-- И мы, товарищи, будем бороться против всяких недостатков! Против бюрократизма! Против зажима иныцыативы! Мы, товарищи, за международную революцию!
Жидкие рукоплескания были заглушены смехом. Встала за столом президиума толстошеяя Ногаева с выпученными глазами,-- новый партприкрепленный к комсомольскому комитету. И, ломая обычное вначале нерасположение к себе, заговорила спокойно-уверенным, подчиняющим голосом.
-- Товарищ Акишин выступал, что все у нас благополучно и что молодежь на первом плане. Так ставить вопрос, Акишин, значит, смазывать наши прорехи. Нельзя усыплять деятельность молодежи, нельзя ей голову кружить самохвальством. Ты подожди, пусть вас похвалят другие, а не вы сами. И нужно вам, ребята, не выхвалять свои прежние заслуги, а браться за дело. Дела много, и дело очень серьезное. Весь район сейчас смотрит на нас, сможем ли мы выйти из того позорного упадка, в который впали. Давайте не давать клятв, давайте не писать торжественных резолюций, которые мы привыкли и умеем писать. А вот давайте все, кто тут есть,-- вступим в ударные бригады завтра же!
Бурные рукоплескания. Ромка вскочил:
-- Я хочу!
Гриша Камышов спросил с легкой усмешкой:
-- Ты что? Будешь оправдываться? Не надо! Крики:
-- Не надо!
Оживленно выходили все. Настроение было другое, чем тогда, зимою, когда замыслили молодежный конвейер. И не играя, не с удалым задором, как весною, брался теперь комсомол за боевую работу, а с сознанием большой ответственности и серьезности дела.
Камышов на прощанье сказал:
-- Ну, ребята, теперь не шуточки шутить, теперь вы должны доказать ту истину, что комсомол недаром заслужил право носить звание ленинского комсомола.
И правда, зачался большой пожар. Через две-три недели узнать нельзя было завода' весь он забурлил жизнью. Конвейеры и группы вызывали друг друга на социалистическое соревнование. Ударные бригады быстро росли в числе. Повысился темп работы, снижался брак, уменьшались прогулы. И сделалось это вдруг
так как-то,-- словно само собой. Какой-то беспричинный стихийный порыв, неизвестно откуда взявшийся.
Но было, конечно, не так. Все подготовлялось заранее самым тщательным образом, намечались для начала более надежные конвейеры и группы, распределялись роли между партийцами и комсомольцами.
Когда звенел звонок к окончанию работы, вскакивал на табуретку оратор, говорил о пятилетке, о великих задачах, стоящих перед рабочим классом, и о позорном прорыве, который допустил завод. И предлагал группе объявить себя ударной. Если предварительная подготовка была крепкая, группа единодушно откликалась на призыв. Но часто бывало, что предложение вызывало взрыв негодования. Работницы кричали:
-- И так нагрузка черт те какая, больше не можем!
-- Мы не резиновые, нельзя человека без конца растягивать.
-- Не хочем мы ударяться, ударяйся сам! Им давали выкричаться. Потом с разных концов начинали подавать голоса партийки и комсомолки:
-- Ведь семь часов работаем, не десять-двенадцать, как в царские времена. Можно и понатужиться.
-- Что ж мы, на хозяина, что ли, работаем? На себя же, на свое, рабочее государство.
-- Товарищи, неужели мы будем терпеть, что по всему району на наш завод пальцами указывают?
-- Что разговаривать! Записывай всех в ударные!
Голосовали и принимали предложение. Тут же утверждали заранее приготовленный устав ударной бригады. И появлялись плакаты в цехах и заявления в заводской газете "Проснувшийся витязь":
Для успешного проведения строительства социализма в условиях обострения классовой борьбы на всех участках этого строительства требуется напряжение всех сил пролетариата. Учитывая трудности строительства и желая прийти к нему на помощь, мы, работницы такого-то конвейера, объявляем себя ударным конвейером.
И дальше шли параграфы устава бригады: каждый ударник должен следить за работой своего соседа, и каждый отвечает за бригаду, также бригада за него... Ударник должен бережно относиться к заводскому имуществу, не допуская порчи такового хотя бы и другими рабочими. Должен быть примером на заводе по дисциплинированности и усердию работы на производстве.
Везде -- в призывных речах, на плакатах, в газетных статьях -- показывалось и доказывалось, что самая суть работы теперь в корень изменилась: работать нужно не для того, чтобы иметь пропитание и одежду, не для того даже, чтобы дать рынку нужные
товары; а главное тут -- перед рабочим классом стоит великая до головокружения задача перестроить весь мир на новый манер, и для этого ничего не должно жалеть и никого не должно щадить. Весело было Лельке смотреть, как самыми разнообразными способами рабочие и работницы втягивались в кипучую, целеустремленную работу и как беспощадно клеймились те, кто по-старому думал тут только о себе.
Хронометраж установил, что по промазке "дамской стрелки" дневную норму смело можно повысить с 1400 пар на 1600. Администрация объявила норму 1600 и соответственно снизила расценку.
Работницы возмутились. Кричали, ругались в уборных и в столовке. И тайно сговорились. При ближайшем подсчете оказалось, выработка у всех была прежняя -- 1400. И так еще три раза. Потом пришли работницы в дирекцию, стучали кулаками по столу, кричали, что норма невозможная, что этак помрешь за столом.
Директор холодно ответил:
-- Не помрете.
А после их ухода позвонил в ячейку.
В понедельник из восьми работниц этой группы четыре оказались переведенными на новую работу, а на их место были поставлены комсомолки, снятые с намазки черной стрелки. Предварительно с девчатами основательно поговорил в бюро ячейки Гриша Камышов.
Четыре оставшиеся старые работницы со злобою и презрением оглядывали девчат:
-- Пришли норму нам накручивать? И куда же это ныне совесть девалась у людей!
Девчата посмеивались и мазали. В первый же день, еще не свыкнувшись с новой для них операцией, они уже промазали 1400 пар, как старые работницы. Через три дня стали мазать по 1600, а еще через неделю эти 1600 пар стали кончать за полчаса до гудка.
Камышов в бюро комсомольского комитета разговаривал по телефону, а технический секретарь Шурка Щуров переписывал за столом протоколы и забавлялся тем, что будто бы отвечал на то, что Камышов говорил в трубку.
-- Здравствуй!
Шурка вполголоса, для собственного удовольствия:
-- С добрым утром, с хорошей погодой!
-- Что так поздно?
-- Поздно. Раньше невозможно!
-- Ругать вас и следует!
-- Пора бить!
-- Ну, спасибо!
-- Не стоит того!
Вошла Лелька. Шурка, играючи, схватил ее за запястья. Лелька сказала:
-- Ну ты, кутенок! Цыц!
Он отстал. Подошел от телефона Камышов, сказал Шурке:
-- Левка принес знамя для завтрашней демонстрации, а на древке нет острия. Возьми в клубе, я видел -- там есть. Шурка встал, чтобы идти.
-- Да не сейчас. Не к спеху.
-- Чего? Старик, что ли, я? Сейчас и сбегаю.
-- Брось ты, что за постановка? Пойдешь обедать и зайдешь. А вот что,-- погоди,-- сейчас нужно сделать. Сбегай домой, возьми фотографический аппарат, будь к гудку на заводском дворе. А ты, Леля... Ты в ночной смене сегодня? Сейчас свободна?
-- Ага!
-- Вот тебе список фамилий,-- четыре работницы из намазки материалов. Пойди, пусть тебе мастерица их укажет, я уж ей сказал. Только чтоб сами они этого не заметили. Запомни их рожи. А потом как-нибудь устройте с Шуркой так, чтобы снять с них фотографию,-- лучше бы всего со всех четырех вместе, группой. Вот вам обоим миссия на сегодня.
-- "Миссия"... Ха-ха! Как в брошюрках!.. Идем, Лелька!
Осенний ясный день. Гудок к окончанию работ дневной смены. Из всех дверей валили работницы. На широком дворе, у выхода из цеха по намазке материалов, стояла Лелька в позе, а на нее нацеливался фотографическим аппаратом Шурка Шуров.
Проходили работницы, останавливались, смотрели. Некоторые говорили:
-- Нас бы снял!
Шурка все целился из аппарата на Лельку, а она зорко приглядывалась к проходившим. Шли две из намеченных, тоже остановились. Лелька к ним обратилась:
-- Хотите, снимем вас?
-- О? Ну, ну, снимай.
Стали расстанавливаться. Шла третья из намеченных. Ее окликнули:
-- Дарья Петровна, подходи, сымись с нами.
Но четвертая долго не шла. Шурка смотрел под черным покрывалом в аппарат, перестанавливал старух, поправлял руки, поворачивал головы.
Появилась наконец четвертая. Лелька надеялась,-- может быть, позовут ее сами. Но не позвали. А она даже не остановилась.
Лелька спросила Шурку:
-- У тебя пластинка длинная, да? Он с удивлением взглянул, ответил:
-- Ну да.
-- Так что же месту пропадать, жалко. Еще одна уместится. Товарищ, вы не хотите сняться? Она остановилась. Ей закричали:
-- Иди, иди! Снимись за компанию!
В ближайшем номере "Проснувшегося витязя" появился этот снимок. Все четверо были названы по фамилиям, а потом стояло:
Рассказывалась вся история, как они притворялись, что не могут сработать больше 1400 пар, высмеивалось их рвачество. И смешно было смотреть на снимок, как они старались принять позы, выглядеть покрасивее. И этакая подпись!
А под снимком -- другой: четыре задорно смеющихся молодых девичьих лица, под снимком -- фамилии и подпись:
По всему заводу рассматривали снимок, из других цехов заходили в намазочную,-- почему-то всем интересно было увидать пропечатанных в натуре. Старые работницы ругались, молодым было приятно. И после этого им приятно стало сделаться ударницами. Само собою образовалось ударное ядро в цехе намазки материалов.
Оська Головастов. Тот, который вместе с Юркой накрыл тайного виноторговца Богобоязненного и потом на политбое командовал взводом, состязавшимся с Лелькиным взводом. Огромная голова, как раз по фамилии, большой и странно плоский лоб, на губах все время беспризорно блуждает самодовольная улыбка. На всех собраниях он обязательно выступает, говорит напыщенно и фразисто, все речи его -- отборно-стопроцентные.
Раньше был он колодочником,-- подносил колодки к конвейеру. Потом стал машинистом на прижимной машине, на которой в конце конвейера прижимают подошву к готовой галоше. За эту работу плата больше -- 3 р. 25 к., а колодочник получает 2 р. 75 к. На каждый конвейер полагается по колодочнику. В "Проснувшемся витязе" Оська поместил такой вызов:
Я, Осип Головастов, заявляю: у колодочников рабочий день очень незагружен, они только и знают, что сидят в уборной и курят. По этой причине заявляю, что один колодочник может обслуживать не один конвейер, а сразу два, и берусь это доказать на деле. С прижимной машины перехожу на работу колодочника, несмотря, что колодочник получает меньше машиниста. Вызываю тт, колодочников последовать моему энтузиазму.
И месяц Головастое работал на подноске колодок. Сильно похудел, к концу работы губы были белые, а глаза глядели с тайною усталостью. Однако держался он вызывающе бодро и говорил:
-- Определенно может один колодочник работать на два конвейера.
Через месяц на цеховом производственном совещании он заявил это самое. На него яростно обрушились колодочники:
-- Ты месяц поработал, да опять к себе на машину уйдешь! Норму накрутишь, а сам выполнять ее не будешь. Не видали мы, как ты, высуня язык, с колодками бегал от конвейера к конвейеру?
Оська в ответ водил поднятою отвесно ладошкою и повторял:
-- Товарищи! Ничего не поделаешь! Строительство социализма! Нужно напрягать все силы!
Помощник заведующего галошным цехом, инженер Голосовкер, тоже высказался против: экономия пустячная, 3 р. 25 к. на два конвейера, а истощение рабочего получается полное, это можно было наблюдать на самом товарище Головастове.
Оська вскочил, поднял ладошку:
-- Прошу слова! -- и заговорил: -- Товарищи! Я вижу, что инженеру Голосовкеру нет дела до производства и до строительства социализма! Поэтому он и ведет саботаж всякому улучшению и всякому снижению себестоимости. Какая бы этому могла быть причина? Вот мы все время в газетах читаем -- то там окажется спец-вредитель, то там. Не из этих ли он спецов, которые тайно только и думают о том, чтобы всовывать палки в колеса нашего строительства?
Обычно такие нападки на инженеров проходили без протестов собрания, но тут все слишком были против Оськи, посыпались крики:
-- Буде! Больно много болтает! Выслужиться хочет! И не дали ему кончить.
* * *
На заводском дворе висел огромный плакат, где каждые две недели оповещалось о проценте брака на каждом из конвейеров. Но это были не голые, как раньше, цифры, в которых никто не мог разобраться. Великолепно были нарисованы работницы в красных, зеленых, белых косынках; одни неслись на аэроплане, мотоциклетке или автомобиле; другие ехали верхом, бежали пешие, брели с палочкой; третьи, наконец, ехали верхом на черепахе, на раке или сидели, как в лодке, в большой черной галоше. Против каждой из фигур указывался соответствующий процент брака: аэроплан, например,-- от 1,3 до 1,9, верхом на лошади -- от 3,6 до 4,0, в галоше -- больше шести.
И работницы останавливались, рассматривали, на каком месте их конвейер.
-- Ой, батюшки, стыд какой! Бредем с палочкой! Скоро, гляди, на черепаху сядем!
В цехах, у конвейеров и машин, висели темно-бурые "красные доски", и на них написано было мелом:
Конв. 15. Щанова -- инициатор уплотнения работы намазки бордюра.
Сахарова -- взявшая на себя промазку бордюра для двух конвейеров, благодаря чему сокращен штат на одного человека.
Или:
Конв. 6. Гребнева и Аргунова -- за работу сверх нормы и без оплаты 100 пар материала и за отсутствие прогулов.
На черных досках висели фамилии прогульщиков.
Преуспевшим обещались премии,-- денежные или поездками в экскурсии, в дома отдыха.
Всячески ворошили рабочую массу, теребили, подхлестывали, перебирали все струны души,-- не та зазвучит, так эта; всех так или иначе умели приладить к работе.
Пионеры,-- и эта тонконогая мелкота в красных галстучках была втянута в кипящий котел общей работы. Ребята, под руководством пионервожатых, являлись на дом к прогульщикам, торчали у "черных касс", специально устроенных для прогульщиков, дразнили и высмеивали их; мастерили кладбища для лодырей и рвачей: вдруг в столовке -- картонные могилы, а на них кресты с надписями:
Здесь лежит прах рвача Матвея Гаврилова. Здесь покоится злостная прогульщица Анисья Поспелова.
Дежурили у лавок Центроспирта и пивных, уговаривали и стыдили входящих. Кипнем кипела работа. Лельке странно было вспомнить, как пуста была работа с пионерами еще два-три года назад: в сущности, было только приучение к революционной болтовне. А теперь... Какой размах!
* * *
Лелька работала на конвейере, где мастерицей была ее старая знакомая Матюхина. Курносая, со сморщенным старушечьим лицом. В ней Лелька вскоре научилась ценить высшее воплощение того, что было хорошего в старом, сросшемся с заводом рабочем. Вся жизнь ее, все интересы были в работе, неудачами завода она болела как собственными, все силы клала в завод, совсем так, как рачительный крестьянин -- в свое деревенское хозяйство. Температурит, доктор ей: "Сдайте работу, идите домой".-- "Ну, что там, вот пустяки! Часы свои уж отработаю". Умерла у нее дочь. Придет Матюхина в приемный покой, поплачет, при-
мет брому -- и опять на работу. Она жила в производстве и должна была умереть у станка, потому что для таких людей выйти "на социалку" и в бездействии, вне родного завода, жить "на отдыхе", на пенсии -- хуже было, чем умереть.
Матюхина была "ударницей". Но по отношению к ней это стало только новым названием, потому что ударницей она была всем существом своим тогда, когда и разговору не было об ударничестве. И горела подлинным "бурным пафосом строительства", хотя сама даже и не подозревала этого. На производственных совещаниях горела и волновалась, как будто у нее отнимали что-то самое ценное, и собственными, не трафаретно газетными словами страстно говорила о невозможно плохом качестве материала, об организационных неполадках.
-- Стараемся, а дело все не выигрывается, хоть на канате вверх тащи! Хоть ты караул кричи! Резина в пузырях, а то вдруг щепа в ней, рожица никуда не годится. Сердца разрыв чуть не получаем, вот до чего убиваемся! А контрольные комиссии у нас над каждыми концами... На ком вину эту сорвать, не знаю, но надо бы кого-то под расстрел!
А из инженерской конторки приходила на свой конвейер взволнованная и измученно говорила девчатам:
-- Вот! Опять брак вырос! За вчерашний день 54 пары брака. Ходила, ругалась в закройную передов и в мазильную.
И неутомимо ходила вокруг своего конвейера, осматривала и подмазывала каждую колодку, зорко следила, у какой работницы начинается завал, спешила на помощь и делала с нею ее работу.
Прорыв блестяще был ликвидирован. В октябре завод с гордостью рапортовал об этом Центральному комитету партии. Заполнена была недовыработка за июль -- август, и теперь ровным темпом завод давал 59 тысяч пар галош,-- на две тысячи больше, чем было намечено планом.
В газетах пелись хвалы заводу. Приезжали на завод журналисты,-- толстые, в больших очках. Списывали в блокноты устав ударных бригад, член завкома водил их по заводу, администрация давала нужные цифры,-- и появлялись в газетах статьи, где восторженно рассказывалось о единодушном порыве рабочих масс, о чудесном превращении прежнего раба в пламенного энтузиаста. Приводили правила о взысканиях, налагаемые за прогул или за небрежное обращение с заводским имуществом, и возмущенно писали:
Ах, как эти правила безнадежно устарели! Угрозы взысканиями за прогул и порчу имущества на фоне того, что происходило вокруг, отдавали чудовищной академической тупостью стандартного сочинителя правил...
На заводе читали такие статьи и хохотали.
Конечно, было все это хоть и так, но совсем, совсем не так.
Отдельных курилок на заводе нашем нет. Курят в уборных. Сидят на стульчаках и беседуют. Тут услышишь то, чего не услышишь на торжественных заседаниях и конвейерных митингах. Тут душа нараспашку. Примолкают только тогда, когда входит коммунист или комсомолец.
-- Гонка какая-то пошла. В гоночных лошадей нас обратили. Разве можно? И без того по сторонам поглядеть некогда,-- такая норма. А тут еще ударяйся.
-- Говорят: "семичасовой день". Да прежде десять часов лучше было работать. Не спешили. А сейчас -- глаза на лоб лезут.
-- Зато времени больше свободного.
-- А на кой оно черт, время свободное твое, ежели уставши человек? Придешь домой в четыре и спишь до полуночи. Встанешь, поешь,-- и опять спать до утреннего гудка. Безволие какое-то, даже есть неохота.
-- Ну, слезай, Макдональд! Разболтался! Мне за делом, а ты так сидишь!
-- На что мне ваше социалистическое соревнование? Что от него? Только норму накрутим сами себе, а потом расценки сбавят.
-- Расценков сбавлять не будут.
-- Не будут? Только бы замануть, а там и сбавят. Как на "Красном треугольнике" сделали. А тоже клялись: "Сбавлять не будем!" И везде пишут: "Мы! рабочие! единогласно!" Маленькая кучка все захватила, верховодит, а говорят: все рабочие.
Вздыхали.
-- Нет, царские капиталисты были попростоватее, не умели так эксплоатировать рабочий класс.
-- Дурья голова, пойми ты в своей лысой башке. Ведь капиталисты себе в карман клали, а у нас в карманы кому это идет,-- Калинину али Сталину? В наше рабочее государство идет, для социализму.
-- Я напротив этого не спорю. А все эксплоатация еще больше прежнего. Тогда попы говорили: "Работай, надрывайся, тебе за это будет царствие небесное!" Ну, а в царствие-то это мало кто уж верил. А сейчас ораторы говорят: "Работай, надрывайся, будет тебе за это социализм". А что мне с твоего социализму? Я надорвусь,-- много мне будет радости, что внуки мои его дождутся?
-- Вон пишут в газетах: "пламенный энтузиазм". Почему у нас соревнования подписывают? Коммунисты -- потому что обязаны, другие -- что хотят кой-чего получить. А нам получать нечего.
Такие струйки и течения извивались в низах. Не лучше случалось иногда и на верхах. Давали блестящие сведения в газеты, сообщали на производственных совещаниях о великолепном росте продукции. Неожиданно приехала правительственная комиссия, вскрыла уже запакованные, готовые к отправке ящики с галошами,-- и оказалось в них около пятидесяти процентов брака.
* * *
Все это видела и знала Лелька. Но теперь это не обескураживало ее, не подрывало веры, даже больше: корявая, трудная, с темными провалами подлинная жизнь прельщала ее больше, чем бездарно-яркие, сверкающие дешевым лаком картинки газетных строчил.
Вовсе не все поголовно рабочие, как уверяли газеты, и даже не большинство охвачено было энтузиазмом. Однажды на производственном совещании в таком газетном роде высказался, кроя инженеров, Оська Головастое: что рабочий -- прирожденный ударник, что он всегда работал по-ударному и горел производственным энтузиазмом. Против него сурово выступила товарищ Ногаева и своим уверенным, всех покоряющим голосом заявила, что это -- реакционный вздор, что если бы было так, то для чего ударные бригады, для чего соревнование и премирование ударников?
По тем или другим мотивам активно участвовало в соревновании, вело массу вперед -- ну, человек четыреста-пятьсот. Это -- на шесть тысяч рабочих завода. Были тут и настоящие энтузиасты разного типа, всею душою жившие в деле, как Гриша Камышов, Ведерников, Матюхина, Ногаева, Бася. Были смешные шовинисты-самохвалы, как Ромка, карьеристы-фразеры, как Оська Головастое. Были партийцы, шедшие только по долгу дисциплины. Прельщали многих обещанные премии, других -- помещение в газетах портретов и восхвалений.
И вот из всех этих разнообразнейших мотивов,-- и светлых, и темных,-- партия умела выковать одну тугую стальную пружину, которая толкала и гнала волю всех в одном направлении -- к осуществлению огромного, почти невероятного плана. Вместе с этим -- медленно, трудно -- воспитывалось в рабочей массе новое отношение к труду, внедрялось сознание, с которым нелегко было сразу освоиться: нет отдельных лиц, которые бы наживались рабочим трудом, которых не позорно обманывать и обкрадывать, которых можно ощущать только как врагов. Пришел новый большой хозяин,-- свой же рабочий класс в целом,-- и по отношению к нему все старые повадки приходилось бросить раз навсегда.
Какими силами был ликвидирован прорыв? Как могло сделаться, что те самые люди, которые в июле -- августе работали спустя рукава, множили прогулы и брак в невероятном количестве,-- в сентябре -- октябре встрепенулись, засучили рукава и люто взялись за работу? То же случилось, что отмечается наблюдателями и на войне. Везде большинство -- средние люди, подвижная масса; и зависит от обстоятельств: могут грозным ураганом ринуться в самую опасную атаку,-- могут стадом овец помчаться прочь от одного взорвавшегося снаряда. Зависит от того, какое меньшинство возьмет в данный момент верх над массой,-- храбрецы или шкурники.
Так было и тут. Организованное, крепко дисциплинированное меньшинство клином врезалось в гущу бегущих, остановило их своим встречным движением, привлекло на себя все их внимание -- и повело вперед.
Сын Лелькина квартирного хозяина, молодой Буераков, рамочник с их же завода, был ухажер и хулиган, распубликованный в газете лодырь и прогульщик. Раз вечером затащил он к себе двух приятелей попить чайку. Были выпивши. Сидели в большой комнате и громко спорили.
Лелька удивленно прислушивалась. Сквозь стену долетали слова: "пятилетка", "чугун и сталь", "текстильные фабрики"... Ого! Хохотала про себя и радовалась: Буераков с приятелями -- и те заговорили о пятилетке!
В дверь раздался почтительный стук. Вошли спорщики. Буераков просил разрешить их спор: почему в пятилетке такой напор сделан на железо, уголь, машины в ущерб прочему?
Лелька объяснила. Буераков удовлетворенно сказал:
-- Ну что? Не так я говорил? Откуда мы машины возьмем,-- ткацкие там, прядильные и разные другие? Весь век из-за границы будем выписывать? Вот почему весь центр внимания должен уделиться на чугун, на сталь, на машины. Научимся машины делать, тогда будет тебе и сатинет на рубашку, и драп на пальто. Ну, спасибо вам. Пойдем, ребята... А то, может, с нами чайку попьете, товарищ Ратникова?
Лелька пошла, и весь вечер они проговорили о пятилетке.
С прошлого года завод обслуживала великолепная нарпитов-ская столовая, занимавшая левое крыло нововыстроенного универмага. Большой, светлый зал, кафельный пол, чистота.
У большого окна, за столиком, сидел за тарелкой борща инженер Сердюков. Лелька получила из окошечка свою тарелку борща и села за тот же столик. Нарочно. Ее интересовал этот молчаливый старик с затаенно насмешливыми глазами, крупный специалист, своими изобретениями уже давший заводу несколько миллионов рублей экономии.
Разговорились. Лелька ему понравилась. И он говорил -- с чуть насмешливою улыбкою под седыми усами:
-- Эн-ту-зи-азм?.. Да, пожалуй: рвение рабочих вам удалось искусственно подогреть новизною дела и энергичностью агитации; может быть, есть даже и настоящий энтузиазм. Но -- долго ли может человек простоять на цыпочках? Как возможно в непрерывном энтузиазме, из года в год, ворочать на вальцах резиновую массу или накладывать бордюр на галошу?
Жидкие рукоплескания были заглушены смехом. Встала за столом президиума толстошеяя Ногаева с выпученными глазами,-- новый партприкрепленный к комсомольскому комитету. И, ломая обычное вначале нерасположение к себе, заговорила спокойно-уверенным, подчиняющим голосом.
-- Товарищ Акишин выступал, что все у нас благополучно и что молодежь на первом плане. Так ставить вопрос, Акишин, значит, смазывать наши прорехи. Нельзя усыплять деятельность молодежи, нельзя ей голову кружить самохвальством. Ты подожди, пусть вас похвалят другие, а не вы сами. И нужно вам, ребята, не выхвалять свои прежние заслуги, а браться за дело. Дела много, и дело очень серьезное. Весь район сейчас смотрит на нас, сможем ли мы выйти из того позорного упадка, в который впали. Давайте не давать клятв, давайте не писать торжественных резолюций, которые мы привыкли и умеем писать. А вот давайте все, кто тут есть,-- вступим в ударные бригады завтра же!
Бурные рукоплескания. Ромка вскочил:
-- Я хочу!
Гриша Камышов спросил с легкой усмешкой:
-- Ты что? Будешь оправдываться? Не надо! Крики:
-- Не надо!
Оживленно выходили все. Настроение было другое, чем тогда, зимою, когда замыслили молодежный конвейер. И не играя, не с удалым задором, как весною, брался теперь комсомол за боевую работу, а с сознанием большой ответственности и серьезности дела.
Камышов на прощанье сказал:
-- Ну, ребята, теперь не шуточки шутить, теперь вы должны доказать ту истину, что комсомол недаром заслужил право носить звание ленинского комсомола.
И правда, зачался большой пожар. Через две-три недели узнать нельзя было завода' весь он забурлил жизнью. Конвейеры и группы вызывали друг друга на социалистическое соревнование. Ударные бригады быстро росли в числе. Повысился темп работы, снижался брак, уменьшались прогулы. И сделалось это вдруг
так как-то,-- словно само собой. Какой-то беспричинный стихийный порыв, неизвестно откуда взявшийся.
Но было, конечно, не так. Все подготовлялось заранее самым тщательным образом, намечались для начала более надежные конвейеры и группы, распределялись роли между партийцами и комсомольцами.
Когда звенел звонок к окончанию работы, вскакивал на табуретку оратор, говорил о пятилетке, о великих задачах, стоящих перед рабочим классом, и о позорном прорыве, который допустил завод. И предлагал группе объявить себя ударной. Если предварительная подготовка была крепкая, группа единодушно откликалась на призыв. Но часто бывало, что предложение вызывало взрыв негодования. Работницы кричали:
-- И так нагрузка черт те какая, больше не можем!
-- Мы не резиновые, нельзя человека без конца растягивать.
-- Не хочем мы ударяться, ударяйся сам! Им давали выкричаться. Потом с разных концов начинали подавать голоса партийки и комсомолки:
-- Ведь семь часов работаем, не десять-двенадцать, как в царские времена. Можно и понатужиться.
-- Что ж мы, на хозяина, что ли, работаем? На себя же, на свое, рабочее государство.
-- Товарищи, неужели мы будем терпеть, что по всему району на наш завод пальцами указывают?
-- Что разговаривать! Записывай всех в ударные!
Голосовали и принимали предложение. Тут же утверждали заранее приготовленный устав ударной бригады. И появлялись плакаты в цехах и заявления в заводской газете "Проснувшийся витязь":
Для успешного проведения строительства социализма в условиях обострения классовой борьбы на всех участках этого строительства требуется напряжение всех сил пролетариата. Учитывая трудности строительства и желая прийти к нему на помощь, мы, работницы такого-то конвейера, объявляем себя ударным конвейером.
И дальше шли параграфы устава бригады: каждый ударник должен следить за работой своего соседа, и каждый отвечает за бригаду, также бригада за него... Ударник должен бережно относиться к заводскому имуществу, не допуская порчи такового хотя бы и другими рабочими. Должен быть примером на заводе по дисциплинированности и усердию работы на производстве.
Везде -- в призывных речах, на плакатах, в газетных статьях -- показывалось и доказывалось, что самая суть работы теперь в корень изменилась: работать нужно не для того, чтобы иметь пропитание и одежду, не для того даже, чтобы дать рынку нужные
товары; а главное тут -- перед рабочим классом стоит великая до головокружения задача перестроить весь мир на новый манер, и для этого ничего не должно жалеть и никого не должно щадить. Весело было Лельке смотреть, как самыми разнообразными способами рабочие и работницы втягивались в кипучую, целеустремленную работу и как беспощадно клеймились те, кто по-старому думал тут только о себе.
Хронометраж установил, что по промазке "дамской стрелки" дневную норму смело можно повысить с 1400 пар на 1600. Администрация объявила норму 1600 и соответственно снизила расценку.
Работницы возмутились. Кричали, ругались в уборных и в столовке. И тайно сговорились. При ближайшем подсчете оказалось, выработка у всех была прежняя -- 1400. И так еще три раза. Потом пришли работницы в дирекцию, стучали кулаками по столу, кричали, что норма невозможная, что этак помрешь за столом.
Директор холодно ответил:
-- Не помрете.
А после их ухода позвонил в ячейку.
В понедельник из восьми работниц этой группы четыре оказались переведенными на новую работу, а на их место были поставлены комсомолки, снятые с намазки черной стрелки. Предварительно с девчатами основательно поговорил в бюро ячейки Гриша Камышов.
Четыре оставшиеся старые работницы со злобою и презрением оглядывали девчат:
-- Пришли норму нам накручивать? И куда же это ныне совесть девалась у людей!
Девчата посмеивались и мазали. В первый же день, еще не свыкнувшись с новой для них операцией, они уже промазали 1400 пар, как старые работницы. Через три дня стали мазать по 1600, а еще через неделю эти 1600 пар стали кончать за полчаса до гудка.
Камышов в бюро комсомольского комитета разговаривал по телефону, а технический секретарь Шурка Щуров переписывал за столом протоколы и забавлялся тем, что будто бы отвечал на то, что Камышов говорил в трубку.
-- Здравствуй!
Шурка вполголоса, для собственного удовольствия:
-- С добрым утром, с хорошей погодой!
-- Что так поздно?
-- Поздно. Раньше невозможно!
-- Ругать вас и следует!
-- Пора бить!
-- Ну, спасибо!
-- Не стоит того!
Вошла Лелька. Шурка, играючи, схватил ее за запястья. Лелька сказала:
-- Ну ты, кутенок! Цыц!
Он отстал. Подошел от телефона Камышов, сказал Шурке:
-- Левка принес знамя для завтрашней демонстрации, а на древке нет острия. Возьми в клубе, я видел -- там есть. Шурка встал, чтобы идти.
-- Да не сейчас. Не к спеху.
-- Чего? Старик, что ли, я? Сейчас и сбегаю.
-- Брось ты, что за постановка? Пойдешь обедать и зайдешь. А вот что,-- погоди,-- сейчас нужно сделать. Сбегай домой, возьми фотографический аппарат, будь к гудку на заводском дворе. А ты, Леля... Ты в ночной смене сегодня? Сейчас свободна?
-- Ага!
-- Вот тебе список фамилий,-- четыре работницы из намазки материалов. Пойди, пусть тебе мастерица их укажет, я уж ей сказал. Только чтоб сами они этого не заметили. Запомни их рожи. А потом как-нибудь устройте с Шуркой так, чтобы снять с них фотографию,-- лучше бы всего со всех четырех вместе, группой. Вот вам обоим миссия на сегодня.
-- "Миссия"... Ха-ха! Как в брошюрках!.. Идем, Лелька!
Осенний ясный день. Гудок к окончанию работ дневной смены. Из всех дверей валили работницы. На широком дворе, у выхода из цеха по намазке материалов, стояла Лелька в позе, а на нее нацеливался фотографическим аппаратом Шурка Шуров.
Проходили работницы, останавливались, смотрели. Некоторые говорили:
-- Нас бы снял!
Шурка все целился из аппарата на Лельку, а она зорко приглядывалась к проходившим. Шли две из намеченных, тоже остановились. Лелька к ним обратилась:
-- Хотите, снимем вас?
-- О? Ну, ну, снимай.
Стали расстанавливаться. Шла третья из намеченных. Ее окликнули:
-- Дарья Петровна, подходи, сымись с нами.
Но четвертая долго не шла. Шурка смотрел под черным покрывалом в аппарат, перестанавливал старух, поправлял руки, поворачивал головы.
Появилась наконец четвертая. Лелька надеялась,-- может быть, позовут ее сами. Но не позвали. А она даже не остановилась.
Лелька спросила Шурку:
-- У тебя пластинка длинная, да? Он с удивлением взглянул, ответил:
-- Ну да.
-- Так что же месту пропадать, жалко. Еще одна уместится. Товарищ, вы не хотите сняться? Она остановилась. Ей закричали:
-- Иди, иди! Снимись за компанию!
В ближайшем номере "Проснувшегося витязя" появился этот снимок. Все четверо были названы по фамилиям, а потом стояло:
Рассказывалась вся история, как они притворялись, что не могут сработать больше 1400 пар, высмеивалось их рвачество. И смешно было смотреть на снимок, как они старались принять позы, выглядеть покрасивее. И этакая подпись!
А под снимком -- другой: четыре задорно смеющихся молодых девичьих лица, под снимком -- фамилии и подпись:
По всему заводу рассматривали снимок, из других цехов заходили в намазочную,-- почему-то всем интересно было увидать пропечатанных в натуре. Старые работницы ругались, молодым было приятно. И после этого им приятно стало сделаться ударницами. Само собою образовалось ударное ядро в цехе намазки материалов.
Оська Головастов. Тот, который вместе с Юркой накрыл тайного виноторговца Богобоязненного и потом на политбое командовал взводом, состязавшимся с Лелькиным взводом. Огромная голова, как раз по фамилии, большой и странно плоский лоб, на губах все время беспризорно блуждает самодовольная улыбка. На всех собраниях он обязательно выступает, говорит напыщенно и фразисто, все речи его -- отборно-стопроцентные.
Раньше был он колодочником,-- подносил колодки к конвейеру. Потом стал машинистом на прижимной машине, на которой в конце конвейера прижимают подошву к готовой галоше. За эту работу плата больше -- 3 р. 25 к., а колодочник получает 2 р. 75 к. На каждый конвейер полагается по колодочнику. В "Проснувшемся витязе" Оська поместил такой вызов:
Я, Осип Головастов, заявляю: у колодочников рабочий день очень незагружен, они только и знают, что сидят в уборной и курят. По этой причине заявляю, что один колодочник может обслуживать не один конвейер, а сразу два, и берусь это доказать на деле. С прижимной машины перехожу на работу колодочника, несмотря, что колодочник получает меньше машиниста. Вызываю тт, колодочников последовать моему энтузиазму.
И месяц Головастое работал на подноске колодок. Сильно похудел, к концу работы губы были белые, а глаза глядели с тайною усталостью. Однако держался он вызывающе бодро и говорил:
-- Определенно может один колодочник работать на два конвейера.
Через месяц на цеховом производственном совещании он заявил это самое. На него яростно обрушились колодочники:
-- Ты месяц поработал, да опять к себе на машину уйдешь! Норму накрутишь, а сам выполнять ее не будешь. Не видали мы, как ты, высуня язык, с колодками бегал от конвейера к конвейеру?
Оська в ответ водил поднятою отвесно ладошкою и повторял:
-- Товарищи! Ничего не поделаешь! Строительство социализма! Нужно напрягать все силы!
Помощник заведующего галошным цехом, инженер Голосовкер, тоже высказался против: экономия пустячная, 3 р. 25 к. на два конвейера, а истощение рабочего получается полное, это можно было наблюдать на самом товарище Головастове.
Оська вскочил, поднял ладошку:
-- Прошу слова! -- и заговорил: -- Товарищи! Я вижу, что инженеру Голосовкеру нет дела до производства и до строительства социализма! Поэтому он и ведет саботаж всякому улучшению и всякому снижению себестоимости. Какая бы этому могла быть причина? Вот мы все время в газетах читаем -- то там окажется спец-вредитель, то там. Не из этих ли он спецов, которые тайно только и думают о том, чтобы всовывать палки в колеса нашего строительства?
Обычно такие нападки на инженеров проходили без протестов собрания, но тут все слишком были против Оськи, посыпались крики:
-- Буде! Больно много болтает! Выслужиться хочет! И не дали ему кончить.
* * *
На заводском дворе висел огромный плакат, где каждые две недели оповещалось о проценте брака на каждом из конвейеров. Но это были не голые, как раньше, цифры, в которых никто не мог разобраться. Великолепно были нарисованы работницы в красных, зеленых, белых косынках; одни неслись на аэроплане, мотоциклетке или автомобиле; другие ехали верхом, бежали пешие, брели с палочкой; третьи, наконец, ехали верхом на черепахе, на раке или сидели, как в лодке, в большой черной галоше. Против каждой из фигур указывался соответствующий процент брака: аэроплан, например,-- от 1,3 до 1,9, верхом на лошади -- от 3,6 до 4,0, в галоше -- больше шести.
И работницы останавливались, рассматривали, на каком месте их конвейер.
-- Ой, батюшки, стыд какой! Бредем с палочкой! Скоро, гляди, на черепаху сядем!
В цехах, у конвейеров и машин, висели темно-бурые "красные доски", и на них написано было мелом:
Конв. 15. Щанова -- инициатор уплотнения работы намазки бордюра.
Сахарова -- взявшая на себя промазку бордюра для двух конвейеров, благодаря чему сокращен штат на одного человека.
Или:
Конв. 6. Гребнева и Аргунова -- за работу сверх нормы и без оплаты 100 пар материала и за отсутствие прогулов.
На черных досках висели фамилии прогульщиков.
Преуспевшим обещались премии,-- денежные или поездками в экскурсии, в дома отдыха.
Всячески ворошили рабочую массу, теребили, подхлестывали, перебирали все струны души,-- не та зазвучит, так эта; всех так или иначе умели приладить к работе.
Пионеры,-- и эта тонконогая мелкота в красных галстучках была втянута в кипящий котел общей работы. Ребята, под руководством пионервожатых, являлись на дом к прогульщикам, торчали у "черных касс", специально устроенных для прогульщиков, дразнили и высмеивали их; мастерили кладбища для лодырей и рвачей: вдруг в столовке -- картонные могилы, а на них кресты с надписями:
Здесь лежит прах рвача Матвея Гаврилова. Здесь покоится злостная прогульщица Анисья Поспелова.
Дежурили у лавок Центроспирта и пивных, уговаривали и стыдили входящих. Кипнем кипела работа. Лельке странно было вспомнить, как пуста была работа с пионерами еще два-три года назад: в сущности, было только приучение к революционной болтовне. А теперь... Какой размах!
* * *
Лелька работала на конвейере, где мастерицей была ее старая знакомая Матюхина. Курносая, со сморщенным старушечьим лицом. В ней Лелька вскоре научилась ценить высшее воплощение того, что было хорошего в старом, сросшемся с заводом рабочем. Вся жизнь ее, все интересы были в работе, неудачами завода она болела как собственными, все силы клала в завод, совсем так, как рачительный крестьянин -- в свое деревенское хозяйство. Температурит, доктор ей: "Сдайте работу, идите домой".-- "Ну, что там, вот пустяки! Часы свои уж отработаю". Умерла у нее дочь. Придет Матюхина в приемный покой, поплачет, при-
мет брому -- и опять на работу. Она жила в производстве и должна была умереть у станка, потому что для таких людей выйти "на социалку" и в бездействии, вне родного завода, жить "на отдыхе", на пенсии -- хуже было, чем умереть.
Матюхина была "ударницей". Но по отношению к ней это стало только новым названием, потому что ударницей она была всем существом своим тогда, когда и разговору не было об ударничестве. И горела подлинным "бурным пафосом строительства", хотя сама даже и не подозревала этого. На производственных совещаниях горела и волновалась, как будто у нее отнимали что-то самое ценное, и собственными, не трафаретно газетными словами страстно говорила о невозможно плохом качестве материала, об организационных неполадках.
-- Стараемся, а дело все не выигрывается, хоть на канате вверх тащи! Хоть ты караул кричи! Резина в пузырях, а то вдруг щепа в ней, рожица никуда не годится. Сердца разрыв чуть не получаем, вот до чего убиваемся! А контрольные комиссии у нас над каждыми концами... На ком вину эту сорвать, не знаю, но надо бы кого-то под расстрел!
А из инженерской конторки приходила на свой конвейер взволнованная и измученно говорила девчатам:
-- Вот! Опять брак вырос! За вчерашний день 54 пары брака. Ходила, ругалась в закройную передов и в мазильную.
И неутомимо ходила вокруг своего конвейера, осматривала и подмазывала каждую колодку, зорко следила, у какой работницы начинается завал, спешила на помощь и делала с нею ее работу.
Прорыв блестяще был ликвидирован. В октябре завод с гордостью рапортовал об этом Центральному комитету партии. Заполнена была недовыработка за июль -- август, и теперь ровным темпом завод давал 59 тысяч пар галош,-- на две тысячи больше, чем было намечено планом.
В газетах пелись хвалы заводу. Приезжали на завод журналисты,-- толстые, в больших очках. Списывали в блокноты устав ударных бригад, член завкома водил их по заводу, администрация давала нужные цифры,-- и появлялись в газетах статьи, где восторженно рассказывалось о единодушном порыве рабочих масс, о чудесном превращении прежнего раба в пламенного энтузиаста. Приводили правила о взысканиях, налагаемые за прогул или за небрежное обращение с заводским имуществом, и возмущенно писали:
Ах, как эти правила безнадежно устарели! Угрозы взысканиями за прогул и порчу имущества на фоне того, что происходило вокруг, отдавали чудовищной академической тупостью стандартного сочинителя правил...
На заводе читали такие статьи и хохотали.
Конечно, было все это хоть и так, но совсем, совсем не так.
Отдельных курилок на заводе нашем нет. Курят в уборных. Сидят на стульчаках и беседуют. Тут услышишь то, чего не услышишь на торжественных заседаниях и конвейерных митингах. Тут душа нараспашку. Примолкают только тогда, когда входит коммунист или комсомолец.
-- Гонка какая-то пошла. В гоночных лошадей нас обратили. Разве можно? И без того по сторонам поглядеть некогда,-- такая норма. А тут еще ударяйся.
-- Говорят: "семичасовой день". Да прежде десять часов лучше было работать. Не спешили. А сейчас -- глаза на лоб лезут.
-- Зато времени больше свободного.
-- А на кой оно черт, время свободное твое, ежели уставши человек? Придешь домой в четыре и спишь до полуночи. Встанешь, поешь,-- и опять спать до утреннего гудка. Безволие какое-то, даже есть неохота.
-- Ну, слезай, Макдональд! Разболтался! Мне за делом, а ты так сидишь!
-- На что мне ваше социалистическое соревнование? Что от него? Только норму накрутим сами себе, а потом расценки сбавят.
-- Расценков сбавлять не будут.
-- Не будут? Только бы замануть, а там и сбавят. Как на "Красном треугольнике" сделали. А тоже клялись: "Сбавлять не будем!" И везде пишут: "Мы! рабочие! единогласно!" Маленькая кучка все захватила, верховодит, а говорят: все рабочие.
Вздыхали.
-- Нет, царские капиталисты были попростоватее, не умели так эксплоатировать рабочий класс.
-- Дурья голова, пойми ты в своей лысой башке. Ведь капиталисты себе в карман клали, а у нас в карманы кому это идет,-- Калинину али Сталину? В наше рабочее государство идет, для социализму.
-- Я напротив этого не спорю. А все эксплоатация еще больше прежнего. Тогда попы говорили: "Работай, надрывайся, тебе за это будет царствие небесное!" Ну, а в царствие-то это мало кто уж верил. А сейчас ораторы говорят: "Работай, надрывайся, будет тебе за это социализм". А что мне с твоего социализму? Я надорвусь,-- много мне будет радости, что внуки мои его дождутся?
-- Вон пишут в газетах: "пламенный энтузиазм". Почему у нас соревнования подписывают? Коммунисты -- потому что обязаны, другие -- что хотят кой-чего получить. А нам получать нечего.
Такие струйки и течения извивались в низах. Не лучше случалось иногда и на верхах. Давали блестящие сведения в газеты, сообщали на производственных совещаниях о великолепном росте продукции. Неожиданно приехала правительственная комиссия, вскрыла уже запакованные, готовые к отправке ящики с галошами,-- и оказалось в них около пятидесяти процентов брака.
* * *
Все это видела и знала Лелька. Но теперь это не обескураживало ее, не подрывало веры, даже больше: корявая, трудная, с темными провалами подлинная жизнь прельщала ее больше, чем бездарно-яркие, сверкающие дешевым лаком картинки газетных строчил.
Вовсе не все поголовно рабочие, как уверяли газеты, и даже не большинство охвачено было энтузиазмом. Однажды на производственном совещании в таком газетном роде высказался, кроя инженеров, Оська Головастое: что рабочий -- прирожденный ударник, что он всегда работал по-ударному и горел производственным энтузиазмом. Против него сурово выступила товарищ Ногаева и своим уверенным, всех покоряющим голосом заявила, что это -- реакционный вздор, что если бы было так, то для чего ударные бригады, для чего соревнование и премирование ударников?
По тем или другим мотивам активно участвовало в соревновании, вело массу вперед -- ну, человек четыреста-пятьсот. Это -- на шесть тысяч рабочих завода. Были тут и настоящие энтузиасты разного типа, всею душою жившие в деле, как Гриша Камышов, Ведерников, Матюхина, Ногаева, Бася. Были смешные шовинисты-самохвалы, как Ромка, карьеристы-фразеры, как Оська Головастое. Были партийцы, шедшие только по долгу дисциплины. Прельщали многих обещанные премии, других -- помещение в газетах портретов и восхвалений.
И вот из всех этих разнообразнейших мотивов,-- и светлых, и темных,-- партия умела выковать одну тугую стальную пружину, которая толкала и гнала волю всех в одном направлении -- к осуществлению огромного, почти невероятного плана. Вместе с этим -- медленно, трудно -- воспитывалось в рабочей массе новое отношение к труду, внедрялось сознание, с которым нелегко было сразу освоиться: нет отдельных лиц, которые бы наживались рабочим трудом, которых не позорно обманывать и обкрадывать, которых можно ощущать только как врагов. Пришел новый большой хозяин,-- свой же рабочий класс в целом,-- и по отношению к нему все старые повадки приходилось бросить раз навсегда.
Какими силами был ликвидирован прорыв? Как могло сделаться, что те самые люди, которые в июле -- августе работали спустя рукава, множили прогулы и брак в невероятном количестве,-- в сентябре -- октябре встрепенулись, засучили рукава и люто взялись за работу? То же случилось, что отмечается наблюдателями и на войне. Везде большинство -- средние люди, подвижная масса; и зависит от обстоятельств: могут грозным ураганом ринуться в самую опасную атаку,-- могут стадом овец помчаться прочь от одного взорвавшегося снаряда. Зависит от того, какое меньшинство возьмет в данный момент верх над массой,-- храбрецы или шкурники.
Так было и тут. Организованное, крепко дисциплинированное меньшинство клином врезалось в гущу бегущих, остановило их своим встречным движением, привлекло на себя все их внимание -- и повело вперед.
Сын Лелькина квартирного хозяина, молодой Буераков, рамочник с их же завода, был ухажер и хулиган, распубликованный в газете лодырь и прогульщик. Раз вечером затащил он к себе двух приятелей попить чайку. Были выпивши. Сидели в большой комнате и громко спорили.
Лелька удивленно прислушивалась. Сквозь стену долетали слова: "пятилетка", "чугун и сталь", "текстильные фабрики"... Ого! Хохотала про себя и радовалась: Буераков с приятелями -- и те заговорили о пятилетке!
В дверь раздался почтительный стук. Вошли спорщики. Буераков просил разрешить их спор: почему в пятилетке такой напор сделан на железо, уголь, машины в ущерб прочему?
Лелька объяснила. Буераков удовлетворенно сказал:
-- Ну что? Не так я говорил? Откуда мы машины возьмем,-- ткацкие там, прядильные и разные другие? Весь век из-за границы будем выписывать? Вот почему весь центр внимания должен уделиться на чугун, на сталь, на машины. Научимся машины делать, тогда будет тебе и сатинет на рубашку, и драп на пальто. Ну, спасибо вам. Пойдем, ребята... А то, может, с нами чайку попьете, товарищ Ратникова?
Лелька пошла, и весь вечер они проговорили о пятилетке.
С прошлого года завод обслуживала великолепная нарпитов-ская столовая, занимавшая левое крыло нововыстроенного универмага. Большой, светлый зал, кафельный пол, чистота.
У большого окна, за столиком, сидел за тарелкой борща инженер Сердюков. Лелька получила из окошечка свою тарелку борща и села за тот же столик. Нарочно. Ее интересовал этот молчаливый старик с затаенно насмешливыми глазами, крупный специалист, своими изобретениями уже давший заводу несколько миллионов рублей экономии.
Разговорились. Лелька ему понравилась. И он говорил -- с чуть насмешливою улыбкою под седыми усами:
-- Эн-ту-зи-азм?.. Да, пожалуй: рвение рабочих вам удалось искусственно подогреть новизною дела и энергичностью агитации; может быть, есть даже и настоящий энтузиазм. Но -- долго ли может человек простоять на цыпочках? Как возможно в непрерывном энтузиазме, из года в год, ворочать на вальцах резиновую массу или накладывать бордюр на галошу?