Председатель обратился к Спирьке:
-- Вот теперь ты нам расскажи, все по порядку, за что ты товарища своего избил, за какие его дела.
-- Просто пьяная драка была, больше ничего. А здесь из моськи сделали слона.
-- А этого слона,-- из-за чего его сделали? Вот ведь меня ты сейчас не бьешь. Из-за чего-нибудь драка вышла же у вас.
-- Не помню.
-- А вот тут в заявлении сказано, что ты перед дракой, три дня тому обратно, грозился, что ему даром не пройдет чегой-то такое. За что ты ему грозился?
-- Мало ли что говорится. Это я тогда просто с сердцов сказал, без всякой последовательности.
-- А за что ты ему тогда сказал? За что гадом назвал? Спирька сверкнул глазами.
-- Не по-товарищески поступил.
-- А в чем был этот поступок нетоварищеский?
-- Пришел на квартиру ко мне пронюхивать, почему на работу я не вышел. Что он, администрация, что ли? А были приятели, сколько вместе гуляли!
-- Вот. Ты прогулы делаешь, вредишь этим производству. А чье теперь производство, знаешь? Капиталистов каких-нибудь, буржуазии, али рабочего государства? Отвечай мне.
-- Ну, ясно: рабочего государства.
-- Значит! Делая эти прогулы, ты у нас называешься дезертир труда. Ты знаешь про нынешнюю железную дисциплину труда? Мы раньше воевали с капиталистами, а теперь за лучшую нашу долю воюем с дисциплиной труда. Мы железно боремся на работе по труд-дисциплине! И всякого, кто за это борется, надо не гадом называть, а называть строителем социализма.
Спирька молчал, разжимал кулак, заглядывал в него и опять сжимал.
Председатель вздохнул.
-- Плохо, красота моя, плохо!.. Ну, теперь потерпевший пусть нам расскажет, как что было. Юрка смотрел угрюмо.
-- Все в заявлении прописано. Что рассказывать!
-- Сколько тебя человек било?
-- Не один, конечно. Три-четыре. А то бы я дался?
-- Узнал их в лицо?
-- Спиридона вот узнал,
-- А других?
Из других тут же в первом ряду сидели рамочник Буераков и съемщик Слюшкин. Они с выжидающей усмешкой глядели на Юрку. Юрка с отвращением ответил:
-- Других не узнал.
Председатель обратился к Спирьке:
-- Кто это вместе с тобою работал, молодец? Спирька с вызовом ответил:
-- Не знаю.
Председатель повысил голос.
-- Как я тебя спрашиваю по общественности, то ты мне отвечай по пролетарской совести, ты передо мною ничего не должон скрывать!
Повысил голос и Спирька.
-- Что я, товарищей тебе стану выдавать? Не дождешься! Присуждай на три года изоляции, а доносчиком на товарищей не буду!
Он сказал это горячо и резко. В разных концах зала раздались рукоплескания, в ответ на них -- властно-громкое шиканье, и рукоплескания робко упали.
Председатель встал.
-- Ну, товарищи, давай, оценивай. Какое общественное мнение, какой суд нужно применить к этому парню? Лелька сказала:
-- Позвольте мне.
-- Сюда взойдите.
Лелька поднялась на эстраду, взошла на трибуну.
-- Ребятки! Я видела вот этого нашего товарища лежащим ночью в снегу, под забором, с разбитой головой, без чувств. Был мороз. Переулок глухой. Если бы я случайно не проходила мимо, парень замерз бы. За что же его избили и бросили подыхать на морозе его товарищи, за что присудили к смерти? За то, что он честно исполнил долг пролетария и комсомольца, что он болел душою за производство, что повел большевистски-непримиримую борьбу с лодырями и прогульщиками, не глядя на то, приятели это его или нет... Юрка! Мне самое больное из того, что я здесь вижу,-- это то, что ты сидишь как будто обвиняемый, что ты опускаешь голову и не смеешь взглянуть на мерзавцев, которые продают наше рабочее дело, которые пытались проломить тебе голову за то, что ты не хочешь их покрывать. Верь, Юрка, все мы, комсомольцы, все сколько-нибудь сознательные рабочие,-- мы все за тебя. Выше голову, гордо подними ее, ты честно делаешь свое дело! И прими от меня горячий товарищеский привет!
Она охватила руками шею остолбеневшего Юрки и жарко поцеловала его. Спирька вздрогнул, выпрямился, кулаки его машинально сжались. Зал загремел рукоплесканиями. Девчата хлопали, смеялись, приветственно махали Юрке кистями рук и платками, кричали:
-- Юрка! Не робей! Дерись и вперед за производство! Молодец, парень! Не отступай!
Тепло и весело стало в зале, все почувствовали себя как-то дружнее. Спирька сидел растерянный и недоумевающий, исподлобья поглядывал на девчат.
Взошел на трибуну Гриша Камышов, секретарь ячейки вальцовочного цеха, длиннолицый, с ясными глазами. Он сказал:
-- Товарищи! Должен я вам сказать вот какую истину: плохо у нас в комсомольской ячейке обстоит дело с воспитанием товарищей. Нет у них правильной идеологии, мало у них осознана классовая борьба, и нет настоящей поддержки правильным стремлениям. Подумайте, как это могло случиться? Вот сидит гражданин и воображает себя героем, пострадать готов, чтобы не выдать товарищей. И ему в зале хлопают, одобряют его геройство! И никто не втолковал ему, что делает он не геройство, а -- подлость, что он такими поступками становит себя в ряды наших классовых врагов! И вот какая оказывается перед нами горькая истина: этот гражданин, который так внимательно все заглядывает зачем-то в свой кулак (смех), этот гражданин до самой сегодняшней поры был комсомольцем и черное дело свое делал с комсомольским билетом в кармане. Конечно, навряд ли мы его потерпим в нашей среде...
Спирька презрительно бросил:
-- Сам уйду! Председатель строго сказал:
-- Погоди! Не прерывай! Твоя речь впереди. Продолжай, товарищ.
-- Продолжать нечего, я все сказал. Только повторю то, что сейчас говорила Лелька Ратникова. Ты, Юрка, как видно, хороший парень, а хороших дел стыдишься, не понимаешь до сих пор той истины, что прогульщик, все равно что и рвач,-- не товарищ нам, а классовый враг, и с ним нужна -- беспощадность!
Председатель оглядел публику:
-- Желает еще кто высказаться? Защищайте его, кто с ним согласен, не стесняйтесь. Высказывайте свою генеральную линию. Правильно сейчас сказал товарищ,-- ведь хлопали ему. Вот и выскажитесь. Поспорим, выясним, кто прав.
Но никто не выступил. Чувствовалось, что многие за Спирьку, но не было привычки защищать на собраниях неодобренные взгляды. Настоящие споры должны были начаться потом, в курилках и столовках. Только один пожилой рабочий сдержанно заявил:
-- Имейте в виду, товарищи судьи, его семейное положение, когда будете постановлять приговор. Отец у него пьяница и хулиган, бросил семейство, мать из сил выбивается, трое ребят невзрослых.
-- А он матери помогает?
-- Помогает.
Председатель немножко мягче обратился к Спирьке:
-- Ну, говори теперь ты. Защищайся, оправдывайся, сколько можешь.
Спирька угрюмо ответив
-- Что ж оправдываться? Побил, не отрекаюсь.
-- Нам этого мало. Мы, конечно, можем выгнать тебя с завода и закатать на принудительные работы. Но нам от этого никакой сладости не будет. Я бы тебя призвал исправиться, стать парнем на ять, подучиться, узнать, что такое пятилетка. Ты мог бы быть первым на заводе, ведь ты -- парень молодой, красота смотреть, господь тебя, если бы он существовал, наградил мускулатурной силой... Что ты обо всем етим подумакиваешь? Даешь нам слово исправиться?
Спирька мрачно сказал:
-- Ну, ясно. Даю.
И опять, забывшись, поглядел в кулак.
Председатель помолчал, потом сказал:
-- Будем кончать.
Трое судей и секретарь наклонили головы и стали шушукаться, потом секретарь побежал пером по бумаге. Председатель встал и, спотыкаясь на трудно разбираемых словах, огласил приговор,-- что обвиняемый подлежал бы за свою антипролетарскую деятельность увольнению с завода и хорошей изоляции,--
-- Но!.. -- суммируя семейное положение гражданина Кочерыгина и его обещание исправиться, то посему объявить ему общественное порицание и строгий выговор с предупреждением.
* * *
Потом без перерыва начали второе дело.
Опять председатель сам прочел заявление, спотыкаясь и экая. В заявлении было сказано, что комсомольская ячейка привлекает к товарищескому рабочему суду Василия Царапкина за нарушение производственной дисциплины и рвачество.
Председатель вызвал:
-- Василий Царапкин.
Медленно поднялся на лесенке Царапкин, в ярком галстучке и в лакированных туфлях на зеленых носочках. Громким голосом он сказал:
-- Заявляю суду, что я законным порядком изменил свое имя и фамилию, что меня теперь зовут не Василий Царапкин, а Валентин Эльский.
Хохот покатился по залу. Улыбнулся и председатель. Царапкин вспыхнул и еще громче, покрывая смех, крикнул:
-- Я протестую против такого насмешливого отношения к законному постановлению нашей советской власти и прошу председателя призвать публику к порядку.
Председатель сделал серьезное лицо и сказал:
-- Она сама в порядок придет... Ну, слышал заявление, понял, в чем тебя обвиняют?
-- Ничего не понял.
-- Значит, надобно, чтоб тебе это было объяснено. Товарищ Броннер, взойди к нам сюда и объясни, в чем этот парень проштрафился перед рабочим классом.
Бася быстро взошла на трибуну.
-- Товарищи! Наш товарищеский и вообще наш пролетарский суд отличается от буржуазного суда прежде всего тем, что в привлечении к суду он руководствуется здравым смыслом, а не какими-то там параграфами законов. Нет в законе такого параграфа, по которому мы могли бы привлечь к суду товарища Ца-рап... Извиняюсь, товарища В-а-л-е-н-т-и-н-а Э-л-ь-с-к-о-г-о (смех). И все-таки он глубоко виновен перед рабочим классом, виновен как рабочий и как революционер-комсомолец...
И Бася рассказала, как Царапкин намеренно медленно работал, стараясь удлинить все операции и тем сделать неверным весь хронометраж.
Председатель взглянул на Царапкина.
-- Ну, милой, понял ты, в чем тебя обвиняют? Царапкин презрительно отозвался:
-- Теперь понял.-- И заговорил уверенным, привычным к выступлениям голосом: -- Чтобы заниматься хронометражированием какой-нибудь работы, нужно эту работу понимать. Товарищ Броннер нашей работы не знает, ничего в ней не понимает и, когда я работаю добросовестно, обвиняет меня в предательстве рабочего класса.
И опять он стал говорить о необходимости тщательной работы, о большом браке, который получается оттого, что присохший к колодке лак загрязняет резину галоши.
Со всех концов зала раздались голоса галошниц:
-- Это верно. Всего больше от этого брак. Согласилась и Бася.
-- Да, верно. А скажи-ка ты мне, Царапкин, сколько ты в месяц вырабатываешь?
-- Это тут ни при чем, сколько я зарабатываю.
-- Ну, все-таки?
-- Ну... Рублей двести.
-- А сколько в день отлакируешь галош?
-- Пар семьсот. Приблизительно по сотне в час.
-- Та-ак... -- Бася вынула свои записи.-- Вот. Я твою работу подробно записала, как будто не заметила, что ты дурака валяешь. И выходит, что при такой работе, какую ты делал передо мною тогда, ты в день отлакируешь никак не больше трехсот-четырехсот пар. Ты сам себя, Царапкин, обличил. Стыдись!
Царапкин покраснел и молчал.
-- Может, ты неправильно записала.
-- Го-го! -- В зале засмеялись.
-- Нет, не беспокойся. Запись самая правильная. Председатель сказал:
-- Ну, так как же... Валентин Эльский? (Каждый раз весь зал начинал смеяться.) Дело-то твое, Валентин, выходит неважное. Нужно будет тебе подумать над своею жизнью. Видал, сейчас на этом же твоем месте сидел парень,-- как, хорош? Оба вы не хотите думать о социалистическом строительстве и о пятилетке. Раньше был старый капитал, при котором один хозяин сидел в кабинете и над всем командовал...
Царапкин слегка усмехнулся.
-- Чего смеешься?
-- Ты о политике?
-- Да! О политике!
-- О политике я и сам скажу.
-- Ты помолчи, я еще много буду говорить о политике... Так могло быть при старом капитале, который мы обворовывали, а того больше -- он нас обворовывал. А теперь какой у нас строй? Вот ты говоришь, что в политике смыслишь,-- скажи.
-- Скажу.
И бойко, без запинки, Царапкин стал говорить о том, что сейчас у нас хозяином всего является рабочий класс, что теперь нет, как прежде, эксплоатации рабочих, что теперь подъем хозяйства выгоден для самих рабочих.
-- Правильно. Ну, я тебе сказал про старый быт, ты нам -- про новый. Какую же политику нам нужно весть?
Царапкин опять усмехнулся и бойко, как первый ученик на экзамене, заговорил о необходимости рационализации производства, увеличения производительности труда, снижении себестоимости.
Председатель слушал и растерянно глядел. Когда Царапкин кончил, он сказал в раздумьи:
-- Правильно ты все это говорил, а слушать тебя было как-то... огорчительно. На тебя, я примечаю, какие-то особенные нужны слова, контрольные. Наши слова ты все и сам знаешь.-- Он вздохнул.-- Плохо, парень, то, что слова-то наши ты знаешь, а вот пролетарских чувств наших не знаешь, даром, что сам пролетарий... Ну, товарищи, кто желает высказаться?
Бася, задыхаясь от негодования, ринулась на трибуну.
-- Я думаю, товарищи, все вы испытываете то же чувство омерзения, какое испытала я, слушая этого горе-комсомольца...
Девчата-комсомолки бешено захлопали и закричали:
-- Правильно!
Бася бурно продолжала:
-- Да! Слова наши он все знает,-- верно сказал председатель. Но то, что в этих словах для нас горит огнем, полно горячей крови, трепещет жизнью,-- все это для него погасло, обескровилось, умерло. Стыдно было слушать, когда он мертвым своим языком повторял те слова, которые нам так дороги, так жизненно близки...
-- Правильно! Правильно!
Ребята яро хлопали, еще пуще хлопали девчата и среди них Лелька.
-- Какое бесстыдство! Какой цинизм! Вы заметили, как он подленько усмехался, когда произносил всем нам такие дорогие слова? Уж одним этим он себя не меньше обличил, чем своим враньем, что будто бы работал при мне так медленно, чтобы лак не попал на колодку... Товарищи! Сейчас у нас начинается великая стройка, рабочий класс должен напрячь все силы, себя не жалея, чтоб у нас установился социализм. А этот вот рвач дрожит только над одним,-- как бы ему не повысили норму, как бы ему не потерять ни рублика из своих двухсот рублей в месяц... Двести рублей, а? Недурно, товарищи?
-- Очень даже недурно! Мужской голос:
-- А тебе завидно? Бася продолжала:
-- И он недурно эти двести рублей умеет проживать. О, очень даже недурно! Я вам расскажу...
Под общий хохот она рассказала о своем посещении Васеньки на дому, о никелированной кровати и голубом атласном одеяле и о двух больших портретах на стене -- Владимира Ленина и Валентина Эльского.
Хохот катался по всему залу. Царапкин сидел злой и красный. А Бася рассказывала, как он ей проповедывал, что сейчас задача сознательного рабочего -- заводить себе получше обстановочку, получше кушать и покрасивее одеваться.
-- Вот как он понимает призвание сознательного рабочего в наше грозное, трудное и радостное время! Посмотрите на эти лакированные ботинки и зеленые носочки: вот тебе высокая боевая цель, рабочий класс!
Долго комсомолия аплодировала, волновалась и переговаривалась. Потом взошел на трибуну худощавый парень с бледным лицом,-- его Лелька мельком видала в ячейке. Говорил он глуховатым
голосом, иногда не находя нужных слов. Брови были сдвинутые, а тонкие губы -- энергичные и недобрые.
-- Царапкин! Помнишь, четыре года назад мы вместе с тобою поступили на завод. И в одно время с тобой мы, значит, вступили и в комсомол. Получали мы тогда шестьдесят рублей в месяц. И тогда ты не думал, так сказать, о зеркальных там разных шкафах и другом барахле. Ты был дельный парень, активный, хорош ты был тогда и Васькой Царапкиным, не надо было тебе, понимашь, перекрашиваться в Валентина Эльского. Но я не об тебе хочу сейчас заострить вопрос. От тебя происходит определенное впечатление: ты стал предателем рабочего класса, с тобой нужно бороться и стараться тебя уничтожить. А вот, товарищи, в какую сторону я ударил свое внимание, когда слушал всю процедуру над этим здесь гражданином. Молодой парень, одинокий,-- правильно ли, что он получает двести рублей в месяц?
Публика в недоумении задвигалась. Раздались голоса:
-- Заливает!
-- Заболтался! Видно, сам мало получает, вот и завидно стало.
-- ...я говорю и, значит, повторяю. Старый рабочий; у него, понимашь, семья в пять-шесть человек, не на что даже ребятам ботинки купить. Получает же столько, сколько молодой, одинокий. А этот вон на что денежки тратит,-- на атласные одеяла да вон на энти туфельки лаковые.
Старый рабочий в грязной блузе, в какой был на работе, вскочил с места и заговорил взволнованно:
-- Правильно, товарищ Ведерников! Больно много молодые получают, нельзя терпеть такого безобразия. Сокращать их надо в норму. Жарь, Афонька! Правильно!
Но другие возмутились и зароптали. Неслись выкрики:
-- Об других легко говорить!
-- Сам себе свое жалованье сократи!
-- Сколько сам получаешь, ну-ка, скажи!
Ведерников, строго сдвинув брови, спокойно переждал шум.
-- Сокращать вовсе незачем, но я совсем не к тому,-- сказал он.-- А вот я к чему, вот какая мне, так сказать, мысль пришла в голову. Мы, понимашь, все -- рабочие, товарищи друг другу, работаем на одном заводе, на одном деле. А выходит,-- одни,-- как нищие, а другие (он указал на Царапкина) -- в туфельках. Правильная ли это сортировка? Нет, неправильная. Ведь мы -- коммунисты. "Коммун" по-латыни значит "общий". Вот бы и нужно, чтобы весь заработок всех рабочих на всех шел, не делить на каждого. А кому, понимашь, сколько надобно на дело, тому столько и выдавать. Чтобы всем ребятам ботинки были, а чтоб у Царапкина зеркального, значит, шкафа не было.
Лелька в восхищении крикнула:
-- Ой, ч-черт! Здорово!
Ей очень понравилось это предложение. И вся комсомолия всколыхнулась. В то время идея подобных производственных коммун была еще внове, в газетах об ней не писали, и она в тот вечер самостоятельно зачалась в голове Афанасия Ведерникова.
Заговорили за и против, заволновались. Председатель спохватился и сказал:
-- Товарищи! Этот вопрос очень важный, надобно заострить его по всей норме. Но только сейчас мы больно далеко заедем с этим в сторону. Давайте поворотимся к делу... Никто больше не может сказать о деле?
Судья, сидевший направо от председателя, сказал:
-- У меня вопрос. Кто ваши родители? Царапкин ответил:
-- Отец умер, до самой смерти работал в трубном отделении. Мать галошница.
Из публики сомнительно спросили:
-- А не из чиновников ли? Председатель обратился к обвиняемому:
-- Ну, Царапкин, твое теперь слово. Фигурируй как можешь! Царапкин встал, откашлялся и торжественно сказал:
-- Сознаю свою вину и говорю это открыто, по-большевистски. Признаюсь, что нарочно замедлял работу при наблюдении хронометражистки. Я понял свою ошибку и даю слово честного комсомольца раз навсегда исправиться! И если мне будет осуждение, признаю, что я его заслужил.
Председатель удовлетворенно сказал:
-- Вот этак-то сейчас у тебя лучше выходит... Ну что ж, можно теперь и это дело кончать.
Опять судьи наклонились друг к другу и зашептались. Встал председатель и прочел приговор: за несознательное отношение к производству и за попытку ввести в заблуждение хронометраж объявляется ему общественное порицание с опубликованием в местной заводской газете.
* * *
Суд кончился. Судьи ушли, также и взрослая публика. Но девчата и парни долго еще волновались и спорили. Царапкин в кучке девчат яро доказывал свою правоту: всякий рабочий имеет право на культурную жизнь; это позор и насилие -- не позволять рабочему-пролетарию жить в советской стране так, как уже давно живут пролетарии даже в капиталистических странах -- в Западной Европе и Америке. Если рабочий весь свой заработок пропивает, валяется под забором в грязи, то он -- наш, свой! А если он вместо этого покупает шкаф с хорошим зеркалом или мягкую кровать, то он -- буржуй, изменник рабочему делу!
Девчата возражали, но скоро все от него отошли, сказав:
-- Нет, Васька, все-таки тебя нужно исключить из комсомола. Буржуйчик ты. Пижончик называешься, жоржик!
Большая толпа была вокруг Ведерникова и Гриши Камышова. Спорили о брошенной Ведерниковым мысли насчет общего заработка. Камышов ему возражал: несвоевременно. Лелька с одушевлением защищала идею Ведерникова.
Гурьбою вышли из клуба и продолжали спорить. Была тихая зимняя ночь, крепко морозная и звездная. Очень удачный вышел суд. Всех он встряхнул, разворошил мысли, потянул к дружной товарищеской спайке. Не хотелось расходиться. Прошли мимо завода. Корпуса сияли бесчисленными окнами, весело гремели работой. Зашли в помещение бюро ячейки.
И там продолжали спорить. Лельке очень понравился Ведерников. Гордые глаза, презрительно сжатые, энергические губы -- настоящий пролетарий. И это милое "понимашь". И согласна она была как раз с ним, и спорила в его защиту. Но он пренебрежительно пробегал по Лельке взглядом и не обращал на нее никакого внимания. Это больно задевало ее. Юрка, с забинтованной головой и счастливым лицом, все время старался держаться поближе к Лельке.
Сидя на столе и покуривая трубку, Камышов говорил Ведерникову:
-- Вот я тебе скажу такую истину: много народу ты сейчас на этом деле не собьешь,-- слишком новое дело. И притом -- утопизм, неправильная постановка: обобществлять зарплату, не считаться ни с квалификацией, ни с производительностью труда,-- эти уравнительные тенденции надо оставить. Не все такие хорошие, как мы с тобою. Пойдут склоки, неудовольствия...
Он говорил, глядя ясными глазами, и по губам пробегала весело-насмешливая улыбка. Лелька с обидой заметила, что он, кажется, умнее Ведерникова, тверже разбирается в вопросах и начитаннее. Камышов продолжал:
-- А в этом, ребята, нужно нам сознаться. Закисаем мы, все больше всасываемся в болото,, живем изо дня в день, без всякой яркой цели впереди, без настоящей коллективной работы. А кругом все идет черт те как: процент брака вполне неприличный, производительность труда плохая, прогулы растут. Вот на что нам нужно заострить внимание. Твое дело, Афоня, не уйдет,-- в свое время надобно будет и его взять за жабры, конечно, с поправками. А сейчас вот что, по-моему, нужнее всего. Отчего бы нам не организовать ударный молодежный конвейер и взяться за это вплотную всему нашему активу. С энтузиазмом! Чтобы яркий огонек загорелся в рабочей массе.
Все замолчали. Совсем что-то новое встало и неожиданное. Соображали. Камышов продолжал:
-- Ударный конвейер в галошном цехе. Я в вальцовке свой
каландр сагитирую, на вальцах Юрка будет ударяться. Как ты, Юрка?
Юрка с восторгом воскликнул:
-- Ну, ясно!
Раздумчиво зазвучали медленные голоса:
-- Пра-виль-но.
-- Это хорошо.
Лельке жалко было отказаться от идеи Ведерникова, но предложение Камышова и ей понравилось больше: живая работа вместе, спаянность общею целью, стальная линия вперед.
И всем это понравилось гораздо больше, даже самому Ведерникову. Воодушевились. Стали обсуждать, как все это устроить, в подробностях намечали план. И надолго у всех осталась в памяти накуренная комната ячейки, яркий свет полуваттной лампы с потолка, отчеканенные морозом узоры на окнах и душевный подъем от вставшей перед всеми большой цели, и ясная, легким хмелем кружащая голову радость, когда все кругом становятся так милы, так товарищески дороги.
Так, совсем как будто нечаянно, кривым путем -- из удавшегося суда, из душевного подъема, вызванного общими переживаниями на суде,-- родилась первая молодежная ударная бригада на заводе "Красный витязь".
* * *
Лелька пришла к себе поздно, пьяная от восторга, от споров, от умственного оживления, от ярких просторов развернувшейся перед нею большой, захватывающей работы. Поставила в кухне на примусе кипятить чайник, а сама села на подоконник итальянского окна, охватив колени руками,-- она любила так сидеть, хотя зимою от морозных стекол было холодно боку.
Сидела она и думала о том, как хорошо жить на свете и как хорошо она сделала, что ушла из вуза сюда, в кипящую жизнь. И думала еще о бледном парне с суровым и энергическим лицом. Именно таким всегда представлялся ей в идеале настоящий рабочий-пролетарий. Раньше она радостно была влюблена во всех почти парней, с которыми сталкивалась тут на заводе,-- и в Камышова, и в Юрку, и даже в Шурку Щурова. Теперь они все отступили в тень перед Афанасием Ведерниковым.
Только почему он все время с таким пренебрежением глядел на нее?
* * *
Выбрали инициативную тройку для организации ударного конвейера. Вошли в нее Бася, Лиза Бровкина и Ведерников. Партийная ячейка отнеслась к начинанию молодежи благодушно, но без
особенной активности, администрация -- с полнейшим равнодушием и даже с легкою насмешливостью. Инженер галошной мастерской сказал:
-- Не завалите работы? Ну, делайте. А если что,-- вы мне ответите.
Если над водою, сидя в лодке, держать зажженный факел, то с разных мест,-- из заводей, из-под коряг, из темных омутов,-- отовсюду потянутся к свету всякие рыбы. Так из гущи рабочей молодежи завода "Красный витязь" потянулись на призыв ударной тройки те, кому надоело вяло жить изо дня в день, ничем не горя, кому хотелось дружной работы, озаренной яркою целью, также и те, кому хотелось выдвинуться, обратить на себя внимание.
Желающих явилось больше чем нужно. Ударная тройка отбирала тех, кто был получше в работе. Необходимо было прикрепить к конвейеру и Басю: она и работница была прекрасная, и великолепный организатор в качестве члена тройки,-- ее наметили бригадиром. Но Бася уже не работала на галошах. С большими усилиями, с вмешательством партийной ячейки удалось добиться, чтобы администрация временно освободила ее от хронометража.