Страница:
Мало ли, что могло случиться. Вот ведь отвалился пальчик по дороге… Ну, мало ли что.
Жена Ерофеева не шибко обрадовалась подарку — поняла, что носить это кольцо не будет никогда. Но приняла, ничего худого не сказала.
Упрятала его в свою шкатулку и старалась не вспоминать. А по осени внезапно скончалась.
Когда обряжали, Ерофеев достал кольцо и попросил надеть его на палец усопшей. «Зачем это, дурень? — сказали ему бабки. — Оставь-ка на память. Наследством будет». Так и прожил он жизнь с этим «наследством» и памятью о той белой ночи.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1
Глава 2
Жена Ерофеева не шибко обрадовалась подарку — поняла, что носить это кольцо не будет никогда. Но приняла, ничего худого не сказала.
Упрятала его в свою шкатулку и старалась не вспоминать. А по осени внезапно скончалась.
Когда обряжали, Ерофеев достал кольцо и попросил надеть его на палец усопшей. «Зачем это, дурень? — сказали ему бабки. — Оставь-ка на память. Наследством будет». Так и прожил он жизнь с этим «наследством» и памятью о той белой ночи.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
САМОУБИЙЦА
Глава 1
НЕВСКИЙ
День кончился внезапно. Вот он еще только что весь был впереди. И вот — раз, и все. Прямо как любимая Женькина конфета «Белочка», которая либо есть, либо ее уже нет. Третьего ей не дано.
Женька оторвал глаза от книги только потому, что стал плохо разбирать буквы. Оказалось, что на улице уже темно, и читает он при свете голубоватого фонаря, который качается прямо перед окном. Качается от порывов холодного ветра, гоняющего мокрый, предавший зиму снег.
Он потер кулаком глаза, будто засыпанные песком. Вспомнил, что где-то в глубине ящика, между прочим, запрятаны очки, которые он из принципа так никогда и не надевал. Подумал, что, может быть, стоит их оттуда извлечь и читать в них, пока никто не видит. Но тут же от этой мысли отказался. Боялся, что если даст своим глазам поблажку, то потом и вовсе отвыкнет читать без очков. А какой из очкарика мужчина? Женька сознательно пытался вырастить из себя нечто героическое. Вакантную должность своего отца он пытался замещать сам.
Вчера мама кротко попросила не читать ночью, и он, подавляя страдальческий вздох, ей уступил. В семнадцать лет прятаться под одеялом с фонариком казалось ему унизительным.
Ведь, в сущности, отложить удовольствие на время — значит, лишь продлить его. С этой умиротворяющей мыслью он вчера и заснул.
А когда среди ночи вдруг очнулся, ему показалось, что он вынырнул из громадной глубины. Проснулся он вместе с жадным судорожным вдохом. С трудом вспомнил, как его зовут, кто он и что кому в этой жизни должен.
При этом, по возвращении памяти, ужасно удивился, что ему всего лишь семнадцать. В первый момент пробуждения ему явно было раза в два больше…
Сегодня в три часа дня, после шестого, как обычно удушливого, урока, он спешил домой так, как будто в его маленькой каморке к батарее была привязана за ногу немая и тугая на ощупь невольница с покорными глазами. Но бежал он не к невольнице. Хотя это было бы весьма кстати, принимая во внимание его резкое и мучительное возмужание. Спешил Женька к той самой книге, которая была вчера вечером оставлена им на столе. К философским трудам Бердяева.
Он шел нелепыми большими шагами, так, чтобы каждый третий шаг начинался на уровне следующего подвала. Еще осенью он так не мог.
А сейчас получалось. Вырос. Правда, за новые достижения пришлось платить тем, что школьные брюки стали заметно короче. И красивый синий пиджак введенной только с этого года новой формы уже ощутимо жал под мышками. А жаль… Но не покупать же новые, когда до окончания школы осталось всего… Он мысленно загибал пальцы — март, апрель, май и пол-июня.
Три с половиной месяца до наступления полной свободы!
И он тихонько присвистнул. На лице его промелькнула фирменная улыбка — улыбка шахматиста, который старается скрыть торжество, глядя, как соперник только что лопухнулся и еще не видит, что обречен. За эту вечно повторяющуюся полуулыбку тоже приходилось платить, и недешево — отсутствием друзей.
Впрочем, отсутствие друзей Женьку не тяготило. Собеседники у него и так были: Сократ да Платон, Шекспир да Гете, и множество прочих достойнейших, которые толкались в нескончаемой очереди к Женьке, как больные в районной поликлинике к дежурному терапевту. Времени на всех катастрофически не хватало. Он читал даже на переменках, забравшись на подоконник на лестничной площадке четвертого этажа. Здесь его никто не трогал и не заставлял ходить кругами по рекреации. Как свинью, чтоб не разжирела.
Он был всегда занят. И поэтому наверняка провалил бы тест на знание своих одноклассников, если бы таковой существовал. Во всяком случае, когда кто-нибудь из ребят неожиданно обращался к нему, то встречался с таким нездешним взглядом, что начинал сомневаться в том, что Женя Невский вообще помнит, как кого зовут. На самом деле с мальчишками он еще как-то не путался. Некоторые из них в последнее время даже вызывали у него интерес. Вот, Кирюха, например, который, кстати, и книгу эту пожелтевшую принес. А вот девчонок… Смирнова Ира? Или Аня? Какая разница, если она точно такая же, как ее соседка по парте Алексеева. Аня? Или Ира?
Было среди них только одно исключение из правил. Было. И он уже не боялся себе в этом признаться. Но обнаружилось оно совсем недавно, как артефакт на фотографиях в семейном альбоме. Откуда? Ведь ничего же не было, сто раз смотрели…
Миловидное это исключение вызывало в нем какие-то совершенно неожиданные ассоциации.
Он как будто бы приземлился. И посадка оказалось мягкой и приятной. А приземлившись, обнаружил, что на земле живут люди. Не расплывающиеся книжные образы, которые населяли его мир чуть ли не с шести лет, а незыблемые и автономные личности, не менее интересные, чем книги.
Мысль эта поначалу казалась ему кощунственной. Ведь книги в системе его ценностей всегда лидировали. Когда он думал о том, что бы взял с собой на необитаемый остров, то однозначно выбирал книги — с ними не поссоришься, их можно понять, если еще раз внимательно перечитаешь. В экстремальных условиях может оказаться, что окружающие тебя люди очень мало знают. Одна энциклопедия в такой ситуации может быть полезней трех друзей, собравшихся вместе. Но выбор в пользу книг делал он чисто теоретически, потому что книги он знал и любил, а вот трех друзей собрать вместе, увы, было не в его силах…
Сейчас ему казалось, что всю свою жизнь он смотрел на своих одноклассников и учителей, не наводя резкость.
Женька давно заметил, что, когда сильно задумаешься, то глаза перестают видеть. В детстве у него было подозрение, что они просто сходятся у переносицы и поэтому перед тобой полный расфокус. Экспериментировать с расфокусом он любил в туалете их перенаселенной коммунальной квартиры. То ли задумывался он там особенно крепко, то ли стена напротив была покрашена слишком медитативным зеленым цветом. Но лабораторию для этих экспериментов вскоре пришлось искать другую. Очень уж соседи нервничали, что он там так долго сидит.
Но понял он, что смотрит на жизнь, не наводя резкость, только в тот день, когда в его поле зрения вплыло размытое пятно, которое что-то так искренне у него просило, что волей неволей пришлось подкрутить окуляр.
Пятно это оказалось Альбиной Вихоревой, которую он увидел будто бы впервые. Изображение было цветным и вполне контрастным.
А главное, отпечатывалось на дне глаз, как солнце, когда бесстрашно смотришь на него в ясный полдень. И потом, куда ни переведешь взгляд, всюду видишь его фантом…
Без двадцати девять. За стенкой зашевелились соседи. Что-то глухо ударило, как будто матрас ухнули на кровать. Женька страдальчески свел брови и посмотрел в стену так, как будто бы соседи могли его видеть. «Только не это!» — мысленно попросил он. Но «это», судя по всему, взглядом сквозь стену было уже не остановить.
«А так норррмально? А так норрмально?» — с нарастающей угрозой методично повторял незнакомый мужской голос. Именно на «этот» случай в столе у Евгения, в глубине самого дальнего ящика, были припасены сигареты «Друг» в красной пачке. Выбор он осуществил чисто интуитивно — морда овчарки была ему симпатична и символизировала друга, которого у Женьки пока что не имелось.
«Началось…» — подумал он, закурил и, кинув обгоревшую спичку в пустой, коробок, машинально заметил время. Терпеть придется не меньше получаса. В это время он не мог даже читать, не говоря уже об уроках. Законное время для перекура.
Он курил прямо за столом, хладнокровно глядя перед собой на качающийся в разнобой с соседями фонарь. Он старался собственной волей погасить пожар в пылающих ушах и не допустить его распространения на остальные части тела. Он учился владеть своими эмоциями и пытался извлечь пользу из обстоятельств, которые был не в силах изменить. Об этом он читал у Конфуция.
Но читать — это одно. А практиковать — совсем другое. Не было рядом с ним сэнсэя, который бы объяснил ему, что делает он совершенно недопустимые вещи. Да, он действительно научился сохранять внешнее спокойствие во многих обстоятельствах и даже иногда был похож на равнодушный мировой океан. Но в душе у него все клокотало, как в недрах Земли под этим самым океаном. А такие перепады температур чреваты вулканическими процессами.
Хорошо, что мамы не было дома. Обычно, почуяв за стенкой недоброе, она тут же суетливо включала на полную катушку радио и одновременно начинала громко рассказывать Женьке о том, какую интересную вещь сегодня узнала от Милиты, у которой муж плавает. Плавающий муж тут же представлялся Женьке чем-то таким, что никогда не тонет. Поэтому одно упоминание о нем сразу отбивало аппетит. Странное дело, в маминых рассказах о сослуживицах всегда фигурировали такие имена, как будто бы у всех у них была одна общая экзальтированная мамаша — Милиты, Марианны, Норы, Руфины и Эсфири жили в этом мире бок о бок друг с другом. И произрастали все эти нежные цветки в пыльной оранжерее под названием Публичная библиотека.
Если бы мама была дома, она давно бы уже позвала его за стол. Когда же он оставался один, он абсолютно забывал о том, что можно питаться чем-то еще, кроме книг.
— Вот поэтому-то ты такой худющий! Ужас просто какой-то… Ничего не жрешь без меня. А если я возьму, да помру — ты что, вслед за мной помрешь с голоду? — сокрушалась мама.
Таких откровенных спекуляций Женька не любил. То, что предпенсионная Флора Алексеевна может «помереть», шуткой не являлось. Потому что была она сердечницей, с ярко выраженным концлагерным обаянием — бледностью, дистрофичной худобой и маленькой головкой, подстриженной ежиком. Стрижка была настолько короткой, что Флоре Алексеевне ошибочно приписывали диссидентские настроения. Тем более, что на узеньком лице ее подозрительно сверкали живые мышиные глазки. Но дело было всего на всего в том, что такие жиденькие волоски отпускать длинными было просто неприлично. А вкус у Флоры Алексеевны был — интеллигентский, узнаваемый вкус филологов, экскурсоводов и библиотекарей: черный трикотажный свитерок из галантереи, творчески домысленный ажурным жилетиком и плетеным кулоном-макраме на минусовой груди. А на худых длинных пальцах с «философскими» суставами она носила серебряные кольца. И одно замысловатое, с черным гранатом. Женька с детства помнил это странное слово — «кабошон», как будто у кольца было собственное вздорное имя.
Периодически Флоре Алексеевне не хватало воздуха, она задыхалась, открывала повсюду форточки и непременно простужалась. Когда Флора Алексеевна вслух прогнозировала свою смерть, она и не подозревала, какие бури эмоций вызывает в своем сыне. Сначала он как будто падал с большой высоты. И в носу щипало. Маму было ужасно жаль. Но потом, через секунду, сердце заходилось от непозволительного восторга, который он тут же с ужасом гасил, категорически запрещая себе задумываться о его причинах. Правда, иногда все-таки удавалось осознать, что к чему. Когда он на секунду представлял, что остался один, на него тут же веяло морским воздухом. И от этого кружилась голова. Он был свободен от ответственности. Он мог хоть завтра отправиться куда глаза глядят и не смотреть назад — как там мама и нравится ли ей то, что он делает.
Вообще-то, то, что он делает, маме нравилось. Она была им довольна. Хороший мальчик, с широчайшим кругозором, начитанный.
Только чересчур уж скрытный и замкнутый.
Правда, беспокоить ее это стало лишь недавно.
С его замкнутостью ей было даже спокойнее.
Принадлежал он целиком только ей. Дурные компании его не привлекали. Что еще надо одинокой матери? Но сейчас, когда подходил к концу выпускной класс, ему надо было как-то планировать свою дальнейшую жизнь. Она мечтала, чтобы он поступил на русское отделение филфака. С его-то начитанностью!
Но мальчик оказался невероятно упрям. Он говорил ей какие-то несусветные глупости! Несусветные! Он собирался идти в армию! А до армии никуда поступать не желал. А чего желал, так об этом и говорить смешно… Было у него несколько вариантов — либо отработать годик грузчиком. Это ее-то худосочному Женечке! Либо устроиться матросом на судно и отправиться в дальние моря. Ну, не матросом, так тем же грузчиком или младшим подметайлом. И что он себе такое удумал?
По поводу Женькиного пристрастия к книгам мама всплескивала руками чисто формально, потому что сама сделала его зависимым от пищи для ума. Всю жизнь она проработала библиотекарем. И вместо обеденного перерыва закрывалась в подвале с каким-нибудь редким изданием. И маленького голубоглазого Женьку притаскивала с собой на работу, и он рос среди книжной пыли. Оставить его было не с кем. Бабушка умерла, когда ему было два года, и он ее помнил смутно. Откуда он вообще взялся у Флоры, не знал никто. Некоторые доброжелатели утверждали, что не знает этого и сама Флора…
Если бы мама была дома, она, конечно, поинтересовалась бы тем, сделал ли он уроки. Хоть он и не любил, когда она его об этом спрашивала.
В последние несколько лет он все время старался оградить свою жизнь от чужого вмешательства невидимыми барьерами. И достиг в этом деле ощутимых успехов. А на ком еще тренироваться быть независимым, как не на единственном близком человеке, который всегда под рукой?
Но она, наверно, все равно подошла бы и заглянула к нему через плечо, чтобы ненавязчиво узнать, над чем сейчас чахнет ее сынок. Чтобы быть ему ближе. Потому что она прекрасно чувствовала, что с каждым днем теряет над ним контроль, что он, не останавливаясь ни на минуту, шагает и шагает вперед, и что ей уже его никогда не догнать. А казаться ему безмозглой курицей ей ужасно не хотелось. Хотелось быть мудрой матерью «не мальчика, но мужа», способной дать ценный совет. И, что греха таить, очень хотелось всегда быть для него важнее, чем любая другая женщина. И хоть никакой другой женщины она пока не наблюдала, но что-то чувствовала, а потому заранее его ревновала. И мысленно, вся в белом, с королевским превосходством хохотала той, другой женщине, в лицо.
Потенциальная свекровь в ней давно налилась восковой спелостью.
Но мама сегодня работала до десяти, до самого закрытия читальных залов Публички.
А значит, домой, на Ковенский переулок, придет не раньше половины одиннадцатого. Он любил эти вечера, когда ему никто не мешал. Вот только сегодня он немного переборщил со своей внутренней свободой.
Как же так… Ведь обещал себе только пролистать пожелтевшую от времени книгу с твердыми знаками по сотне на страницу. Только пролистать, чтобы потом накинуться с яростью на уроки и поставить в дневнике маленькие плюсики напротив каждого из предметов в завтрашнем расписании. Пусть плюсики обычно ставились им преждевременно, зато он хотя бы знал, о чем в учебнике идет речь. Позориться на уроках он не любил. Но и тщеславием не страдал. Поэтому учился весьма посредственно. Маскировался. Во всяком случае, сам считал, что причина его твердых трояков по всем предметам именно в маскировке. Что бисер перед свиньями метать? Тщеславием-то Женька, и вправду, не страдал, а вот гордыню грехом не считал исключительно по молодости лет.
Он последний раз глубоко затянулся сигаретой и стал тыкать окурок, как нагадившего котенка, мордой в пепельницу. Это была четвертая сигарета, выкуренная им за полчаса. Голова кружилась. А слепое, но щедро озвученное соседями кино только что подошло к финалу.
Женька встал на онемевшие то ли от сигарет, то ли от долгого сидения ноги. Потянулся и хрустнул длинным позвоночником. Открыл настежь форточку, в которую тут же ворвался холодный промозглый ветер, взял со стола пепельницу и вышел из комнаты. Коридор встретил его абсолютной темнотой и резким запахом тушеной капусты. Он наощупь добрался до выключателя, по дороге споткнувшись о высунувшую нос паркетину и чуть не рассыпав по полу все окурки. Интеллигентно чертыхнулся.
И пошел большими шагами по освещенному тусклой лампочкой коридору к центральному помойному ведру. Локальный мусор они с мамой собирали в большую жестяную банку прямо в комнате. С каждой мелочью на кухню не бегали. Но вот окурки — это не мелочь, если учесть, какой неприятный разговор они могли спровоцировать. Их следовало уничтожить бесследно. О его пагубной привычке мама пока что не догадывалась. Привычкой, правда, это еще не стало. Но зато, как у собаки Павлова, сигарета напрочь связалась в его сознании с переживаниями чувственного порядка.
Коридор на кухню был длинный, чтобы по дороге туда было время подумать, а действительно ли ты так уж хотел есть. И очень часто на этот вопрос Женька сам себе отвечал отрицательно, стоило только представить, что надо доползти до плиты. А о том, что хотелось попить чайку, как-то забывалось.
Вел коридор на кухню гигантской буквой Г.
Женька саркастически усмехнулся. На такую кухню только такой буквой и ходить.
Шесть плит стояли вдоль стены до самого окна. У одной из них, самой маленькой, всего на две конфорки, возилась со своей капустой объемная Анна Васильевна. Всегда в платочке и всегда в тускло-розовом халате с лиловыми застиранными цветами. Расцветку Анны Васильевны Женька знал с детства. Она никогда не менялась.
Он решил сделать вид, что не замечает ее.
Здоровались уже сегодня. Если поздороваться опять, ее тут же закоротит. А уходить, когда кто-то с ним разговаривает. Женя еще не умел.
Хотя считал, что пора научиться. Мужчина, которым он собирался стать в ближайшем будущем, должен был уметь ставить в разговоре точку по собственному усмотрению: честь имею!
Анна Васильевна громко и протяжно вздохнула. Забросила невод:
— Такие наши дела, милый мой…
Женя скрылся за дверью на черный ход. Здесь между дверями стояло ведро. Разделавшись с уликами, он на секунду подошел к окну. Была у него такая привычка…
— А ты все учишься, учишься. Молодец-то какой… А вот у меня Борька тоже такой был.
Горя с ним не знала. Я, бывало, подойду к нему и говорю: «Старайся, старайся». И по головке поглажу. А он мне: «Ад, мамулечка». Вот так и говорил. «Да, мамулечка».
Анна Васильевна смотрела на сковородку. Говорила вполголоса. Как будто репетировала роль.
Все повторяла с едва заметным различием в интонациях. Пробовала то так, то эдак. Про то, что сын ее Борька был хорошим мальчиком.
Только как-то верилось с трудом. Когда Борька приходил к ней, всех с кухни сдувало, такой матерой уголовщиной веяло от него за три версты. Он улыбался щербатым ртом, но улыбка говорила лишь о том, что нервы у него не в порядке и вся система может дать сбой в одну секунду. Улыбка сменялась какой-то истерией, рыданиями и битьем себя в грудь. Не так давно он вернулся после пятилетнего срока. К счастью, постоянно в квартире он не жил. Была у него какая-то женщина.
Когда же его посадили, Анна Васильевна как будто немного сдвинулась. Все время рассказывала соседям, каким Боренька был ласковым и как хорошо учился. Но что-то никто такого припомнить не мог. И Женька сделал над собой усилие и, решив компенсировать неучастие в беседе, вздохнул. Это был первый шаг к будущему решительному мужчине.
Кухня была длинная и темная. Окно выходило во двор и весьма неудачно — прямо на противоположную стену из красного кирпича. Но во всей громадной коммуналке место у окна на кухне было Женькиным самым любимым. Когда он был маленьким, он ужасно не любил один оставаться в комнате, когда мама уходила на кухню готовить обед. Он чувствовал, что она уходит очень далеко. И боялся, что если он хоть на минутку повернется к двери спиной, в нее тут же кто-нибудь бесшумно войдет. А главное это будет не мама… И поэтому всегда играл рядом с ней на кухонном подоконнике. Тут было нестрашно, и покойная тетя Дина угощала его горячими оладьями и называла его «ягодкой». Он притаскивал с собой из комнаты зеленых пластмассовых солдатиков и самозабвенно озвучивал их бои. Пока однажды не загляделся на стену перед окном, которая загораживала собой мир. Все оказалось наоборот. Через эту стену он увидел то, что полностью восполнило недостаток перспективы.
Ниже уровня их этажа в стене напротив имелось громадное готическое окно, верхнюю половину которого занимал цветной витраж. Через это окно он увидел глубину слабо освещенного зала и священника в черной мантии. Тот был в очках и в черной шапочке, из-под которой видны были аккуратно подстриженные седые виски. Переминаясь с ноги на ногу перед кафедрой, он читал вслух раскрытую перед ним книгу и периодически поднимал правую руку, чтобы совершить ею в воздухе какое-то неуловимое движение.
Кухня глядела прямо в боковое окно единственного в городе польского католического собора на Ковенском.
Однажды, когда Женька был маленький, он никак не мог заснуть, потому что всю ночь в переулке громко переговаривались какие-то люди в ватниках, гремели лопаты, которыми они насыпали камни и асфальт, и шумели моторами катки. Ковенский переулок заасфальтировали всего за одну ночь перед официальным визитом Шарля де Голля, который, как истинный католик, в обязательном порядке наметил посещение костела. Тогда же, перед его приездом, возле входа поставили две клумбы с цветами, в которых, под скорбным взглядом Богоматери, стали отмечаться все прогуливающиеся по переулку собаки.
Сто раз маленький белобрысый Женя ходил с мамой за ручку мимо печальной женской фигуры, стоящей в нише за узорной решеткой.
И места этого всегда побаивался. Мама спокойно шла вперед, тянула его за руку, а он боялся повернуться к этой статуе спиной. Ему казалось, что если он не выполнит свой ритуал, с мамой и с ним что-то случится.
И уже потом, когда он стал ходить в школу сам, он всегда проходил мимо входа в костел, как солдат, равняясь на главнокомандующего, и сворачивал себе шею. Внутрь заходить он не решался. Просто не был уверен, что ему туда можно. С красным-то галстуком… Когда же галстук сменился комсомольским значком, он уже был достаточно взрослым и любопытным, чтобы переступить четыре ступеньки, ведущие в параллельный мир.
Вот и сейчас он по привычке подошел к окну, приблизил лицо к самому стеклу и глянул вниз.
В костеле едва виден был свет. Вечерняя служба уже закончилась. Но свет горел. И этот свет наполнил Женьку каким-то умиротворением.
После прочтения трудов Бердяева он находил глубокое философское значение в том, что темный и длинный коридор каждый раз приводил его к окну, за которым горел свет. Может, это и был свет в конце тоннеля?
Женька оторвал глаза от книги только потому, что стал плохо разбирать буквы. Оказалось, что на улице уже темно, и читает он при свете голубоватого фонаря, который качается прямо перед окном. Качается от порывов холодного ветра, гоняющего мокрый, предавший зиму снег.
Он потер кулаком глаза, будто засыпанные песком. Вспомнил, что где-то в глубине ящика, между прочим, запрятаны очки, которые он из принципа так никогда и не надевал. Подумал, что, может быть, стоит их оттуда извлечь и читать в них, пока никто не видит. Но тут же от этой мысли отказался. Боялся, что если даст своим глазам поблажку, то потом и вовсе отвыкнет читать без очков. А какой из очкарика мужчина? Женька сознательно пытался вырастить из себя нечто героическое. Вакантную должность своего отца он пытался замещать сам.
Вчера мама кротко попросила не читать ночью, и он, подавляя страдальческий вздох, ей уступил. В семнадцать лет прятаться под одеялом с фонариком казалось ему унизительным.
Ведь, в сущности, отложить удовольствие на время — значит, лишь продлить его. С этой умиротворяющей мыслью он вчера и заснул.
А когда среди ночи вдруг очнулся, ему показалось, что он вынырнул из громадной глубины. Проснулся он вместе с жадным судорожным вдохом. С трудом вспомнил, как его зовут, кто он и что кому в этой жизни должен.
При этом, по возвращении памяти, ужасно удивился, что ему всего лишь семнадцать. В первый момент пробуждения ему явно было раза в два больше…
Сегодня в три часа дня, после шестого, как обычно удушливого, урока, он спешил домой так, как будто в его маленькой каморке к батарее была привязана за ногу немая и тугая на ощупь невольница с покорными глазами. Но бежал он не к невольнице. Хотя это было бы весьма кстати, принимая во внимание его резкое и мучительное возмужание. Спешил Женька к той самой книге, которая была вчера вечером оставлена им на столе. К философским трудам Бердяева.
Он шел нелепыми большими шагами, так, чтобы каждый третий шаг начинался на уровне следующего подвала. Еще осенью он так не мог.
А сейчас получалось. Вырос. Правда, за новые достижения пришлось платить тем, что школьные брюки стали заметно короче. И красивый синий пиджак введенной только с этого года новой формы уже ощутимо жал под мышками. А жаль… Но не покупать же новые, когда до окончания школы осталось всего… Он мысленно загибал пальцы — март, апрель, май и пол-июня.
Три с половиной месяца до наступления полной свободы!
И он тихонько присвистнул. На лице его промелькнула фирменная улыбка — улыбка шахматиста, который старается скрыть торжество, глядя, как соперник только что лопухнулся и еще не видит, что обречен. За эту вечно повторяющуюся полуулыбку тоже приходилось платить, и недешево — отсутствием друзей.
Впрочем, отсутствие друзей Женьку не тяготило. Собеседники у него и так были: Сократ да Платон, Шекспир да Гете, и множество прочих достойнейших, которые толкались в нескончаемой очереди к Женьке, как больные в районной поликлинике к дежурному терапевту. Времени на всех катастрофически не хватало. Он читал даже на переменках, забравшись на подоконник на лестничной площадке четвертого этажа. Здесь его никто не трогал и не заставлял ходить кругами по рекреации. Как свинью, чтоб не разжирела.
Он был всегда занят. И поэтому наверняка провалил бы тест на знание своих одноклассников, если бы таковой существовал. Во всяком случае, когда кто-нибудь из ребят неожиданно обращался к нему, то встречался с таким нездешним взглядом, что начинал сомневаться в том, что Женя Невский вообще помнит, как кого зовут. На самом деле с мальчишками он еще как-то не путался. Некоторые из них в последнее время даже вызывали у него интерес. Вот, Кирюха, например, который, кстати, и книгу эту пожелтевшую принес. А вот девчонок… Смирнова Ира? Или Аня? Какая разница, если она точно такая же, как ее соседка по парте Алексеева. Аня? Или Ира?
Было среди них только одно исключение из правил. Было. И он уже не боялся себе в этом признаться. Но обнаружилось оно совсем недавно, как артефакт на фотографиях в семейном альбоме. Откуда? Ведь ничего же не было, сто раз смотрели…
Миловидное это исключение вызывало в нем какие-то совершенно неожиданные ассоциации.
Он как будто бы приземлился. И посадка оказалось мягкой и приятной. А приземлившись, обнаружил, что на земле живут люди. Не расплывающиеся книжные образы, которые населяли его мир чуть ли не с шести лет, а незыблемые и автономные личности, не менее интересные, чем книги.
Мысль эта поначалу казалась ему кощунственной. Ведь книги в системе его ценностей всегда лидировали. Когда он думал о том, что бы взял с собой на необитаемый остров, то однозначно выбирал книги — с ними не поссоришься, их можно понять, если еще раз внимательно перечитаешь. В экстремальных условиях может оказаться, что окружающие тебя люди очень мало знают. Одна энциклопедия в такой ситуации может быть полезней трех друзей, собравшихся вместе. Но выбор в пользу книг делал он чисто теоретически, потому что книги он знал и любил, а вот трех друзей собрать вместе, увы, было не в его силах…
Сейчас ему казалось, что всю свою жизнь он смотрел на своих одноклассников и учителей, не наводя резкость.
Женька давно заметил, что, когда сильно задумаешься, то глаза перестают видеть. В детстве у него было подозрение, что они просто сходятся у переносицы и поэтому перед тобой полный расфокус. Экспериментировать с расфокусом он любил в туалете их перенаселенной коммунальной квартиры. То ли задумывался он там особенно крепко, то ли стена напротив была покрашена слишком медитативным зеленым цветом. Но лабораторию для этих экспериментов вскоре пришлось искать другую. Очень уж соседи нервничали, что он там так долго сидит.
Но понял он, что смотрит на жизнь, не наводя резкость, только в тот день, когда в его поле зрения вплыло размытое пятно, которое что-то так искренне у него просило, что волей неволей пришлось подкрутить окуляр.
Пятно это оказалось Альбиной Вихоревой, которую он увидел будто бы впервые. Изображение было цветным и вполне контрастным.
А главное, отпечатывалось на дне глаз, как солнце, когда бесстрашно смотришь на него в ясный полдень. И потом, куда ни переведешь взгляд, всюду видишь его фантом…
Без двадцати девять. За стенкой зашевелились соседи. Что-то глухо ударило, как будто матрас ухнули на кровать. Женька страдальчески свел брови и посмотрел в стену так, как будто бы соседи могли его видеть. «Только не это!» — мысленно попросил он. Но «это», судя по всему, взглядом сквозь стену было уже не остановить.
«А так норррмально? А так норрмально?» — с нарастающей угрозой методично повторял незнакомый мужской голос. Именно на «этот» случай в столе у Евгения, в глубине самого дальнего ящика, были припасены сигареты «Друг» в красной пачке. Выбор он осуществил чисто интуитивно — морда овчарки была ему симпатична и символизировала друга, которого у Женьки пока что не имелось.
«Началось…» — подумал он, закурил и, кинув обгоревшую спичку в пустой, коробок, машинально заметил время. Терпеть придется не меньше получаса. В это время он не мог даже читать, не говоря уже об уроках. Законное время для перекура.
Он курил прямо за столом, хладнокровно глядя перед собой на качающийся в разнобой с соседями фонарь. Он старался собственной волей погасить пожар в пылающих ушах и не допустить его распространения на остальные части тела. Он учился владеть своими эмоциями и пытался извлечь пользу из обстоятельств, которые был не в силах изменить. Об этом он читал у Конфуция.
Но читать — это одно. А практиковать — совсем другое. Не было рядом с ним сэнсэя, который бы объяснил ему, что делает он совершенно недопустимые вещи. Да, он действительно научился сохранять внешнее спокойствие во многих обстоятельствах и даже иногда был похож на равнодушный мировой океан. Но в душе у него все клокотало, как в недрах Земли под этим самым океаном. А такие перепады температур чреваты вулканическими процессами.
Хорошо, что мамы не было дома. Обычно, почуяв за стенкой недоброе, она тут же суетливо включала на полную катушку радио и одновременно начинала громко рассказывать Женьке о том, какую интересную вещь сегодня узнала от Милиты, у которой муж плавает. Плавающий муж тут же представлялся Женьке чем-то таким, что никогда не тонет. Поэтому одно упоминание о нем сразу отбивало аппетит. Странное дело, в маминых рассказах о сослуживицах всегда фигурировали такие имена, как будто бы у всех у них была одна общая экзальтированная мамаша — Милиты, Марианны, Норы, Руфины и Эсфири жили в этом мире бок о бок друг с другом. И произрастали все эти нежные цветки в пыльной оранжерее под названием Публичная библиотека.
Если бы мама была дома, она давно бы уже позвала его за стол. Когда же он оставался один, он абсолютно забывал о том, что можно питаться чем-то еще, кроме книг.
— Вот поэтому-то ты такой худющий! Ужас просто какой-то… Ничего не жрешь без меня. А если я возьму, да помру — ты что, вслед за мной помрешь с голоду? — сокрушалась мама.
Таких откровенных спекуляций Женька не любил. То, что предпенсионная Флора Алексеевна может «помереть», шуткой не являлось. Потому что была она сердечницей, с ярко выраженным концлагерным обаянием — бледностью, дистрофичной худобой и маленькой головкой, подстриженной ежиком. Стрижка была настолько короткой, что Флоре Алексеевне ошибочно приписывали диссидентские настроения. Тем более, что на узеньком лице ее подозрительно сверкали живые мышиные глазки. Но дело было всего на всего в том, что такие жиденькие волоски отпускать длинными было просто неприлично. А вкус у Флоры Алексеевны был — интеллигентский, узнаваемый вкус филологов, экскурсоводов и библиотекарей: черный трикотажный свитерок из галантереи, творчески домысленный ажурным жилетиком и плетеным кулоном-макраме на минусовой груди. А на худых длинных пальцах с «философскими» суставами она носила серебряные кольца. И одно замысловатое, с черным гранатом. Женька с детства помнил это странное слово — «кабошон», как будто у кольца было собственное вздорное имя.
Периодически Флоре Алексеевне не хватало воздуха, она задыхалась, открывала повсюду форточки и непременно простужалась. Когда Флора Алексеевна вслух прогнозировала свою смерть, она и не подозревала, какие бури эмоций вызывает в своем сыне. Сначала он как будто падал с большой высоты. И в носу щипало. Маму было ужасно жаль. Но потом, через секунду, сердце заходилось от непозволительного восторга, который он тут же с ужасом гасил, категорически запрещая себе задумываться о его причинах. Правда, иногда все-таки удавалось осознать, что к чему. Когда он на секунду представлял, что остался один, на него тут же веяло морским воздухом. И от этого кружилась голова. Он был свободен от ответственности. Он мог хоть завтра отправиться куда глаза глядят и не смотреть назад — как там мама и нравится ли ей то, что он делает.
Вообще-то, то, что он делает, маме нравилось. Она была им довольна. Хороший мальчик, с широчайшим кругозором, начитанный.
Только чересчур уж скрытный и замкнутый.
Правда, беспокоить ее это стало лишь недавно.
С его замкнутостью ей было даже спокойнее.
Принадлежал он целиком только ей. Дурные компании его не привлекали. Что еще надо одинокой матери? Но сейчас, когда подходил к концу выпускной класс, ему надо было как-то планировать свою дальнейшую жизнь. Она мечтала, чтобы он поступил на русское отделение филфака. С его-то начитанностью!
Но мальчик оказался невероятно упрям. Он говорил ей какие-то несусветные глупости! Несусветные! Он собирался идти в армию! А до армии никуда поступать не желал. А чего желал, так об этом и говорить смешно… Было у него несколько вариантов — либо отработать годик грузчиком. Это ее-то худосочному Женечке! Либо устроиться матросом на судно и отправиться в дальние моря. Ну, не матросом, так тем же грузчиком или младшим подметайлом. И что он себе такое удумал?
По поводу Женькиного пристрастия к книгам мама всплескивала руками чисто формально, потому что сама сделала его зависимым от пищи для ума. Всю жизнь она проработала библиотекарем. И вместо обеденного перерыва закрывалась в подвале с каким-нибудь редким изданием. И маленького голубоглазого Женьку притаскивала с собой на работу, и он рос среди книжной пыли. Оставить его было не с кем. Бабушка умерла, когда ему было два года, и он ее помнил смутно. Откуда он вообще взялся у Флоры, не знал никто. Некоторые доброжелатели утверждали, что не знает этого и сама Флора…
Если бы мама была дома, она, конечно, поинтересовалась бы тем, сделал ли он уроки. Хоть он и не любил, когда она его об этом спрашивала.
В последние несколько лет он все время старался оградить свою жизнь от чужого вмешательства невидимыми барьерами. И достиг в этом деле ощутимых успехов. А на ком еще тренироваться быть независимым, как не на единственном близком человеке, который всегда под рукой?
Но она, наверно, все равно подошла бы и заглянула к нему через плечо, чтобы ненавязчиво узнать, над чем сейчас чахнет ее сынок. Чтобы быть ему ближе. Потому что она прекрасно чувствовала, что с каждым днем теряет над ним контроль, что он, не останавливаясь ни на минуту, шагает и шагает вперед, и что ей уже его никогда не догнать. А казаться ему безмозглой курицей ей ужасно не хотелось. Хотелось быть мудрой матерью «не мальчика, но мужа», способной дать ценный совет. И, что греха таить, очень хотелось всегда быть для него важнее, чем любая другая женщина. И хоть никакой другой женщины она пока не наблюдала, но что-то чувствовала, а потому заранее его ревновала. И мысленно, вся в белом, с королевским превосходством хохотала той, другой женщине, в лицо.
Потенциальная свекровь в ней давно налилась восковой спелостью.
Но мама сегодня работала до десяти, до самого закрытия читальных залов Публички.
А значит, домой, на Ковенский переулок, придет не раньше половины одиннадцатого. Он любил эти вечера, когда ему никто не мешал. Вот только сегодня он немного переборщил со своей внутренней свободой.
Как же так… Ведь обещал себе только пролистать пожелтевшую от времени книгу с твердыми знаками по сотне на страницу. Только пролистать, чтобы потом накинуться с яростью на уроки и поставить в дневнике маленькие плюсики напротив каждого из предметов в завтрашнем расписании. Пусть плюсики обычно ставились им преждевременно, зато он хотя бы знал, о чем в учебнике идет речь. Позориться на уроках он не любил. Но и тщеславием не страдал. Поэтому учился весьма посредственно. Маскировался. Во всяком случае, сам считал, что причина его твердых трояков по всем предметам именно в маскировке. Что бисер перед свиньями метать? Тщеславием-то Женька, и вправду, не страдал, а вот гордыню грехом не считал исключительно по молодости лет.
Он последний раз глубоко затянулся сигаретой и стал тыкать окурок, как нагадившего котенка, мордой в пепельницу. Это была четвертая сигарета, выкуренная им за полчаса. Голова кружилась. А слепое, но щедро озвученное соседями кино только что подошло к финалу.
Женька встал на онемевшие то ли от сигарет, то ли от долгого сидения ноги. Потянулся и хрустнул длинным позвоночником. Открыл настежь форточку, в которую тут же ворвался холодный промозглый ветер, взял со стола пепельницу и вышел из комнаты. Коридор встретил его абсолютной темнотой и резким запахом тушеной капусты. Он наощупь добрался до выключателя, по дороге споткнувшись о высунувшую нос паркетину и чуть не рассыпав по полу все окурки. Интеллигентно чертыхнулся.
И пошел большими шагами по освещенному тусклой лампочкой коридору к центральному помойному ведру. Локальный мусор они с мамой собирали в большую жестяную банку прямо в комнате. С каждой мелочью на кухню не бегали. Но вот окурки — это не мелочь, если учесть, какой неприятный разговор они могли спровоцировать. Их следовало уничтожить бесследно. О его пагубной привычке мама пока что не догадывалась. Привычкой, правда, это еще не стало. Но зато, как у собаки Павлова, сигарета напрочь связалась в его сознании с переживаниями чувственного порядка.
Коридор на кухню был длинный, чтобы по дороге туда было время подумать, а действительно ли ты так уж хотел есть. И очень часто на этот вопрос Женька сам себе отвечал отрицательно, стоило только представить, что надо доползти до плиты. А о том, что хотелось попить чайку, как-то забывалось.
Вел коридор на кухню гигантской буквой Г.
Женька саркастически усмехнулся. На такую кухню только такой буквой и ходить.
Шесть плит стояли вдоль стены до самого окна. У одной из них, самой маленькой, всего на две конфорки, возилась со своей капустой объемная Анна Васильевна. Всегда в платочке и всегда в тускло-розовом халате с лиловыми застиранными цветами. Расцветку Анны Васильевны Женька знал с детства. Она никогда не менялась.
Он решил сделать вид, что не замечает ее.
Здоровались уже сегодня. Если поздороваться опять, ее тут же закоротит. А уходить, когда кто-то с ним разговаривает. Женя еще не умел.
Хотя считал, что пора научиться. Мужчина, которым он собирался стать в ближайшем будущем, должен был уметь ставить в разговоре точку по собственному усмотрению: честь имею!
Анна Васильевна громко и протяжно вздохнула. Забросила невод:
— Такие наши дела, милый мой…
Женя скрылся за дверью на черный ход. Здесь между дверями стояло ведро. Разделавшись с уликами, он на секунду подошел к окну. Была у него такая привычка…
— А ты все учишься, учишься. Молодец-то какой… А вот у меня Борька тоже такой был.
Горя с ним не знала. Я, бывало, подойду к нему и говорю: «Старайся, старайся». И по головке поглажу. А он мне: «Ад, мамулечка». Вот так и говорил. «Да, мамулечка».
Анна Васильевна смотрела на сковородку. Говорила вполголоса. Как будто репетировала роль.
Все повторяла с едва заметным различием в интонациях. Пробовала то так, то эдак. Про то, что сын ее Борька был хорошим мальчиком.
Только как-то верилось с трудом. Когда Борька приходил к ней, всех с кухни сдувало, такой матерой уголовщиной веяло от него за три версты. Он улыбался щербатым ртом, но улыбка говорила лишь о том, что нервы у него не в порядке и вся система может дать сбой в одну секунду. Улыбка сменялась какой-то истерией, рыданиями и битьем себя в грудь. Не так давно он вернулся после пятилетнего срока. К счастью, постоянно в квартире он не жил. Была у него какая-то женщина.
Когда же его посадили, Анна Васильевна как будто немного сдвинулась. Все время рассказывала соседям, каким Боренька был ласковым и как хорошо учился. Но что-то никто такого припомнить не мог. И Женька сделал над собой усилие и, решив компенсировать неучастие в беседе, вздохнул. Это был первый шаг к будущему решительному мужчине.
Кухня была длинная и темная. Окно выходило во двор и весьма неудачно — прямо на противоположную стену из красного кирпича. Но во всей громадной коммуналке место у окна на кухне было Женькиным самым любимым. Когда он был маленьким, он ужасно не любил один оставаться в комнате, когда мама уходила на кухню готовить обед. Он чувствовал, что она уходит очень далеко. И боялся, что если он хоть на минутку повернется к двери спиной, в нее тут же кто-нибудь бесшумно войдет. А главное это будет не мама… И поэтому всегда играл рядом с ней на кухонном подоконнике. Тут было нестрашно, и покойная тетя Дина угощала его горячими оладьями и называла его «ягодкой». Он притаскивал с собой из комнаты зеленых пластмассовых солдатиков и самозабвенно озвучивал их бои. Пока однажды не загляделся на стену перед окном, которая загораживала собой мир. Все оказалось наоборот. Через эту стену он увидел то, что полностью восполнило недостаток перспективы.
Ниже уровня их этажа в стене напротив имелось громадное готическое окно, верхнюю половину которого занимал цветной витраж. Через это окно он увидел глубину слабо освещенного зала и священника в черной мантии. Тот был в очках и в черной шапочке, из-под которой видны были аккуратно подстриженные седые виски. Переминаясь с ноги на ногу перед кафедрой, он читал вслух раскрытую перед ним книгу и периодически поднимал правую руку, чтобы совершить ею в воздухе какое-то неуловимое движение.
Кухня глядела прямо в боковое окно единственного в городе польского католического собора на Ковенском.
Однажды, когда Женька был маленький, он никак не мог заснуть, потому что всю ночь в переулке громко переговаривались какие-то люди в ватниках, гремели лопаты, которыми они насыпали камни и асфальт, и шумели моторами катки. Ковенский переулок заасфальтировали всего за одну ночь перед официальным визитом Шарля де Голля, который, как истинный католик, в обязательном порядке наметил посещение костела. Тогда же, перед его приездом, возле входа поставили две клумбы с цветами, в которых, под скорбным взглядом Богоматери, стали отмечаться все прогуливающиеся по переулку собаки.
Сто раз маленький белобрысый Женя ходил с мамой за ручку мимо печальной женской фигуры, стоящей в нише за узорной решеткой.
И места этого всегда побаивался. Мама спокойно шла вперед, тянула его за руку, а он боялся повернуться к этой статуе спиной. Ему казалось, что если он не выполнит свой ритуал, с мамой и с ним что-то случится.
И уже потом, когда он стал ходить в школу сам, он всегда проходил мимо входа в костел, как солдат, равняясь на главнокомандующего, и сворачивал себе шею. Внутрь заходить он не решался. Просто не был уверен, что ему туда можно. С красным-то галстуком… Когда же галстук сменился комсомольским значком, он уже был достаточно взрослым и любопытным, чтобы переступить четыре ступеньки, ведущие в параллельный мир.
Вот и сейчас он по привычке подошел к окну, приблизил лицо к самому стеклу и глянул вниз.
В костеле едва виден был свет. Вечерняя служба уже закончилась. Но свет горел. И этот свет наполнил Женьку каким-то умиротворением.
После прочтения трудов Бердяева он находил глубокое философское значение в том, что темный и длинный коридор каждый раз приводил его к окну, за которым горел свет. Может, это и был свет в конце тоннеля?
Глава 2
ВЫБОРГСКАЯ СТОРОНА
Заведующий отделением кардиологии Военно-медицинской Академии полковник Марлен Андреевич Вихорев с утра опять поссорился с женой. Он унизительно любил ее двадцать лет.
А она его за это презирала. Она все искала в нем ту силу, которую когда-то разглядела, поступив к нему на отделение лаборанткой. Он казался ей живым гением, генералом, заражающим всех предчувствием скорого прорыва во вверенном ему участке медицины. Когда он однажды думал о вечном, глядя в пустоту, Ванда в него и влюбилась. Когда ему было некогда, Ванда желала получить его в свое безраздельное пользование. Когда он посвящал свое время ей — Ванда начинала раздражаться. Если он провожал ее с работы, то всегда спрашивал, куда она хочет пойти. А она мечтала, чтобы он не спрашивал, а вел туда, куда надо. Он мог накричать на нее на службе и даже не подозревал, что в эти мгновения она прощала ему все промахи в их мучительном романе. Когда же он брел за ней после этого, как побитая собака, она не могла найти в себе силы хотя бы улыбнуться. Ей казалось, что он ее обманул.
И все-таки она вышла за него замуж, потому что видела в нем влекущую ауру тирана. В других она этого не находила. Беда была лишь в том, что от ее прикосновения деспот лопался, как мыльный пузырь. И Ванда мстила ему за это всю жизнь. А он, не ведая причин, все время наступал на одни и те же грабли. Обращался с ней мягко и подобострастно. Она старательно выводила его из себя. И когда, наконец, ей это удавалось, он обрушивался на нее, как ниагарский водопад, с ужасом понимая, что теперь развод неминуем. Но все заканчивалось как раз наоборот — идиллическим затишьем.
Странность заключалась в том, что научный склад ума так и не позволил Марлену Андреевичу сделать логические умозаключения о природе их вечного конфликта.
И на этот раз он опять не понимал, как это у них получилось. Когда дочь Альбина ушла в школу, он еще только собирался на службу. Он точно помнил, как, глядя в ванной в глаза своему недобритому отражению, он повторял: «Спокойно, терпение, мой друг». Кряжистый, как медведь, Марлен Андреевич каждое утро давал себе подобное обещание. И все опять понеслось в тартарары. Сначала слишком долгие паузы в разговоре, потом слишком громко опустилась чашка на блюдце, потом она слишком резко встала, и грохнула упавшая табуретка.
А она его за это презирала. Она все искала в нем ту силу, которую когда-то разглядела, поступив к нему на отделение лаборанткой. Он казался ей живым гением, генералом, заражающим всех предчувствием скорого прорыва во вверенном ему участке медицины. Когда он однажды думал о вечном, глядя в пустоту, Ванда в него и влюбилась. Когда ему было некогда, Ванда желала получить его в свое безраздельное пользование. Когда он посвящал свое время ей — Ванда начинала раздражаться. Если он провожал ее с работы, то всегда спрашивал, куда она хочет пойти. А она мечтала, чтобы он не спрашивал, а вел туда, куда надо. Он мог накричать на нее на службе и даже не подозревал, что в эти мгновения она прощала ему все промахи в их мучительном романе. Когда же он брел за ней после этого, как побитая собака, она не могла найти в себе силы хотя бы улыбнуться. Ей казалось, что он ее обманул.
И все-таки она вышла за него замуж, потому что видела в нем влекущую ауру тирана. В других она этого не находила. Беда была лишь в том, что от ее прикосновения деспот лопался, как мыльный пузырь. И Ванда мстила ему за это всю жизнь. А он, не ведая причин, все время наступал на одни и те же грабли. Обращался с ней мягко и подобострастно. Она старательно выводила его из себя. И когда, наконец, ей это удавалось, он обрушивался на нее, как ниагарский водопад, с ужасом понимая, что теперь развод неминуем. Но все заканчивалось как раз наоборот — идиллическим затишьем.
Странность заключалась в том, что научный склад ума так и не позволил Марлену Андреевичу сделать логические умозаключения о природе их вечного конфликта.
И на этот раз он опять не понимал, как это у них получилось. Когда дочь Альбина ушла в школу, он еще только собирался на службу. Он точно помнил, как, глядя в ванной в глаза своему недобритому отражению, он повторял: «Спокойно, терпение, мой друг». Кряжистый, как медведь, Марлен Андреевич каждое утро давал себе подобное обещание. И все опять понеслось в тартарары. Сначала слишком долгие паузы в разговоре, потом слишком громко опустилась чашка на блюдце, потом она слишком резко встала, и грохнула упавшая табуретка.