в тяжелую минуту.
   За ними – воспоминания о том, что мучит память и не прощается себе. О холодке грехов. О первом познании женщины и высшем наслаждении ею. О тягчайших испытаниях и опасностях.
   А годы работы, учебы, важных дел – могут выпадать из памяти почти целиком: ничто в них глубоко не затронуло чувства.
   – Третье, – продолжал Мулка. – Чем это объясняется? Тем, что воспоминания субъективны: не то помнится, что рассудок считает важным, а то, что нервная система ощущает сильно. Память хранит не общепринятые ценности, а сильное ощущение.
   Жизнь для человека – субъективно – это сумма ощущений. Потребность насытиться ими, а не накопить придуманные рассудком блага – вот что ведет нас по жизни. Отказ от карьеры, благополучия, самой жизни – объясняется потребностью в ощущениях.
   Я ощущаю – значит, я живу. А не «я добился» или «я имею».
   – Четвертое, – сказал он. – Ощущения связаны с реальным миром. Если лишить человека возможности слышать, видеть, осязать, лишить контактов с миром – он перестанет осознавать себя и сойдет с ума; такие опыты описаны.
   Ощущение есть результат взаимодействия с миром. То есть для ощущения необходимо действие. Инстинкт жизни велит ощущать, и инстинкт жизни велит действовать, – это одно и то же. Жизнь – это самореализация: потребность действовать в полную меру своих сил.
   – Пятое, – сказал он. – Максимальные ощущения и максимальные действия.
   Понять какое-то явление можно только тогда, когда берешь не какой-то его отрезок, а рассматриваешь явление целиком, на всем его протяжении от начала до самого конца.
   В жизни это: на одном конце – смерть, небытие, ничто, – на другом максимум жизни, максимум ощущений: максимум действий.
   И поскольку человек живет и хочет жить, то вот к этому максимуму он в общем и стремится.
   Лопата заменяется экскаватором, лошадь – самолетом, молоток – конвейером: таков результат стремления человечества к максимальным ощущениям через максимальные действия.
   – И шестое, – сказал он скорбно. – Есть действия созидательные и действия разрушительные.
   Созидать – в натуре человека: весь прогресс – доказательство тому.
   Но и разрушать – тоже в его натуре. Притягательность картин катастроф, лавин, потопов – доказательство тому.
   Строя дом, ты убиваешь деревья.
   Какое же может быть самое максимальное действие, к которому стремится человек и человечество?
   Это – вообще создать новую планету. Или – уничтожить уже имеющуюся. Это равновеликие действия, как бы противоположные по знаку. Но и их я не назвал бы максимальными.
   Максимальное действие – это уничтожение Вселенной и одновременно создание новой Вселенной. Обращение всей материи в свет по эйнштейновской формуле E=mc^2.
   Уничтожение и созидание здесь – единый акт.
 
   – С этим ничего не поделаешь, – сказал он. – Наши воля и разум – лишь часть бытия, они внутри его; жизнь управляется законами жизни, а не человеческим хотением. Человек хочет жить – и из этого следует, что человек должен уничтожить Вселенную.
   – Конечный результат всегда и есть объективная цель, – сказал он.
   Слова его не воспринимались всерьез. Жизнь уютно закуклилась в странной избушке посреди трескучей ночи в заснеженной тайге. Я покачал головой и вякнул о наивности и пессимизме.
   – Объективная истина – выше ограниченных нужд и представлений человека, – сказал он. – Не будем антропоцентристами.
   Кто мыслит ясно – излагает ясно и просто.
 
   – Чтобы понять явление, надо взять единую и верную систему отсчета, систему его измерения.
   – Эта система – энергия.
   Пространство, поле, масса, жизнь – имеют общим энергию. Энергия определяет все. Все имеет энергетический аспект.
   Энергетическая система отсчета позволяет обобщить все аспекты существования материи – от человека с его нервной тканью до существования Вселенной с ее физическими законами.
   Любое действие есть нарушение энергетического баланса.
 
   – Биология, – сказал Мулка.
   Жизнь на Земле – это изменение и усложнение форм преобразования энергии. (Растения, холодно– и теплокровные животные, хищники.)
   Энергия вещества Земли уменьшается: оно остывает. Но одновременно живые организмы, множась и усложняясь, выделяют все больше энергии из самого вещества планеты: кислорода воды и воздуха, минеральных соединений и прочего.
   С появлением человека – венца жизни – этот процесс убыстрился: выделяется энергия нефти, угля, сланцев, газа…
   Масса переходит в энергию – через посредство человека.
   Уже сейчас в принципе можно вовлечь в неуправляемую термоядерную реакцию (взрыв сверхмощного водородного боеприпаса) весь водород воды и атмосферы Земли: выделение колоссальной энергии.
   Превратится Земля в ледяной шар или в сгусток плазмы? Борьба противоположных тенденций благодаря наличию жизни решается в пользу второго: максимальное преобразование массы в энергию.
 
   – История, – сказал Мулка.
   Не случайно Прометей дал людям огонь и ремесла одновременно. История человечества – это история преобразования мира и выделения энергии. Человек стал человеком тогда, когда овладел огнем.
   Все больше еды, жилищ, тепла, вещей, – преобразование все большего количества материи и энергии.
   Все более крупные войны, более мощные орудия труда, – все большие выплески энергии.
   Человек все сложнее и изощреннее преобразует материю планеты, извлекая все больше энергии. Конечный, абсолютный результат – извлечение всей энергии из всей массы.
 
   – Психология, – сказал Мулка.
   Почему человек смотрит в огонь? Потому что в обычных земных условиях это максимальное выделение энергии из материи.
   Бытие – это преобразование энергии. Все живое тянется к бытию – поэтому смотрят в огонь животные и летят на огонь насекомые.
   Текущая река, водопад, пролетающий за окном вагона пейзаж, – почему притягивают взор? Потому что это картины большого преобразования и выделения энергии, происходящих при этом.
   «Типические сновидения» – кошмары, полеты во сне, преступления – отчего они? Оттого, что во сне воображаются максимальные действия: полет – невозможен, совершить невозможное – это максимально в идеале; и в таких снах человек получает максимальные ощущения. Поэтому часто испытывают во сне девушки наслаждение любви – даже те, кто никогда не испытывал его наяву.
   А максимальное ощущение, как мы говорили, вызывается максимальным действием, то есть максимальным преобразованием энергии. Максимум – выделение всей энергии планеты, галактики, Вселенной. Чувства человека стремятся к этому.
 
   – Физика, – сказал Мулка.
   Жизнь – продукт бытия и одновременно его орудие.
   Человек – тоже: продукт бытия и одновременно его орудие.
   Жизнь и человек – этап в эволюции энергии, которая и есть бытие.
   E=mc^2, m=E/c^2. Вся энергия стремится перейти в массу, а вся масса стремится перейти в энергию. Такие переходы – повторяющиеся циклы. Наше время – цикл перехода в энергию.
   Два полюса существования материи: стремление к абсолютному покою – и стремление к отдаче максимального количества содержащейся в ней энергии. Аннигиляция – идеальное удовлетворение обоим этим условиям: нет покоя большего, чем небытие, а энергия выделяется полностью.
   Аннигиляция Вселенной – это преобразование и выделение всей ее энергии; конец Вселенной и зарождение новой Вселенной.
   Человек – орудие этого вечного цикла.
 
   – Философия, – подытожил Мулка.
   Гераклит; Гегель. Любое явление по мере развития переходит в свою противоположность. Отрицание отрицания: любое явление в конце концов изживает само себя. Все имеет начало и конец.
   Созидательная деятельность человека неизбежно и необходимо переросла в разрушительную. Количественные изменения перешли в качественные.
   Создание цивилизации в конечном итоге есть уничтожение цивилизации и всей планеты.
   Противоположности едины в своем противоречии: аннигилировав Вселенную, мы создадим новую Вселенную; уничтожив жизнь – создадим будущую жизнь.
 
   Он замолчал торжественно, как гордый приговором преступник.
   – А если есть космические пришельцы? – спросил я утром.
   – Я в них не верю, – ответил он. – Но, вообще, это меняло бы дело. Возможно, мы – тупиковая ветвь, и должны ограничить свои действия собственной цивилизацией. Или просто самоуничтожиться, чтоб не уничтожить больше. Может, мы мешаем им выполнять закон Вселенной, а может, они хотят его обойти. Может, они хотят предотвратить войну у нас сейчас, чтоб мы сумели грохнуть всю галактику позднее… Трудно сказать. Но в принципе это ничего не меняет!
   – Я думаю, что войны не будет, – добавил он. – Это промежуточный этап, маловатая задача… Я думаю, задача человечества в большем.
   – И то хорошо, – хмыкнул я. – Я тоже думаю, что задача человечества в большем.
   Древний идол смотрел из глаз внука шамана:
   – Это универсальная теория. Теория максимальных ощущений. Теория максимальных действий. Добро обращается во зло, а зло – в добро; дай только время. Путь человека – путь знания и созидания – ведет к концу человечества. Стремясь упорно и долго – ты приходишь к противоположному. Уничтожая таланты и сопротивляясь прогрессу, общество стремилось сохранить себя. Любой шаг вперед – шаг к концу.
   Это знаю я один. Поэтому я ушел от людей и моего народа. Пусть знание не омрачает жизнь моего народа. Пусть матери радуются рождению детей и верят в счастье детей их детей. Храня знание в себе и ничего не делая, я продляю жизнь человечеству насколько могу.
 
   «В своем ли уме он в одинокой избушке посреди тайги?» – подумал я.