Страница:
С. Т. Аксаков. История знакомства, 8.
В Петербурге брат старался доставить нам всевозможные удовольствия: возил нас по нескольку раз в театр, зверинец и другие места. Раз повез он нас в театр и велел нам оставить наши зеленые капоры в санях извозчика; кончается спектакль, зовем извозчика, а его и след пропал; пришлось, таким образом, брату заказывать новые. Квартиру брат переменял при нас два раза и устраивал решительно все сам, кроме занавесок, которые шила женщина, но которые он все-таки сам кроил и даже показывал, как шить. Вечерами у него бывали гости, но мы почти никогда не выходили; иногда он устраивал большие вечера по приглашению, и тогда опять всегда сам смотрел за всеми приготовлениями и даже сам приготовлял какие-то сухарики, обмакивая их в шоколад,- он их очень любил.
Не выходя к гостям брата, мы все-таки имели возможность наблюдать их приезд из одного окна своей комнаты, которое выходило в переднюю. Мы прожили таким образом с братом, кажется, с месяц; в это же время он нас сам подготовлял к поступлению в институт, не забывая в то же время покупать нам разные сласти и игрушки. Несмотря на всю свою молодость в то время, он заботился и пекся о нас, как мать.
Е. В. Гоголь-Быкова. Русь, 1885, № 26, стр. 6.
Во время пребывания Гоголя в Петербурге он был знаком и часто посещал Семенова, бывшего в то время цензором; Гоголь часто читал Семенову свои произведения не только как хорошему знакомому, но и как цензору, спрашивая его о том, удобно или неудобно прочитанное к печати. В одно из таких посещений, когда у Семенова было несколько человек гостей. Гоголь принес свой рассказ "Прачка", написанную на нескольких почтовых листочках, и читал ее вслух. Живой и веселый юмор этого маленького рассказа заставил слушателей хохотать до слез; но, к несчастью, некоторая бесцеремонность и двусмысленность выражений были причиною того, что рассказ не мог быть признан в то время удобным к печати. Гоголь хотел было уничтожить рукопись, но Семенов попросил ее у него себе на память. Затем рукопись оставалась у Семенова до отъезда его из Петербурга. В числе других книг и рукописей подарил он при отъезде и эту рукопись своему родственику Н. Н. Терпигореву. Сын его, С. Н. Терпигорев, студент Петербургского университета, читал эти листочки в тамбовской деревне отца и помнит содержание "Прачки". Вот оно. Действующие лица рассказа - петербургский чиновник и прачка, моющая на него белье; при сдаче прачкой вымытого белья не оказывается одной штуки; чиновник требует ее; прачка обижается, и между ними происходит перебранка; оскорбленное самолюбие прачки доходит до высшей степени, сыплются крупные слова, колкости и т. п.; чиновник требует своей штуки, прачка говорит, что у нее нет никакой его штуки, и т. д. 25.
Московские Ведомости, 1861, № 3, стр. 23. {135}
Не сомневайтесь в нашей привязанности к вам. Она с моей стороны неограниченна, и если я вам казался иногда холоден, так это оттого, что у меня много разных занятий, между тем как у вас одно только попечение о детях ваших. Верьте, что у всякого, кто бы имел такую редкую мать, как вы, благодарность, любовь и почтение были бы к вам вечны... Да, сделайте милость, выгоните вон Борисовича, и чем скорее, тем лучше; он выучил моего Якима пьянствовать. Теперь все мне открылось, когда они вместе, Яким с Яковом и Борисовичем, ходили за утками и пропадали три дня; это все они пьянствовали и были так мертвецки пьяны, что их чужие люди перенесли. Я Якима больно... *
Гоголь - матери, 22 ноября 1832 г., из Петербурга. Письма, I, 226.
Я, покамест, здоров и даже поправился. Следствие ли это советов Дядьковского (полтавского доктора), которыми он меня снабдил на дорогу, или здешнего моего врачевателя Гаевского, который одобряет многое, замеченное Дядьковским, только я чувствую себя лучше против прежнего. Досада только, что творческая сила меня не посещает до сих пор... У меня холодна квартира, и я теперь всякого, у кого в комнате 15 градусов тепла, почитаю счастливцем.
Гоголь - М. П. Погодину, 25 ноября 1832 г., из Петербурга, Письма, I, 227.
Гоголь летом ездил на родину. Вы помните, что он в службе и обязан о себе давать отчет. Как же он поступил? Четыре месяца не было про него ни слуху, ни духу. Оригинал.
П. А. Плетнев - В. А. Жуковскому, 8 дек. 1832 г. Соч. Плетнева, III, 522.
13 ноября 1832 г. № 263 - Учитель Патриотического института 14-го класса Гоголь-Яновский, возвратясь из домового отпуска, привез с собою двух сестер в том предположении, чтобы определить их в Патриотический институт для воспитания. Девицы сии не могут поступить ни на правах штатных воспитанниц, ни пансионерок, но г. Гоголь просит, чтобы их поместить взамен его жалованья, коего производится ему от института 1200 р. в год.
Представление начальницы института Л. К. Вистингаузен.
Резолюция
Ее императорское величество соизволила утвердить сие представление, с тем чтобы милость сия не служила примером впредь для других, единственно по уважению к ходатайству г-жи начальницы института, повелев также и в списках воспитанниц и пансионерок девиц Гоголь-Яновских {136} не считать, за неимением ими права на поступление в Патриотический институт **, 5 дек. 1832 г. Н. Лонгинов.
Рус. Стар., 1887, дек., 752.
Иногда по вечерам брат уезжал куда-нибудь, и тогда мы ложились спать раньше. Раз, именно в такой вечер, мы уже спали, когда приходит к нам Матрена, жена братнина человека Якима, будит нас и говорит, что брат приказал нас завить, так как на другой день нас отвезут в институт; нас, почти спящих, завили и уложили снова. На другой день нас одели в закрытые шоколадные платья из драдедама, и брат повез нас в институт, где передал начальнице Патриотического института г-же Вистингаузен, маленькой горбатой старушке; она ввела нас в класс и отрекомендовала: "Сестры Гоголя". Нас тотчас же все обступили, как новеньких и вдобавок сестер своего учителя. С большою грустью и слезами расстались мы с братом и водворились в институте.
Е. В. Гоголь-Быкова. Русь, 1885, № 26, стр. 7.
При нас брат недолго оставался учителем, и когда он вызывал нас отвечать, то всех в классе очень занимало, как мы будем отвечать брату, но именно это нас и конфузило, и мы большею частью совсем не хотели отвечать; когда у него бывали уроки в институте, то по окончании их он всегда оставался с нами на полчаса и всегда приносил лакомства. Впрочем, он и сам был большой лакомка, и иногда один съедал целую банку варенья, и если я в это время прошу у него слишком много, то он всегда говорил: "Погоди, я вот лучше покажу тебе, как ест один мой знакомый, смотри - вот так, а другой этак" и т. д. И пока я занималась представлением и смеялась, он съедал всю банку. У меня была маленькая страсть писать, и я наполнила толстую тетрадь своими сочинениями под названием "Комедии и сказки" и отдала эту тетрадь брату, который, разумеется, тотчас же стал смеяться и рассказал о моем сочинительстве нашему инспектору Плетневу, и тот после часто шутя спрашивал меня в классе о моих сочинениях. Меня всегда это очень конфузило, и больше я уже не пробовала ничего писать.- Брат часто пропускал свои уроки, частью по болезни, а частью просто и по лени и наконец отказался совсем.
Е. В. Гоголь-Быкова. Русь, 1885, № 26, стр. 7.
У Гоголя вертится на уме комедия 27. Не знаю, разродится ли он ею нынешней зимой; но я ожидаю в этом роде от него необыкновенного совершенства. В его сказках меня всегда поражали драматические места.
П. А. Плетнев - В. А. Жуковскому, 8 дек. 1832 г. Соч. Плетнева. III, 522.
В Петербурге собралось более десяти товарищей: Гоголь, Прокопович, Данилевский, Пащенко, Кукольник, Базили, Гребенка, Мокрицкий и еще некоторые. Определились по разным министерствам и начали служить. {137} Мокрицкий хорошо рисовал и заявил себя замечательным художником по живописи. Товарищи часто сходились у кого-нибудь из своих, составляли тесный приятельский кружок и приятно проводили время. Гоголь был душою кружка. Вот приходит однажды в этот кружок товарищей Мокрицкий и приносит с собою что-то, завязанное в узелке.- "А что это у тебя, брате Аполлоне?" спрашивает Гоголь. Мокрицкий был заика и с трудом отвечает: "Это... это, Н. В., не по твоей части; это - священне".- "Как, что такое, покажи?" "Пожалуйста, не трогай, Н. В.,- говорю тебе, нельзя, это священне". (В узелке были костюмчики детей кн. N; костюмчики нужны были Мокрицкому для картины, и он добыл их не без труда.) Гоголь схватил узелок, развязал, увидел, что там такое, плюнул в него и швырнул в окно на улицу. Мокрицкий вскрикнул от ужаса, бросился к окну и хотел выскочить, но было высоко; бросается в дверь, бежит на улицу и схватывает свой узелок. Хохотали все до упаду.
Т. Г. Пащенко по записи В. Пашкова. Берег, 1880, № 268.
Около 1832 года, когда я впервые познакомился с Гоголем, он дал всем своим товарищам по нежинскому лицею и их приятелям прозвища, украсив их именами знаменитых французских писателей, которыми тогда восхищался весь Петербург. Тут были Гюго. Александры Дюма, Бальзаки, и даже один скромный приятель именовался София Ге. Не знаю почему, я получил титул Жюль-Жанена, под которым и состоял до конца.
П. В. Анненков. Гоголь в Риме, Литературные воспоминания, стр. 11.
Н. Я. Прокопович был очень даровитая личность. Но он вдруг увлекся в Петербурге театром до того, что хотел поступить на сцену и вместо того поступил в театральную школу. Это всех сильно поразило: человек с большим развитием и знаниями садится на скамью театрального училища! Он был чрезвычайно скромен, и эта скромность губила его; еще в Нежине он стал выдаваться и заявлять себя. В Петербурге он познакомился с актером Сосницким, и тот его завербовал. Вероятно, к этому времени относится также начало знакомства Гоголя с Сосницким. Вскоре Прокопович познакомился с Комаровым, племянником Федорова, тогдашнего начальника театральной школы, а Комаров, в свою очередь, ввел в нежинский кружок Анненкова, и через него же Прокопович и Гоголь узнали впоследствии Белинского...
В. И. Шенрок со слов А. С. Данилевского. Материалы, II. 190.
В Петербурге около Гоголя составился круг его школьных приятелей и новых, молодых знакомых, которые любили его горячо и были ему по душе. Перед этим кругом Гоголь всегда стоял просто, в обыкновенной своей позиции, хотя сосредоточенный, несколько скрытный характер и наклонность овладевать и управлять людьми не оставляли его никогда. Кроме жаркой привязанности, которую он питал вообще к двум-трем товарищам своего детства,- "ближайшим людям своим", как он их называл,- Гоголю должен был нравиться и тот откровенный энтузиазм, {138} который выказывался тут к тогдашней литературной деятельности его, несмотря на совершенно короткое, нецеремонное обращение приятелей между собой. В этом круге он встречал только ласковые, часто им же воодушевленные лица, и не было ему надобности осматриваться, беречься и отклонять от себя взоры. За чертой круга Гоголь открывал себе широкий путь жизни всеми средствами, которые находились в его богатой натуре, не исключая хитрости и сноровки затрогивать наиболее живые струны человеческого сердца. Он сходил с этой арены в безвестный и, так сказать, уединенный круг своих приятелей если не отдыхать (в это время он не отдыхал почти никогда, но жил постоянно всеми своими способностями), то, по крайней мере, сравнивать его бескорыстные суждения о себе и ряд надежд, возлагаемых на него, с тем, что говорилось и делалось по поводу его особы на другом, более обширном поприще. Он был прост перед своим кругом, добродушен, весел, хотя и сохранял тонкий, может быть, невольный оттенок чувства своего превосходства и своего значения. Мало-помалу род поучения, ободрения и удовольствия, какие он почерпал в этом круге, становились ему менее нужны и менее привлекательны; жизнь начала нестись с такой силой вокруг него, показались такие горячие, страстные привязанности, действовавшие и на общественное мнение, что никем не ведомый и запертый в себе самом кружок должен был потерять значение в его глазах. Притом же вскоре явились требования со стороны других приверженцев Гоголя, на которые старый круг не мог отвечать, и явления в самом Гоголе, которые трудно было понять ему; но почти ко всем его лицам Гоголь сохранил неизменное расположение, доказывавшее теплоту и благородство его сердца. Он даже в минуту развития самостоятельных, наиболее исключительных своих мнений еще вопрошал мысль прежних своих приятелей и прислушивался к ней с большим любопытством.
Гоголь перепробовал множество родов деятельности - служебную, актерскую, художническую 28, писательскую. С появлением "Вечеров на хуторе", имевших громадный успех, дорога, наконец, была найдена, но деятельность его еще удвоивается после успеха. Тут я с ним и познакомился. Он был весь обращен лицом к будущему, к расчищению себе путей во все направления, движимый потребностью развить все силы свои, богатство которых невольно сознавал в себе. Необычайная житейская опытность, приобретенная размышлениями о людях, выказывалась на каждом шагу. Он исчерпывал людей так свободно и легко, как другие живут с ними. Не довольствуясь ограниченным кругом ближайших знакомых, он смело вступал во все круга, и цели его умножались и росли по мере того, как преодолевал он первые препятствия на пути. Он сводил до себя лица, стоявшие, казалось, вне обычной сферы его деятельности, и зорко открывал в них те нити, которыми мог привязать к себе. Искусство подчинять себе чужие воли изощрялось вместе с навыком в деле, и мало-помалу приобреталось не менее важное искусство - направлять обстоятельства так, что они переставали быть препонами и помехами, а обращались в покровителей и поборников человека. Никто тогда не походил более его на итальянских художников XVI века, которые были в одно время гениальными людьми, благородными, любящими натурами и - глубоко практическими умами. {139}
Мы сказали, что Гоголь часто сходил с шумного, трудового своего жизненного поприща в уединенный круг своих приятелей - потолковать преимущественно о явлениях искусства, которые, в сущности, одни только и наполняли его душу. Он никогда не говорил с приятелями об ученых своих предприятиях и других замыслах, потому что хотел оставаться с ними искренним и таким, каким его знали сначала. Гоголь жил на Малой Морской, в доме Лепена 29, на дворе, в двух небольших комнатах, и я живо помню темную лестницу квартиры, маленькую переднюю с перегородкой, небольшую спальню, где он разливал чай своим гостям, и другую комнату, попросторнее, с простым диваном у стены, большим столом у окна, заваленным книгами, и письменным бюро возле него. В первый раз, как я попал на один из чайных вечеров его, он стоял у самовара и только сказал мне: "Вот, вы как раз поспели". В числе гостей был у него пожилой человек, рассказывавший о привычках сумасшедших, строгой, почти логической последовательности, замечаемой в развитии нелепых их идей. Гоголь подсел к нему, внимательно слушал его повествование, и, когда один из приятелей стал звать всех по домам, Гоголь возразил, намекая на своего посетителя: "Ты ступай... Они уже знают свой час, и, когда надобно, уйдут". Большая часть материалов, собранных из рассказов пожилого человека, употреблены были Гоголем потом в "Записках сумасшедшего". Часто потом случалось мне сидеть и в этой скромной чайной, и в зале. Гоголь собирал тогда английские кипсеки с видами Греции, Индии, Персии и проч., той известной тонкой работы на стали, где главный эффект составляют необычная обделка гравюры и резкие противоположности света с тенью. Он любил показывать дорогие альманахи, из которых, между прочим, почерпал свои поэтические воззрения на архитектуру различных нравов и на их художественные требования. Степенный, всегда серьезный Яким состоял тогда в должности его камердинера. Гоголь обращался с ним совершенно патриархально, говоря ему иногда: "Я тебе рожу побью", что не мешало Якиму постоянно грубить хозяину, а хозяину заботиться о существенных его пользах и, наконец, устроить ему покойную будущность. Сохраняя практический оттенок во всех обстоятельствах жизни. Гоголь простер свою предусмотрительность до того, что раз, отъезжая по делам в Москву, сам расчертил пол своей квартиры на клетки, купил красок и, спасая Акима от вредной праздности, заставил его изобразить довольно затейливый паркет на полу во время своего отсутствия. Приятели сходились также друг у друга на чайные вечера, где всякий очередной хозяин старался превзойти другого разнообразием, выбором и изяществом кренделей, прибавляя всегда, что они куплены на вес золота. Гоголь был в этих случаях строгий, нелицеприятный судья и оценщик.
На этих сходках царствовала веселость, бойкая насмешка над низостью и лицемерием, которой журнальные, литературные и всякие другие анекдоты служили пищей, но особенно любил Гоголь составлять куплеты и песни на общих знакомых. С помощью Н. Я. Прокоповича и А. С. Данилевского, товарища Гоголя по лицею, человека веселых нравов, некоторые из них выходили, действительно, каррикатурно-метки и уморительны. Много тогда было сочинено подобных песен. Помню, что несколько вечеров Гоголь беспрестанно тянул (мотивы для куплетов выбирались из новейших опер - {140} из "Фенеллы", "Роберта", "Цампы") кантату, созданную для прославления будущего предполагаемого его путешествия в Крым, где находился стих:
И с Матреной наш Яким
Потянулся прямо в Крым.
В памяти у меня остается также довольно нелепый куплет, долженствовавший увековечить подвиги молодых учителей из его знакомых, отправлявшихся каждый день на свои лекции на Васильевский остров. Куплет, кажется, принадлежал Гоголю безраздельно:
Все бобрами завелись,
У Фаге все завились
И пошли через Неву,
Как чрез мягку мураву, и т. д.
Точно так же происходило и на обедах в складчину, где Гоголь сам приготовлял вареники, галушки и другие малороссийские блюда. Важнее других бывал складчинный обед в день его именин, 9 мая, к которому он обыкновенно уже одевался по-летнему, сам изобретая какой-то фантастический наряд. Он надевал обыкновенно ярко-пестрый галстучек, взбивал высоко свой завитой кок, облекался в какой-то белый, чрезвычайно короткий и распашной сюртучок, с высокой талией и буфами на плечах, что делало его действительно похожим на петушка, по замечанию одного из его знакомых. Как далек еще тогда он был от позднейшей самоуверенности в оценке собственных произведений, может служить то, что на одном из складчинных обедов 1832 г. он сомнительно и даже отчасти грустно покачал головой при похвалах, расточаемых новой повести его "Ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифировичем" 30. "Это вы говорите,- сказал он,- а другие считают ее фарсом". Вообще суждениями так называемых избранных людей Гоголь, по благородно высокой практической натуре своей, никогда не довольствовался. Ему всегда нужна была публика. Случалось также, что в этих сходках на Гоголя нападала беспокойная, судорожная, горячечная веселость - явное произведение материальных сил, чем-либо возбужденных.
Вообще следует заметить, что природа его имела многие из свойств южных народов, которых он так ценил вообще. Он необычайно дорожил внешним блеском, обилием и разнообразием красок в предметах, пышными, роскошными очертаниями, эффектом в картинах и природе. "Последний день Помпеи" Брюллова привел его в восторг 31. Полный звук, ослепительный поэтический образ, мощное, громкое слово, все, исполненное силы и блеска, потрясало его до глубины сердца. Он просто благоговел перед созданиями Пушкина за изящество, глубину и тонкость их поэтического анализа, но так же точно с выражением страсти в глазах и голосе, сильно ударяя на некоторые слова, читал и стихи Языкова. В жизни он был очень целомудрен и трезв, если можно так выразиться, но в представлениях он совершенно сходился со страстными, внешне великолепными представлениями южных племен. Вот почему также он заставлял других читать и сам зачитывался в то время Державиным. Чтение его, если уже раз ухо ваше попривыкло к малороссийскому напеву, было чрезвычайно {141} обаятельно: такую поразительную выпуклость умел он сообщать наиболее эффектным частям произведения и такой яркий колорит получали они в устах его! Можно сказать, что он проявлял натуру южного человека даже и светлым, практическим умом своим, не лишенным примеси суеверия... Если присоединить к этому замечательно тонкий эстетический вкус, открывавший ему тотчас подделку под чувство и ложные, неестественные краски, как бы густо или хитро ни положены они были, то уже легко будет понять тот род очарования, которое имела его беседа. Он не любил уже и в то время французской литературы, да не имел большой симпатии и к самому народу за "моду, которую они ввели по Европе", как он говорил: "быстро создавать и тотчас же, по-детски, разрушать авторитеты". Впрочем, он решительно ничего не читал из французской изящной литературы и принялся за Мольера только после строгого выговора, данного Пушкиным за небрежение к этому писателю. Так же мало знал он и Шекспира (Гете и вообще немецкая литература почти не существовали для него), и из всех имен иностранных поэтов и романистов было знакомо ему не по догадке и не по слухам одно имя - Вальтер Скотта. Зато и окружил он его необычайным уважением, глубокой попечительной любовью. Вальтер Скотт не был для него представителем охранительных начал, нежной привязанности к прошедшему, каким сделался в глазах европейской критики; все эти понятия не находили тогда в Гоголе ни малейшего отголоска и потому не могли задобривать его в пользу автора. Гоголь любил Вальтер Скотта просто с художнической точки зрения, за удивительное распределение материи рассказа, подробное обследование характеров и твердость, с которой он вел многосложное событие ко всем его результатам. В эту эпоху Гоголь был наклонен скорее к оправданию разрыва с прошлым и к нововводительству, признаки которого очень ясно видны и в его ученых статьях о разных предметах, чем к пояснению старого или к искусственному оживлению его... В тогдашних беседах его постоянно выражалось одно стремление к оригинальности, к смелым построениям науки и искусства на других основаниях, чем те, какие существуют, к идеалам жизни, созданным с помощью отвлеченной, логической мысли,- словом, ко всем тем более или менее поэтическим призракам, которые мучат всякую деятельную благородную молодость. При этом направлении два предмета служили как бы ограничением его мысли и пределом для нее, именно: страстная любовь к песням, думам, умершему прошлому Малороссии, что составляло в нем истинное охранительное начало, и художественный смысл, ненавидевший все резкое, произвольное, необузданно-дикое. Они были, так сказать, умерителями его порывов, В этом соединении страсти, бодрости, независимости всех представлений со скромностью, отличающей практический взгляд, и благородством художественных требований заключался и весь характер первого периода его развития, того, о котором мы теперь говорим.
Никогда, однако ж, даже в среде одушевленных и жарких прений, происходивших в кружке по поводу современных литературных и жизненных явлений, не покидала его лица постоянная, как бы приросшая к нему, наблюдательность. Он, можно сказать, не раздевался никогда, и застать его обезоруженным не было возможности. Зоркий глаз его постоянно следил за душевными и характеристическими явлениями в других: он {142} хотел видеть даже и то, что легко мог предугадать. Сколько было тогда подмечено в некоторых общих приятелях мимолетных черт лукавства, мелкого искательства, которыми трудолюбивая бездарность старается обыкновенно вознаградить отсутствие производительных способов; сколько разоблачено риторической пышности, за которой любит скрываться бедность взгляда и понимания, сколько открыто скудного житейского расчета под маской приличия и благонамеренности! Все это составляло потеху кружка, которому немалое удовольствие доставлял и тогдашний союз денежных интересов в литературе со всеми его изворотами, войнами, триумфами и победными маршами. Для Гоголя как здесь, так и в других сферах жизни ничего не пропадало даром. Он прислушивался к замечаниям, описаниям, анекдотам, наблюдениям своего круга и, случалось, пользовался ими. В этом, да и в свободном изложении своих мыслей и мнений круг работал на него. Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайной экономией и неутомимыми усиленными трудами сверх должности накопил сумму, достаточную на покупку хорошего лепажевского ружья рублей в 200 (асс.
В Петербурге брат старался доставить нам всевозможные удовольствия: возил нас по нескольку раз в театр, зверинец и другие места. Раз повез он нас в театр и велел нам оставить наши зеленые капоры в санях извозчика; кончается спектакль, зовем извозчика, а его и след пропал; пришлось, таким образом, брату заказывать новые. Квартиру брат переменял при нас два раза и устраивал решительно все сам, кроме занавесок, которые шила женщина, но которые он все-таки сам кроил и даже показывал, как шить. Вечерами у него бывали гости, но мы почти никогда не выходили; иногда он устраивал большие вечера по приглашению, и тогда опять всегда сам смотрел за всеми приготовлениями и даже сам приготовлял какие-то сухарики, обмакивая их в шоколад,- он их очень любил.
Не выходя к гостям брата, мы все-таки имели возможность наблюдать их приезд из одного окна своей комнаты, которое выходило в переднюю. Мы прожили таким образом с братом, кажется, с месяц; в это же время он нас сам подготовлял к поступлению в институт, не забывая в то же время покупать нам разные сласти и игрушки. Несмотря на всю свою молодость в то время, он заботился и пекся о нас, как мать.
Е. В. Гоголь-Быкова. Русь, 1885, № 26, стр. 6.
Во время пребывания Гоголя в Петербурге он был знаком и часто посещал Семенова, бывшего в то время цензором; Гоголь часто читал Семенову свои произведения не только как хорошему знакомому, но и как цензору, спрашивая его о том, удобно или неудобно прочитанное к печати. В одно из таких посещений, когда у Семенова было несколько человек гостей. Гоголь принес свой рассказ "Прачка", написанную на нескольких почтовых листочках, и читал ее вслух. Живой и веселый юмор этого маленького рассказа заставил слушателей хохотать до слез; но, к несчастью, некоторая бесцеремонность и двусмысленность выражений были причиною того, что рассказ не мог быть признан в то время удобным к печати. Гоголь хотел было уничтожить рукопись, но Семенов попросил ее у него себе на память. Затем рукопись оставалась у Семенова до отъезда его из Петербурга. В числе других книг и рукописей подарил он при отъезде и эту рукопись своему родственику Н. Н. Терпигореву. Сын его, С. Н. Терпигорев, студент Петербургского университета, читал эти листочки в тамбовской деревне отца и помнит содержание "Прачки". Вот оно. Действующие лица рассказа - петербургский чиновник и прачка, моющая на него белье; при сдаче прачкой вымытого белья не оказывается одной штуки; чиновник требует ее; прачка обижается, и между ними происходит перебранка; оскорбленное самолюбие прачки доходит до высшей степени, сыплются крупные слова, колкости и т. п.; чиновник требует своей штуки, прачка говорит, что у нее нет никакой его штуки, и т. д. 25.
Московские Ведомости, 1861, № 3, стр. 23. {135}
Не сомневайтесь в нашей привязанности к вам. Она с моей стороны неограниченна, и если я вам казался иногда холоден, так это оттого, что у меня много разных занятий, между тем как у вас одно только попечение о детях ваших. Верьте, что у всякого, кто бы имел такую редкую мать, как вы, благодарность, любовь и почтение были бы к вам вечны... Да, сделайте милость, выгоните вон Борисовича, и чем скорее, тем лучше; он выучил моего Якима пьянствовать. Теперь все мне открылось, когда они вместе, Яким с Яковом и Борисовичем, ходили за утками и пропадали три дня; это все они пьянствовали и были так мертвецки пьяны, что их чужие люди перенесли. Я Якима больно... *
Гоголь - матери, 22 ноября 1832 г., из Петербурга. Письма, I, 226.
Я, покамест, здоров и даже поправился. Следствие ли это советов Дядьковского (полтавского доктора), которыми он меня снабдил на дорогу, или здешнего моего врачевателя Гаевского, который одобряет многое, замеченное Дядьковским, только я чувствую себя лучше против прежнего. Досада только, что творческая сила меня не посещает до сих пор... У меня холодна квартира, и я теперь всякого, у кого в комнате 15 градусов тепла, почитаю счастливцем.
Гоголь - М. П. Погодину, 25 ноября 1832 г., из Петербурга, Письма, I, 227.
Гоголь летом ездил на родину. Вы помните, что он в службе и обязан о себе давать отчет. Как же он поступил? Четыре месяца не было про него ни слуху, ни духу. Оригинал.
П. А. Плетнев - В. А. Жуковскому, 8 дек. 1832 г. Соч. Плетнева, III, 522.
13 ноября 1832 г. № 263 - Учитель Патриотического института 14-го класса Гоголь-Яновский, возвратясь из домового отпуска, привез с собою двух сестер в том предположении, чтобы определить их в Патриотический институт для воспитания. Девицы сии не могут поступить ни на правах штатных воспитанниц, ни пансионерок, но г. Гоголь просит, чтобы их поместить взамен его жалованья, коего производится ему от института 1200 р. в год.
Представление начальницы института Л. К. Вистингаузен.
Резолюция
Ее императорское величество соизволила утвердить сие представление, с тем чтобы милость сия не служила примером впредь для других, единственно по уважению к ходатайству г-жи начальницы института, повелев также и в списках воспитанниц и пансионерок девиц Гоголь-Яновских {136} не считать, за неимением ими права на поступление в Патриотический институт **, 5 дек. 1832 г. Н. Лонгинов.
Рус. Стар., 1887, дек., 752.
Иногда по вечерам брат уезжал куда-нибудь, и тогда мы ложились спать раньше. Раз, именно в такой вечер, мы уже спали, когда приходит к нам Матрена, жена братнина человека Якима, будит нас и говорит, что брат приказал нас завить, так как на другой день нас отвезут в институт; нас, почти спящих, завили и уложили снова. На другой день нас одели в закрытые шоколадные платья из драдедама, и брат повез нас в институт, где передал начальнице Патриотического института г-же Вистингаузен, маленькой горбатой старушке; она ввела нас в класс и отрекомендовала: "Сестры Гоголя". Нас тотчас же все обступили, как новеньких и вдобавок сестер своего учителя. С большою грустью и слезами расстались мы с братом и водворились в институте.
Е. В. Гоголь-Быкова. Русь, 1885, № 26, стр. 7.
При нас брат недолго оставался учителем, и когда он вызывал нас отвечать, то всех в классе очень занимало, как мы будем отвечать брату, но именно это нас и конфузило, и мы большею частью совсем не хотели отвечать; когда у него бывали уроки в институте, то по окончании их он всегда оставался с нами на полчаса и всегда приносил лакомства. Впрочем, он и сам был большой лакомка, и иногда один съедал целую банку варенья, и если я в это время прошу у него слишком много, то он всегда говорил: "Погоди, я вот лучше покажу тебе, как ест один мой знакомый, смотри - вот так, а другой этак" и т. д. И пока я занималась представлением и смеялась, он съедал всю банку. У меня была маленькая страсть писать, и я наполнила толстую тетрадь своими сочинениями под названием "Комедии и сказки" и отдала эту тетрадь брату, который, разумеется, тотчас же стал смеяться и рассказал о моем сочинительстве нашему инспектору Плетневу, и тот после часто шутя спрашивал меня в классе о моих сочинениях. Меня всегда это очень конфузило, и больше я уже не пробовала ничего писать.- Брат часто пропускал свои уроки, частью по болезни, а частью просто и по лени и наконец отказался совсем.
Е. В. Гоголь-Быкова. Русь, 1885, № 26, стр. 7.
У Гоголя вертится на уме комедия 27. Не знаю, разродится ли он ею нынешней зимой; но я ожидаю в этом роде от него необыкновенного совершенства. В его сказках меня всегда поражали драматические места.
П. А. Плетнев - В. А. Жуковскому, 8 дек. 1832 г. Соч. Плетнева. III, 522.
В Петербурге собралось более десяти товарищей: Гоголь, Прокопович, Данилевский, Пащенко, Кукольник, Базили, Гребенка, Мокрицкий и еще некоторые. Определились по разным министерствам и начали служить. {137} Мокрицкий хорошо рисовал и заявил себя замечательным художником по живописи. Товарищи часто сходились у кого-нибудь из своих, составляли тесный приятельский кружок и приятно проводили время. Гоголь был душою кружка. Вот приходит однажды в этот кружок товарищей Мокрицкий и приносит с собою что-то, завязанное в узелке.- "А что это у тебя, брате Аполлоне?" спрашивает Гоголь. Мокрицкий был заика и с трудом отвечает: "Это... это, Н. В., не по твоей части; это - священне".- "Как, что такое, покажи?" "Пожалуйста, не трогай, Н. В.,- говорю тебе, нельзя, это священне". (В узелке были костюмчики детей кн. N; костюмчики нужны были Мокрицкому для картины, и он добыл их не без труда.) Гоголь схватил узелок, развязал, увидел, что там такое, плюнул в него и швырнул в окно на улицу. Мокрицкий вскрикнул от ужаса, бросился к окну и хотел выскочить, но было высоко; бросается в дверь, бежит на улицу и схватывает свой узелок. Хохотали все до упаду.
Т. Г. Пащенко по записи В. Пашкова. Берег, 1880, № 268.
Около 1832 года, когда я впервые познакомился с Гоголем, он дал всем своим товарищам по нежинскому лицею и их приятелям прозвища, украсив их именами знаменитых французских писателей, которыми тогда восхищался весь Петербург. Тут были Гюго. Александры Дюма, Бальзаки, и даже один скромный приятель именовался София Ге. Не знаю почему, я получил титул Жюль-Жанена, под которым и состоял до конца.
П. В. Анненков. Гоголь в Риме, Литературные воспоминания, стр. 11.
Н. Я. Прокопович был очень даровитая личность. Но он вдруг увлекся в Петербурге театром до того, что хотел поступить на сцену и вместо того поступил в театральную школу. Это всех сильно поразило: человек с большим развитием и знаниями садится на скамью театрального училища! Он был чрезвычайно скромен, и эта скромность губила его; еще в Нежине он стал выдаваться и заявлять себя. В Петербурге он познакомился с актером Сосницким, и тот его завербовал. Вероятно, к этому времени относится также начало знакомства Гоголя с Сосницким. Вскоре Прокопович познакомился с Комаровым, племянником Федорова, тогдашнего начальника театральной школы, а Комаров, в свою очередь, ввел в нежинский кружок Анненкова, и через него же Прокопович и Гоголь узнали впоследствии Белинского...
В. И. Шенрок со слов А. С. Данилевского. Материалы, II. 190.
В Петербурге около Гоголя составился круг его школьных приятелей и новых, молодых знакомых, которые любили его горячо и были ему по душе. Перед этим кругом Гоголь всегда стоял просто, в обыкновенной своей позиции, хотя сосредоточенный, несколько скрытный характер и наклонность овладевать и управлять людьми не оставляли его никогда. Кроме жаркой привязанности, которую он питал вообще к двум-трем товарищам своего детства,- "ближайшим людям своим", как он их называл,- Гоголю должен был нравиться и тот откровенный энтузиазм, {138} который выказывался тут к тогдашней литературной деятельности его, несмотря на совершенно короткое, нецеремонное обращение приятелей между собой. В этом круге он встречал только ласковые, часто им же воодушевленные лица, и не было ему надобности осматриваться, беречься и отклонять от себя взоры. За чертой круга Гоголь открывал себе широкий путь жизни всеми средствами, которые находились в его богатой натуре, не исключая хитрости и сноровки затрогивать наиболее живые струны человеческого сердца. Он сходил с этой арены в безвестный и, так сказать, уединенный круг своих приятелей если не отдыхать (в это время он не отдыхал почти никогда, но жил постоянно всеми своими способностями), то, по крайней мере, сравнивать его бескорыстные суждения о себе и ряд надежд, возлагаемых на него, с тем, что говорилось и делалось по поводу его особы на другом, более обширном поприще. Он был прост перед своим кругом, добродушен, весел, хотя и сохранял тонкий, может быть, невольный оттенок чувства своего превосходства и своего значения. Мало-помалу род поучения, ободрения и удовольствия, какие он почерпал в этом круге, становились ему менее нужны и менее привлекательны; жизнь начала нестись с такой силой вокруг него, показались такие горячие, страстные привязанности, действовавшие и на общественное мнение, что никем не ведомый и запертый в себе самом кружок должен был потерять значение в его глазах. Притом же вскоре явились требования со стороны других приверженцев Гоголя, на которые старый круг не мог отвечать, и явления в самом Гоголе, которые трудно было понять ему; но почти ко всем его лицам Гоголь сохранил неизменное расположение, доказывавшее теплоту и благородство его сердца. Он даже в минуту развития самостоятельных, наиболее исключительных своих мнений еще вопрошал мысль прежних своих приятелей и прислушивался к ней с большим любопытством.
Гоголь перепробовал множество родов деятельности - служебную, актерскую, художническую 28, писательскую. С появлением "Вечеров на хуторе", имевших громадный успех, дорога, наконец, была найдена, но деятельность его еще удвоивается после успеха. Тут я с ним и познакомился. Он был весь обращен лицом к будущему, к расчищению себе путей во все направления, движимый потребностью развить все силы свои, богатство которых невольно сознавал в себе. Необычайная житейская опытность, приобретенная размышлениями о людях, выказывалась на каждом шагу. Он исчерпывал людей так свободно и легко, как другие живут с ними. Не довольствуясь ограниченным кругом ближайших знакомых, он смело вступал во все круга, и цели его умножались и росли по мере того, как преодолевал он первые препятствия на пути. Он сводил до себя лица, стоявшие, казалось, вне обычной сферы его деятельности, и зорко открывал в них те нити, которыми мог привязать к себе. Искусство подчинять себе чужие воли изощрялось вместе с навыком в деле, и мало-помалу приобреталось не менее важное искусство - направлять обстоятельства так, что они переставали быть препонами и помехами, а обращались в покровителей и поборников человека. Никто тогда не походил более его на итальянских художников XVI века, которые были в одно время гениальными людьми, благородными, любящими натурами и - глубоко практическими умами. {139}
Мы сказали, что Гоголь часто сходил с шумного, трудового своего жизненного поприща в уединенный круг своих приятелей - потолковать преимущественно о явлениях искусства, которые, в сущности, одни только и наполняли его душу. Он никогда не говорил с приятелями об ученых своих предприятиях и других замыслах, потому что хотел оставаться с ними искренним и таким, каким его знали сначала. Гоголь жил на Малой Морской, в доме Лепена 29, на дворе, в двух небольших комнатах, и я живо помню темную лестницу квартиры, маленькую переднюю с перегородкой, небольшую спальню, где он разливал чай своим гостям, и другую комнату, попросторнее, с простым диваном у стены, большим столом у окна, заваленным книгами, и письменным бюро возле него. В первый раз, как я попал на один из чайных вечеров его, он стоял у самовара и только сказал мне: "Вот, вы как раз поспели". В числе гостей был у него пожилой человек, рассказывавший о привычках сумасшедших, строгой, почти логической последовательности, замечаемой в развитии нелепых их идей. Гоголь подсел к нему, внимательно слушал его повествование, и, когда один из приятелей стал звать всех по домам, Гоголь возразил, намекая на своего посетителя: "Ты ступай... Они уже знают свой час, и, когда надобно, уйдут". Большая часть материалов, собранных из рассказов пожилого человека, употреблены были Гоголем потом в "Записках сумасшедшего". Часто потом случалось мне сидеть и в этой скромной чайной, и в зале. Гоголь собирал тогда английские кипсеки с видами Греции, Индии, Персии и проч., той известной тонкой работы на стали, где главный эффект составляют необычная обделка гравюры и резкие противоположности света с тенью. Он любил показывать дорогие альманахи, из которых, между прочим, почерпал свои поэтические воззрения на архитектуру различных нравов и на их художественные требования. Степенный, всегда серьезный Яким состоял тогда в должности его камердинера. Гоголь обращался с ним совершенно патриархально, говоря ему иногда: "Я тебе рожу побью", что не мешало Якиму постоянно грубить хозяину, а хозяину заботиться о существенных его пользах и, наконец, устроить ему покойную будущность. Сохраняя практический оттенок во всех обстоятельствах жизни. Гоголь простер свою предусмотрительность до того, что раз, отъезжая по делам в Москву, сам расчертил пол своей квартиры на клетки, купил красок и, спасая Акима от вредной праздности, заставил его изобразить довольно затейливый паркет на полу во время своего отсутствия. Приятели сходились также друг у друга на чайные вечера, где всякий очередной хозяин старался превзойти другого разнообразием, выбором и изяществом кренделей, прибавляя всегда, что они куплены на вес золота. Гоголь был в этих случаях строгий, нелицеприятный судья и оценщик.
На этих сходках царствовала веселость, бойкая насмешка над низостью и лицемерием, которой журнальные, литературные и всякие другие анекдоты служили пищей, но особенно любил Гоголь составлять куплеты и песни на общих знакомых. С помощью Н. Я. Прокоповича и А. С. Данилевского, товарища Гоголя по лицею, человека веселых нравов, некоторые из них выходили, действительно, каррикатурно-метки и уморительны. Много тогда было сочинено подобных песен. Помню, что несколько вечеров Гоголь беспрестанно тянул (мотивы для куплетов выбирались из новейших опер - {140} из "Фенеллы", "Роберта", "Цампы") кантату, созданную для прославления будущего предполагаемого его путешествия в Крым, где находился стих:
И с Матреной наш Яким
Потянулся прямо в Крым.
В памяти у меня остается также довольно нелепый куплет, долженствовавший увековечить подвиги молодых учителей из его знакомых, отправлявшихся каждый день на свои лекции на Васильевский остров. Куплет, кажется, принадлежал Гоголю безраздельно:
Все бобрами завелись,
У Фаге все завились
И пошли через Неву,
Как чрез мягку мураву, и т. д.
Точно так же происходило и на обедах в складчину, где Гоголь сам приготовлял вареники, галушки и другие малороссийские блюда. Важнее других бывал складчинный обед в день его именин, 9 мая, к которому он обыкновенно уже одевался по-летнему, сам изобретая какой-то фантастический наряд. Он надевал обыкновенно ярко-пестрый галстучек, взбивал высоко свой завитой кок, облекался в какой-то белый, чрезвычайно короткий и распашной сюртучок, с высокой талией и буфами на плечах, что делало его действительно похожим на петушка, по замечанию одного из его знакомых. Как далек еще тогда он был от позднейшей самоуверенности в оценке собственных произведений, может служить то, что на одном из складчинных обедов 1832 г. он сомнительно и даже отчасти грустно покачал головой при похвалах, расточаемых новой повести его "Ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифировичем" 30. "Это вы говорите,- сказал он,- а другие считают ее фарсом". Вообще суждениями так называемых избранных людей Гоголь, по благородно высокой практической натуре своей, никогда не довольствовался. Ему всегда нужна была публика. Случалось также, что в этих сходках на Гоголя нападала беспокойная, судорожная, горячечная веселость - явное произведение материальных сил, чем-либо возбужденных.
Вообще следует заметить, что природа его имела многие из свойств южных народов, которых он так ценил вообще. Он необычайно дорожил внешним блеском, обилием и разнообразием красок в предметах, пышными, роскошными очертаниями, эффектом в картинах и природе. "Последний день Помпеи" Брюллова привел его в восторг 31. Полный звук, ослепительный поэтический образ, мощное, громкое слово, все, исполненное силы и блеска, потрясало его до глубины сердца. Он просто благоговел перед созданиями Пушкина за изящество, глубину и тонкость их поэтического анализа, но так же точно с выражением страсти в глазах и голосе, сильно ударяя на некоторые слова, читал и стихи Языкова. В жизни он был очень целомудрен и трезв, если можно так выразиться, но в представлениях он совершенно сходился со страстными, внешне великолепными представлениями южных племен. Вот почему также он заставлял других читать и сам зачитывался в то время Державиным. Чтение его, если уже раз ухо ваше попривыкло к малороссийскому напеву, было чрезвычайно {141} обаятельно: такую поразительную выпуклость умел он сообщать наиболее эффектным частям произведения и такой яркий колорит получали они в устах его! Можно сказать, что он проявлял натуру южного человека даже и светлым, практическим умом своим, не лишенным примеси суеверия... Если присоединить к этому замечательно тонкий эстетический вкус, открывавший ему тотчас подделку под чувство и ложные, неестественные краски, как бы густо или хитро ни положены они были, то уже легко будет понять тот род очарования, которое имела его беседа. Он не любил уже и в то время французской литературы, да не имел большой симпатии и к самому народу за "моду, которую они ввели по Европе", как он говорил: "быстро создавать и тотчас же, по-детски, разрушать авторитеты". Впрочем, он решительно ничего не читал из французской изящной литературы и принялся за Мольера только после строгого выговора, данного Пушкиным за небрежение к этому писателю. Так же мало знал он и Шекспира (Гете и вообще немецкая литература почти не существовали для него), и из всех имен иностранных поэтов и романистов было знакомо ему не по догадке и не по слухам одно имя - Вальтер Скотта. Зато и окружил он его необычайным уважением, глубокой попечительной любовью. Вальтер Скотт не был для него представителем охранительных начал, нежной привязанности к прошедшему, каким сделался в глазах европейской критики; все эти понятия не находили тогда в Гоголе ни малейшего отголоска и потому не могли задобривать его в пользу автора. Гоголь любил Вальтер Скотта просто с художнической точки зрения, за удивительное распределение материи рассказа, подробное обследование характеров и твердость, с которой он вел многосложное событие ко всем его результатам. В эту эпоху Гоголь был наклонен скорее к оправданию разрыва с прошлым и к нововводительству, признаки которого очень ясно видны и в его ученых статьях о разных предметах, чем к пояснению старого или к искусственному оживлению его... В тогдашних беседах его постоянно выражалось одно стремление к оригинальности, к смелым построениям науки и искусства на других основаниях, чем те, какие существуют, к идеалам жизни, созданным с помощью отвлеченной, логической мысли,- словом, ко всем тем более или менее поэтическим призракам, которые мучат всякую деятельную благородную молодость. При этом направлении два предмета служили как бы ограничением его мысли и пределом для нее, именно: страстная любовь к песням, думам, умершему прошлому Малороссии, что составляло в нем истинное охранительное начало, и художественный смысл, ненавидевший все резкое, произвольное, необузданно-дикое. Они были, так сказать, умерителями его порывов, В этом соединении страсти, бодрости, независимости всех представлений со скромностью, отличающей практический взгляд, и благородством художественных требований заключался и весь характер первого периода его развития, того, о котором мы теперь говорим.
Никогда, однако ж, даже в среде одушевленных и жарких прений, происходивших в кружке по поводу современных литературных и жизненных явлений, не покидала его лица постоянная, как бы приросшая к нему, наблюдательность. Он, можно сказать, не раздевался никогда, и застать его обезоруженным не было возможности. Зоркий глаз его постоянно следил за душевными и характеристическими явлениями в других: он {142} хотел видеть даже и то, что легко мог предугадать. Сколько было тогда подмечено в некоторых общих приятелях мимолетных черт лукавства, мелкого искательства, которыми трудолюбивая бездарность старается обыкновенно вознаградить отсутствие производительных способов; сколько разоблачено риторической пышности, за которой любит скрываться бедность взгляда и понимания, сколько открыто скудного житейского расчета под маской приличия и благонамеренности! Все это составляло потеху кружка, которому немалое удовольствие доставлял и тогдашний союз денежных интересов в литературе со всеми его изворотами, войнами, триумфами и победными маршами. Для Гоголя как здесь, так и в других сферах жизни ничего не пропадало даром. Он прислушивался к замечаниям, описаниям, анекдотам, наблюдениям своего круга и, случалось, пользовался ими. В этом, да и в свободном изложении своих мыслей и мнений круг работал на него. Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайной экономией и неутомимыми усиленными трудами сверх должности накопил сумму, достаточную на покупку хорошего лепажевского ружья рублей в 200 (асс.