Нинка поехала в гости к Басе Броннер в село Богородское, за Сокольниками. Бася, подруга ее по школе, работала галошницей на резиновом заводе "Красный витязь".
Бася после работы поспала и сейчас одевалась. Не по-всегдашнему одевалась, а очень старательно, внимательно гляделась в зеркало. Черные кудри красиво выбивались из-под алой косынки, повязанной на голове, как фригийский колпак. И глаза блестели по-особенному, с ожиданием и радостным волнением. Нинка любовалась ее стройной фигурой и прекрасным, матово-бледным лицом.
Бася сказала:
-- Идем, Нинка, к нам в клуб. Марк Чугунов делает доклад о международном положении.-- И прибавила на ухо: -- Мой парень; увидишь его. И заранее предупреждаю: влюбишься по уши -- или я ничего в тебе не понимаю.
Нинка с удивлением поглядела в смеющиеся глаза Баси,-- слишком был для Баси необычен такой тон.
В зрительный зал клуба они пришли, когда доклад уж начался. Военный с тремя ромбами на воротнике громким, привычно четким голосом говорил о Чемберлене, о стачке английских углекопов. Говорил хорошо, с подъемом. А когда речь касалась империалистов, брови сдвигались, в лице мелькало что-то сильное и грозное, и тогда глаза Нинки невольно обращались на красную розетку революционного ордена на его груди.
Когда пошла художественная часть, Бася увела Чугунова и
Нинку в буфет пить чай. Подсел еще секретарь комсомольской цеховой ячейки. Чугунов много говорил, рассказывал смешное, все смеялись, и тут он был совсем другой, чем на трибуне. В быстрых глазах мелькало что-то детское, и смеялся он тоже детским, заливистым смехом.
Подошли два студента Тимирязевской сельскохозяйственной академии, Васины знакомые: не застали ее дома и отыскали в клубе. Перешли в комнату молодежи; публика повалила на художественную часть, и комната была пуста.
Играли, дурачились. Устроили вечер автобиографий. Каждый должен был рассказать какой-нибудь замечательный случай из своей жизни. Почти у всех была за спиною жизнь интересная и страшная, каждому было, что рассказать.
Первый жребий достался секретарю ячейки. Он рассказал про свой подвиг на гражданской войне, как ночью украл у белых пулемет, заколов штыком часового. Рассказывал хвастливо, и не верилось, что все было так, и Нинка слушала его с враждою. Потом тимирязевец рассказал, бывший партизан, тоже про свой подвиг. Третий жребий вытянул Чугунов.
-- Ну-с, что же бы вам рассказать? Нинка сказала:
-- Расскажите, как и за что вы получили орден Красного Знамени.
Ей хотелось послушать, как и он будет хвастать, чтобы и к нему испытать то же враждебно-насмешливое чувство, как к первым двум.
Чугунов внимательно поглядел на Нинку, усмехнулся, подумал и медленно ответил:
-- Я вам лучше расскажу, как я был приговорен к расстрелу. За трусость и отсутствие организаторских способностей.
-- Ого!
Все оживились. Это было поинтереснее подвигов. Чугунов прислонился спиною к простенку между окнами и стал рассказывать.
-- Было это очень скоро после Октябрьской революции, в самом начале гражданской войны. Я тогда воротился из ссылки и работал слесарем на Путиловском заводе. И вот решил я поступить в Красную гвардию. Поступил. Наскоро нас обучили и послали на казанский фронт, против чехословаков. На длинном шнуре мотается у колен револьвер... А я хоть был материалист, но в то время питал чисто мистический страх перед всяким огнестрельным оружием: когда стрелял, зажмуривал оба глаза. Явился к командарму. "Из Питера? Рабочий-подпольщик? Чудесно!" Назначил меня комендантом станции Обсерватория. А нужно вам сказать...
Он внимательно оглядел всех, усмехнулся.
-- Тут ребята все свои, и дело прошлое, скрывать нечего. Бои тогда были удивительные: три Дня стрельба -- и ни одного убитого с обеих сторон. Побеждал тот, кто раньше оглушит противника, испугает его шумом пальбы. Вот так белые тогда оглушили нас, и наши побежали. В момент очистили мою станцию, я один. Что мне делать? Сел на паровоз и привел его в расположение нашего командования. Являюсь к командующему армией Каменскому. Он: "Как вы смели бросить свой пост?" -- "Да там никого уж не осталось, я хоть паровоз спас, привел сюда".-- "А почему у вас там никого не осталось? У вас есть революционное слово, есть револьвер. Сейчас же отправляйтесь назад и воротите беглецов".-- "Да ведь дотуда семьдесят верст, как я попаду? Пути испорчены, поезда не ходят".-- "Возьмите мою лошадь". А я никогда и верхом не ездил. Подвели мне лошадь, набрался я духу, сел,-- она, подлая, повернула и прямо назад в конюшню; я ей -- тпрууу! Все смеются. Кое-как слез, пошел на станцию свою пешком. Верст десять отошел. Навстречу во весь дух несется наша батарея -- удирает. Ездовые нажаривают нагайками лошадей, чуть меня не затоптали. Поглядел я им вслед: ну-ка, останови их револьвером или революционным словом! Потом конница пронеслась галопом. ВсЕ иду вперед. Под вечер набрел на привал пехоты. Костры, варят хлебово. Я подсел. Думаю: вот когда момент пришел применить революционное слово! Завел речь издалека: "Самое,-- говорю,-- опасное на войне -- это бежать; во время бегства всегда происходит наибольший урон; в это время бывает всего легче обойти". Они подняли головы: "Нешто обошли?" Испуг. "Вот человек говорит: обошли".-- "А кто ты такой?" Писаных мандатов в то время почти еще не существовало, был мне просто устный приказ. "Да ты не шпион ли?" Один дядя бородатый печет картошку, мрачно говорит из-за костра: "А вы бы, землячки, пулю ему в брюхо, -- было бы вернее". Насилу отвертелся, ушел. Опять являюсь к Каменскому. "Что это? Вы опять здесь?" А мне вдруг так ясно представилась вся бестолочь, которую я видел за эти дни, вся очевидная невозможность что-нибудь сделать единичными усилиями,-- мне стало смешно, не мог удержаться, улыбнулся. Он остолбенел, с изумлением смотрит на меня. А я стою и самым дурацким образом улыбаюсь. Командарм пришел в ярость, сорвал с меня револьвер и велел арестовать. Был суд. Приговорили к расстрелу.
Нинка спросила:
-- А почему не расстреляли?
-- Попросил для искупления вины отправить меня на фронт. Тогда как раз полковник Каппель прорвался нам в тыл, и посылался полк коммунаров ликвидировать прорыв. Там я получил боевое крещение.
Нинка внимательно глядела на него. Мило стало его простое, открытое лицо и особенно то, как он просто все рассказал, не хвалясь и сам над собою смеясь.
Следующая очередь была Нинки.
Она сидела на столе, положив нога на ногу, и рассказывала. По плечам две толстых русых косы, круглое озорное лицо, чуть вздернутый нос. Брови очень черные то поднимались вверх, то низко набегали на глаза; от этого лицо то как будто яснело, то темнело.
Рассказала она, как три года назад была в Акмолинской области. Поехала она из Омска в экспедиции для обследования состояния и нужд гужевого транспорта. Рассказывала про приключения с киргизами, про озеро Балхаш, про Голодную степь и милых верблюдов, про то, как заболела брюшным тифом и две недели самой высокой температуры перенесла на верблюде, в походе. Оставить ее было негде, товарищам остаться было нельзя.
Воодушевилась, рассказывала очень хорошо. Все подбадривали, требовали дальше.
Рассказала она и такое:
-- Наняли мы киргиза с верблюдами, подрядили на сорок верст. Но свернуть пришлось в сторону, других верблюдов нигде достать не могли, и пришлось нам его протаскать с собою верст триста. По ночам мы его поочередно караулили, чтоб не сбежал. Раз ночью все-таки убежал, со всеми своими верблюдами. На заре мы бросились за ним в погоню. Ведь что нас ждало: в глухой степи, пешие. В балке нашли отбившегося верблюда. Один из наших парней, Степка, очень сильный, сел на него. Пучок соломы верблюду под хвост, зажгли,-- он ринулся как ошпаренная собака. Нагнали ребята киргиза, зверски его избили. На ночь связали. И вообще стали возить связанным.
Еще рассказала, как они голодали, как делали набеги на одиночек-киргизов,-- товарищи грабили, она держала верблюдов.
-- Своей части добычи и не брала, противно было. Мне только интересно было в этом поучаствовать.
И вспыхнула: стыдно стало, что как будто оправдывается.
Было уж поздно. В комнату набиралась чужая публика. Стали расходиться. Нинка вышла вместе с Басей и Чугуновым.
Бася взволнованно говорила Чугунову:
-- Как мог ты, Марк, при всех рассказывать, как вы оглушали друг друга пальбой! Удивительно полезно молодежи слушать про такие геройские подвиги! Если даже это и было, то -- к чему? А и было-то, наверно, только раз-два, как случайность.
Глаза Баси сурово блестели. Марк с веселой усмешкой возразил:
-- Случайность? Ну, тебе, видно, лучше знать. Положил руку на плечо Нинки и спросил:
-- Скажи, что тебя понесло в Голодную степь? Ведь не могли ж тебя, такую юную, мобилизовать? Сколько тебе лет было? Нинка холодно ответила:
-- Пятнадцатый год. Я сама заявила желание. Даже не хотели брать. Я сказала, что мне минуло шестнадцать.
-- А что ты смыслила в гужевом транспорте?
-- Никто у нас не смыслил. Чистейшая была авантюра.
-- А как вы этого киргиза несчастного за собою таскали, как грабили их,-- ужли тебе не было жалко?
Черные брови Нинки по-детски высоко поднялись, потом набежали на самые глаза, темным облаком покрыв лицо.
-- Было жалко, ясно. Я очень плакала.-- И прибавила с вызовом: -- Только я люблю всякие эксперименты. Хотела и это все испытать.
Глаза Марка весело смеялись.
-- Я и сам год целый пробыл в Туркестане, воевал с басмачами. Люблю тамошние степи! И ты, как вижу, любишь,-- да?
-- Ага! -- И глаза Нинки, невольно для нее, приветно загорелись.
Бася и Марк проводили ее до трамвайной остановки, дождались, пока подошел вагон, и потом, Нинка видела, пошли, тесно прижавшись, по направлению к Васиной квартире. Стало почему-то одиноко.
(Почерк Нинки.) -- Постараюсь объяснить себе, почему я так много думаю о Марке, с нетерпением жду его письма, а еще с большим -- встречи с ним. Как странно он ведет себя со мной! Впечатление создается такое, что он будто задыхается от массы пережитого, что ему нужно с кем-то поделиться,-- так почему же именно со мной? Почему не с Басей? Неужели только потому, что недавно знакома с ним, а ведь с чужим говорить легче. Если бы так вел себя другой парнишка, то я реагировала бы по-другому. Но ведь это Марк, герой гражданской войны, с орденом Красного Знамени, старый партиец-пролетарий, прошедший подполье и ссылку. Неужели он переживает то, что нами уже пережито, всякие ерундовые любовные увлечения? Да нет, ясно, дело не в этом. Письма его -- чисто товарищеские, и у меня к нему отношение как к старшему товарищу, у которого можно многому научиться и много узнать.
(Почерк Лельки.) -- Что за Марк? В первый раз слышу. И все-таки думаю, что ты ошибаешься на этот раз, проницательная моя Нинка. Суть дела тут не в "товарищеских" письмах и отношениях, а кое в чем другом. Не знаю твоего Марка, но думаю, что не ошибусь.
(Почерк Нинки.) -- Лелька! Давай поссоримся на две недели.
(Почерк Лельки.) -- Сейчас не хочется. А все-таки дело не в товарищеских отношениях. Дело в другом,-- я тебе об этом скажу на ушко. Дело в том, что мы с тобою -- красивые и, кажется, талантли-
вые девчонки с такими толстыми косами, что их жалко обрезать, поэтому к нам льнут парни и ответственные работники.
(Почерк Нинки.) -- Ге-ге-ге! Что ж, может быть, так оно и есть. Тогда все это становится о-ч-е-н-ь и-н-т-е-р-е-с-н-ы-м. Я сразу начинаю себя чувствовать выше его. Меня начинает тянуть к себе эксперимент, который мне хочется произвести над ним... и над собой. Ну что ж!
Будет буря! Мы поспорим
И поборемся мы с ней!
* * *
(Почерк Лельки.) -- Встретила на районной конференции Володьку. Он выступал очень ярко и умно по вопросу о задачах комсомола в деревне. Когда увидел меня, глаза вспыхнули прежнею горячею ласкою и болью. Парнишка по-прежнему, видно, меня любит. Мое отношение к нему начинает меняться: хоть и интеллигент, но, кажется, выработается из него настоящий большевик. Я пригласила его зайти, но была очень сдержанна.
На квартире у Марка Чугунова на Никитском бульваре Нинка неожиданно подошла к выключателю и погасила электричество. Марк на минуту замолчал удивленно, потом продолжал говорить более медленно, а сам пренебрежительно подумал: "Ого!" Замолчал, в темноте подошел к Нинке и жадно ее обнял.
Нинка в негодовании отшатнулась, вскочила и сказала, задыхаясь:
-- Неужели нельзя задушевно разговаривать без лапни! Загорелся свет и осветил сконфуженное лицо Марка.
-- Я подумала: насколько легче и задушевнее будет нам говорить в темноте. А ты... -- Нинка села в глубину дивана, опустила голову, брови мрачно набежали на глаза.-- Больше не буду к тебе приходить.
-- Ну, Нинка, брось. Не обращай внимания. Лицо у него было детски-виноватое.
-- Можем еще где-нибудь встречаться, на улицах вместе гулять. А к тебе не стану приходить. Мне неприятно. Марк ответил грустно:
-- Мы так нигде не сможем разговаривать, как у меня. А нам с тобою о многом еще нужно поговорить. Я чувствую, что у нас могут установиться великолепные товарищеские отношения. Ты мне очень интересна.
В ее глазах мелькнула тайная радость, но она постаралась, чтобы Марк этого не заметил. Встала, подошла к окну. Майское небо зеленовато светилось, слабо блестели редкие звезды, пахло душистым тополем. Несколько времени молчали. Марк подошел, ласково положил руку на ее плечо, привел назад к дивану.
-- Ну, кончай, что начала говорить. Мне это очень интересно. Нинка оживилась.
-- Да. Я о том, что ты сейчас рассказывал. Вот. Вы жили ярко и полно, в опасностях и подвигах. Я слушала тебя и думала: в какое счастливое время вы родились! А мы теперь... Эх, эти порывы! Когда хочется сорваться с места и завертеться в хаосе жизни. Хочется чувствовать, как все молекулы и нервы дрожат.
Она в тоске стиснула ладони и сжала их меж коленок. Марк сказал с усмешкой, смысла которой она не могла уловить:
-- Это, товарищ, называется авантюризмом. Нинка мечтательно продолжала:
-- Хорошо было раньше в подполье. Хорошо бы теперь работать нелегально в Болгарии, Румынии или в Китае. Неохота говорить об этом, но что же делать? Глупо, когда живешь этими мыслями, дико, ведь и сама знаю, что это называется авантюризмом... А ты меня, правда, не мог бы устроить в Китай или, по крайней мере, в Болгарию?
Они ужинали, потом пили чай. Блестящие глаза Марка смотрели горячо и нежно, в душе Нинки поднималась радостная тревога. Но такое у нее было странное свойство: чем горячее было на душе, тем холоднее и равнодушнее глядели глаза.
Марк внимательно поглядел на нее, и губы его нетерпеливо дернулись, совсем как у избалованного ребенка. Нинка вдруг вспомнила слова Баси о его бесчисленных романах, предсказание ее, что она, Нинка, влюбится в него. "Ого! Еще поглядим!"
Встала, взглянула на свои часы в кожаном браслете и скучающе сказала:
-- Пора идти, скоро час.
-- Ну, подожди, что там!
-- Нет, пойду. Привет!
Марк положил руки на ее плечи и близко заглянул в глаза.
-- Так как же, Нинка? Сможем мы устроить хорошие товарищеские отношения, хочешь ты их? Она ответила очень серьезно:
-- Хочу, Марк. Ты мне тоже интересен, и сам ты, и все твои переживания.
-- Ну, прощай.
Он обнял ее за талию, привлек к себе. В их среде это было дело обычное. Поцеловал в косы, потом закинул ей голову, поцеловал в губы, и она ему ответила. Вдруг он крепко сжал ее и стал осыпать бешеными поцелуями, совсем другими, чем раньше. Нинка потом вспоминала: "От таких поцелуев и пень бы затрепетал, не говоря обо мне". Губы ее ответно трепетали и ловили его поцелуи. Вдруг она почувствовала, что рука его шарит по ее груди и расстегивает пуговицы кофточки. Нинка крепко удержала руку и спросила громким, насмешливым голосом:
-- Это что, начало товарищеских отношений? Марк отшатнулся, закусил губу и отошел в угол. Нинка проговорила равнодушно:
-- До свиданья.
И вышла.
Медленно открыла большую дверь подъезда, пошла по бульвару. Никитские Ворота. Зеленовато-прозрачная майская ночь. Далеко справа приближался звон запоздавшего трамвая. Сесть на трамвай -- и кончено.
Нинка постояла, глядя на ширь пустынной площади, на статую Тимирязева, на густые деревья за нею. Постояла и пошла туда, в темноту аллей. Теплынь, смутные весенние запахи. Долго бродила, ничего перед собою не видя. В голове был жаркий туман, тело дрожало необычною, глубокою, снаружи незаметною дрожью. Медленно повернула -- и пошла к квартире Марка.
Подошла, взглянула вверх на окна, В них было темно. Как острая иголка прошла в сердце: он,-- он у-ж-е л-е-г с-п-а-т-ь!
Быстро повернулась и пошла домой.
После этого она два письма получила от Марка,-- горячие, задушевные, зовущие. Настойчиво просил ее позвонить по телефону. Нинка без конца перечитывала оба письма, так что запомнила наизусть. После второго письма позвонила по автомату и оживленно-безразличным голосом сообщила, что сейчас очень занята в лаборатории, притом близки зачеты, и вообще не может пока сказать, когда удастся свидеться. Привет!
(Почерк Нинки.) -- Очень интересно делать эксперименты. Интересно сохранять в полном холоде голову и спокойно наблюдать, как горячею кровью бьется чужое сердце, как туманится у человека голова страстью. А самой в это время посмеиваться и наблюдать.
Но -- сказать ли всю правду? Я притворяюсь безразличной, но он мне о-ч-е-н-ь н-у-ж-е-н. Мне с ним необходимо поговорить, серьезно и ответственно.
(Почерк Нинки.) -- Больше трех недель ни ты, ни я ничего тут не писали. Лелька!
(Почерк Лельки.) -- Что такое значит? "Лелька!" -- и больше ничего. Ну, что?
(Почерк Нинки.) -- Лелька! Ты -- девушка?
(Почерк Лельки.) -- Конечно, нет. А ты?
* * *
(Почерк Нинки.) -- Тоже нет. Больше об этом не будем говорить.
Нинка перестала бывать у Баси. Но случайно встретилась с нею в театре Мейерхольда 10. Покраснела и хотела пройти мимо. Бася, смеясь, остановила ее.
-- Чего это ты, Нинка, морду в сторону воротишь? -- Помолчала, со смеющимся вниманием вгляделась ей в глаза: -- Тебе неловко, что ты у меня "отбила" Марка? Да?
Нина прикусила губу, еще больше покраснела, брови низко набежали на глаза. Бася хохотала.
Неужели ты думала, я буду негодовать на тебя, приходить в отчаяние? Милый мой товарищ! Вот если бы ты мне сказала, что нам не удастся построить социализм,-- это да, от этого я пришла бы в отчаяние. А мальчишки,-- мало ли их! Потеряла одного, найду другого. Вот только обидно для самолюбия, что не я его бросила, а он меня. Не ломай дурака, приходи ко мне по-прежнему.
Марк сидел в углу дивана, а Нинка лежала, облокотившись о его колени, смотрела ему в лицо и говорила, тайно волнуясь.
-- Я с четырнадцати лет стала искать дорогу к единому, удовлетворяющему миросозерцанию. И мне казалось ясно: если я сохраню естественную человеческую честность, то я найду истину. Тяжело было, что нет ни от кого помощи, я увидела, что люди прячут свои естественные, сокровенные мысли как что-то нехорошее. Как будто кто-то их заставляет носить маски с девизом: "Я такой же, как все!" Я очень самолюбива, очень чутка на насмешки, и когда у меня самой срывалась маска под давлением искренних чувств, я быстро напяливала ее опять. В глубине страдала, а наружно улыбалась, вульгарничала, старалась исправить оплошность перед товарищами. А страдала -- отчего? Знаешь, Марк, отчего? Я чувствовала, что надо срывать с людей маски, надо осмелиться самой выступить без маски...
Была у Нинки особенность, Марк всегда ею любовался. Черные брови ее были в непрерывном движении: то медленно поднимутся высоко вверх, и лицо яснеет; то надвинутся на лоб, и как будто темное облако проходит по лицу. Сдерживая на тонких губах улыбку, он смотрел в ее лицо, гладил косы, лежавшие на крепких плечах, и сладко ощущал, как к коленям его прижималась молодая девическая грудь.
А Нинка говорила с одушевлением, все так же волнуясь в душе:
-- С шестнадцати лет я имею довольно твердое и полное мировоззрение. Я нашла истину, я определила свое положение во вселенной. Мои взгляды с точностью совпали с "Азбукой коммунизма" Бухарина и Преображенского 11 и вообще со всеми теми взглядами, которые требуются от комсомолки. Но дело-то в том...
Марк расхохотался, охватил Нинку за плечи и стал горячо целовать. Она удивленно и обиженно отстранилась. Хотелось продолжать говорить о том важном, чем она жила и во что необходимо было посвятить Марка, непонятно было, чего он расхохотался. Но он еще горячей припал к ее губам, целовал, ласкал и вскоре в страстный вихрь увлек душу Нинки.
Но потом, позже, когда она, истомленная и тихая, лежала, чувствуя его щеку на своем плече, она с враждою смотрела на его курчавую голову и с насмешкой говорила себе:
"Дура! Так тебе и надо. Чего полезла с интимностями?"
Взглянула на часы в кожаном браслете.
-- Ой, мне давно пора.
Быстро оделась и равнодушно сказала:
-- Ну, пока!
-- Подожди, дай одеться. Хоть провожу тебя.
-- Не надо. И ушла.
(Почерк Нинки,)
1. Ценность -- есть категория логическая?
2. Если прибавочная стоимость вырастает из неоплаченного труда рабочего, то не выгоднее ли капиталисту иметь на своем предприятии как можно больше рабочих, а не заменять их усовершенствованными машинами?
3. Техническое и общественное разделение труда.
4. Что такое "товарный фетишизм"? И что такое фетишизм вообще, без товара?
Шумною гурьбою парни и девчата возвращались в общежитие с субботника. У Зоопарка остановилась блестящая машина, военный с тремя ромбами крикнул в толпу:
-- Нина!
Нинка подошла к Марку.
-- Слушай, Нинка, что же это ты? На письма не отвечаешь, не приходишь ко мне. Рассердилась? Она невинно подняла брови.
-- Рассердилась? За что? Нет. Просто, расположения не было.
-- Я за тобой. Садись, прокатимся за город. Нинка поколебалась.
-- Я обещалась с ребятами... Да нет! Слишком соблазнительно. Ладно, едем.
Чугунов радостно распахнул дверцу, Нинка села, автомобиль мягко сорвался и понесся к Ленинградскому шоссе.
-- Откуда вы шли?
-- С субботника, в пользу ликбеза. Работали на Александровском вокзале. Ребята грузили шпалы, а мы, девчата, разгружали вагоны с мусором. Очень было весело. На каждую дивчину по вагону. Устала черт те как! Смотри.
Она показала свежевымытые руки с кровавыми волдырями у начала пальцев. Марк наклонился низко, взял ее руку и поцеловал в ладонь. Нинка равнодушно высвободила руку и продолжала рассказывать про субботник. Марк потемнел.
Августовское солнце сверкало. Машина подлетала уже к Петровскому парку. Вдоль кустов желтой акации при дороге во весь опор мчался молодой доберман-пинчер, как будто хотел догнать кого-то. Вдруг оглянулся на их машину, придержал бег, выровнялся с машиною, взглянул на сидевших в машине молодыми, ожидающими глазами, коротко лаянул и ринулся вперед.
Нинка всплеснула руками:
-- Смотри, это он с нами перегоняется! Да, да, смотри! Пес мчался и изредка на бегу оглядывался на машину.
-- Товарищ шофер, перегоните его!
Солидный шофер что-то пренебрежительно пробурчал и продолжал ехать прежним ходом. Марк засмеялся.
-- Ведь верно! Смотри, возвращается...
-- Старт! Старт устанавливает!
Пес опять бежал вровень с машиной, поглядывал на шофера, опять коротко лаянул -- и опять стремглав бросился вперед. Нинка схватила руку Марка.
-- Нет, ты только подумай! Ну, хочет обогнать,-- понятно. Но он не просто хочет обогнать,-- ведь добросовестнейшим образом устанавливает старт. Как замечательно! Никогда бы не подумала!
Она в восторге трясла и пожимала руку Марка. Почувствовали себя друг с другом опять близко и просто. Марк покосился на спину шофера и опять поцеловал Нинку в ладонь, она в ответ ласкающе пожала его щеки.
Заехали далеко в поля. Гуляли. Понеслись назад. Нинка сказала:
-- Чертовски хочется есть.
-- Знаешь что? Поедем, пообедаем в хорошем ресторане.
-- Ну! В столовку куда-нибудь. Никогда не была в ресторанах, не хочу туда. Буржуазный разврат. Да и платье на мне старое, все пылью осыпанное, как работала на субботнике.
-- Никогда не была? Значит, поедем. Нужно все знать, все видеть. А что платье... -- Его глаза сверкнули тем грозным вызовом, который иногда так изменял его добродушно-веселое лицо.-- Что же, мы будем стесняться и стыдиться нэпачей?
Широкое крыльцо с швейцаром, вестибюль, пальмы. По лестнице, устланной ковром, поднимались вверх. На площадке огромное зеркало отразило поношенное, покрытое пылью платье Нинки и озорные, вызывающие лица обоих.
Маленькие столики с очень белыми скатертями, цветы, музыка. Но народу сравнительно было еще немного. Подошел официант, вежливый и неторопливый, предупредительно принял заказ, как будто не видел Нинкина платья,-- теперь это было дело обычное.
Вкусный обед, бутылка душистого хереса. У Нинки слегка кружилась голова от вина и от музыки. Марк спросил папирос, закурил, папиросы были дорогие и тоже душистые. Доедали мороженое, запивая хересом.