— Я понимаю тебя, — неожиданно спокойно сказала Аня. — Ты подумал: а вдруг девушка не права? Чего ей, собственно, нужно? Вот же номерок, вот пальто, вот стоит клиент. Тычет ей в лицо растопыренными пальцами, сейчас начнет бить. А если она не права? Может, она напутала что-то? Лучше смотреть издалека, не привлекая к себе внимание. Что смог бы написать Верещагин, если бы сам участвовал во взятии Шипки?
   — Верещагин, между прочим, утонул на крейсере «Петропавловск» во время русско-японской войны. Подорвался на мине…
   — Были, значит, художники, — тихо сказала Аня.
   Иероним подумал, что все кончено. Сейчас она выйдет из машины и уйдет на железнодорожную станцию, на шоссе, из его жизни. Произойдет, наконец, то, к чему он стремился все это время и чего он так боялся.
   — На здании Дома культуры амбарный замок, — словно не было никакого разоблачения и обидных слов про утонувшего Верещагина, сказала Аня. — Это видно даже мне, с моей близорукостью. Будем ждать вечернего киносеанса? Посмотрим афишу?
   — Ну, уж нет. Поищем директора ДК, сторожа. Кто-то должен тут быть? — Иероним решил действовать активно. — Думаю, культработник у них — второй человек в поселке, после продавщицы «Сникерсов». Значит, надо искать его в больших домах. Слава богу, их всего два. Поехали?..
   У стоявших окно в окно пятиэтажек не было ни играющих детей, ни орущей молодежи, ни бабулек на скамейках. Иероним притормозил у крайнего подъезда. Аня вышла из машины, чтобы позвонить в первую дверь, а заодно размять занемевшие ноги. Она подняла глаза на фасад дома. У нее после одного случая выработалась привычка вглядываться в чужие окна, складывать из светящихся окон буквы. Но до вечера было еще далеко. Окна не светились электрическим светом. В них не было стекол, а кое-где и деревянных рам. Дом смотрел на Аню пустыми глазницами. Она обернулась. Дом-близнец был также слеп. Ане стало так неуютно, что она поспешила сесть в машину.
   — Какой-то Тарковский, — сказал Иероним, которому тоже не очень хотелось выходить из машины. — Какая-то Зона. Где только нам найти Сталкера?
   Словно в ответ ему, прокричал петух. На подоконник крайнего окна откуда-то из темных покоев вылетел обыкновенный белый кочет с красным, свалившимся на сторону гребнем, и желтым недоверчивым взглядом.
   — Вот тебе и Сталкер, — засмеялась Аня. — Нечисть здесь точно не водится. Интересно, он клюется?
   Иероним пожал плечами, вылез из машины, опасливо глядя на петуха.
   — Есть кто-нибудь живой?! — крикнул он бойницам окон.
   Петух захлопал крыльями и прокукарекал опять.
   — Хватит орать, — послышался хрипловатый голос, обращенный не то к Иерониму, не то к петуху.
   В том же окне показался серенький и по одежде и по цвету лица старичок, но в ярко красной кепке-бейсболке. Рукой он смахнул петуха с подоконника, будто им двоим не хватило бы места, и приветливо кивнул приезжим.
   — Из районной администрации пожаловали? — спросил он.
   — Нет, мы из Питера.
   — Вот я и смотрю, больно машина для наших богатая. Значит, из области к нам пожаловали?
   — Вы не поняли, нам нужен директор Дома культуры или кто-нибудь еще с ключами.
   Старичок снял свой причудливый головной убор, провел ладонью по седой голове и надел бейсболку уже козырьком назад.
   — Понятненько, будете у нас в Доме культуры казино организовывать, чтобы людей сподручнее обкрадывать.
   — Так у вас тут люди есть! — обрадовался Иероним. — А где же они все?
   — Где же людям быть? — засмеялся глупому вопросу старичок. — По домам сидят или в огородах стоят копчиками в небо. Известно где! Пашка с Матвеем уже давно на бровях, друг друга подпирают, как две горбылины. Надька ларек свой закрыла, за товаром уехала. А вам Степаныч нужен, наш волостной. Только ему взятку давать бесполезно, он ничего сам не решит. Вам надо в район ехать за разрешением.
   — За каким разрешением? — не понял Иероним.
   — Ну казино без санкции открыть нельзя. Разве вы не понимаете?
   Аня опять вышла из машины, ей тоже захотелось поговорить с забавным старичком.
   — Дедушка, вы тут все знаете. В Доме культуры вашем должна быть картина «Политбюро смотрит балет „Лебединое озеро“». Не припомните?
   — Ишь, какая пригожая девчушка, — сказал старик, умиленно глядя на Аню. — Жена твоя или по-другому?
   — Жена, — ответил Иероним, почему-то печально вздохнув.
   У старика была странная манера — на вопросы он отвечал не сразу, попутно сам спрашивал, отвлекался, но все-таки возвращался опять к теме разговора.
   — Висела такая картина. В фойе висела, точно помню. Хорошая такая картина. Мордатых этих я не очень жаловал, а вот балеринок хорошо помню. Беленькие такие, аккуратные, как медсестры в центральной районной больнице.
   — А сейчас она где? — спросил Иероним.
   — У меня в сарае прялка финская стояла. Да не целиковая прялка, а колесо и палка. Думал, в печке ее сжечь, но каждую зиму забывал. А тут приезжали из музея у старух рухлядь покупать. Мне за эту прялку поломанную двести рубликов дали…
   — Вы скажите, пожалуйста, где нам директора Дома культуры найти? — перебила его Аня.
   — Или другое дело, — продолжил невозмутимый старик, торчащий из своего окна, как пародия на экранизацию русских сказок. Вместо красочных наличников — выбитая рама, вместо платка или кокошника — красная бейсболка. — Жил у нас финн один, Айрикайнен, старый уже был. Так он служил в НКВД, ездил раньше по области, запрещенные картины сжигал, книги. Рассказывал, что картины ничего себе горят, быстренько, а вот книги не больно-то разгораются. Он тогда молодой был, нетерпеливый, а надо было стоять над костровищем и книгу палочкой листать, чтобы она до конца прогорела.
   — Рукописи не горят, — согласилась Аня. — Картину эту его отец нарисовал — Василий Лонгин. Сейчас выставка его устраивается.
   — Художник этот, отец его, — кивнул старик на Иеронима, — все мордатых рисовал?
   — Нашу историю, в основном. Первых лиц… Вот вы бы приезжали на выставку, посмотрели, молодость свою вспомнили.
   — Моя молодость не с ними, — нахмурился дед. — Моя молодость с другими. Смотреть мне там нечего. И курей своих я бросить не могу. Видали, какой у меня курятник?
   — А что же с домами случилось, дед? — спросил Иероним.
   — Известно что. Гарнизон уехал, дома оставил. Отопление и электричество выключили. Люди, правда, тут еще жили. Помыкались они, помыкались, жалобы пописали и перебрались кто куда. Мой дом самый ближний к большим домам. Вот я его под курей и приспособил…
   Иероним выругался про себя, сел в машину и махнул Ане рукой, что нечего больше со стариком время терять. Но когда она разворачивался, старик закричал:
   — Любовь Михайловна вам нужна! Вон там она живет. Видите, рябина поломанная? Туда и держите, но только у калитки кричите погромче. У нее собака злая, во двор не пустит, а лает громко. Так что вам ее перекричать надо…
   Картину нашли на чердаке, под плакатом «Да здравствует социалистическая демократия!» и старыми радиаторами отопления. Брежневу кто-то пририсовал окладистую бороду, Суслову затушевал стеклышки очков, а над примой Большого театра и вовсе поглумился. Но Иероним сказал, что это пустяки и он все подправит. Любови Михайловне он дал за хранение картины двести рублей. Она попыталась поторговаться, но он твердо стоял на своем:
   — Я ваши расценки знаю, — сказал он уверенно.
   На обратном пути Аня дремала на заднем сиденье или только делала вид. Она вспоминала неуютный фасад заброшенного дома, пустые глазницы, смотревшие на нее странно зловеще, и повторяла про себя:
   — Вот и все… Свет погас. Круг замкнулся.

Глава 15

 
Так на же, самозванец-душегуб!
Глотай свою жемчужину в растворе!
 

   В этой поездке Аня все для себя решила. Вернее, у нее было странное ощущение, что все решено без нее. Каждая влюбленная пара, супруги, просто люди, живущие какое-то время вместе, окружены вещами, словами, привычками, воспоминаниями, понятными только им одним, значимыми исключительно для них. Вот это окружение Ани и Иеронима, их особый мир, давно начал трансформироваться, изменяться. Ане казалось, что мир любви меняется на что-то другое, осталось еще несколько красок, оттенков, и скоро все сложится заново, как в калейдоскопе.
   Конечно, пустой дом находился в Свербилово, а реальный «корабль» стоял на улице Кораблестроителей в Петербурге. Но в их с Иеронимом мире у них был один общий фасад. Только теперь на нем не горело, высвеченное теплым домашним светом, ее имя. Лишь темные квадратные дыры, сквозняк, сырость и запустение. Все сложилось по-новому, и любви больше здесь нет.
   Иероним это тоже понимал. Он был растерян, как нескладный папаша, прищемивший пальчик своему малышу. Что-то нужно было делать: лить холодную воду, мазать йодом, заговорить, отвлечь, взять, наконец, ребенка на руки… А он растерянно хлопал глазами и ждал, чем все это кончится.
   Правда, еще над ними висела выставка Василия Лонгина. Совместная работа не сближала Аню и Иеронима, а, наоборот, уводила их отношения в другую область, где они словно репетировали новый вид общения друг с другом. Любовь уходила, но взаимопонимание осталось. Не сказав друг другу ни слова о предстоящем разрыве, они поняли, что все закончится после выставки.
   Работы оказалось на удивление много. С трудом удалось набрать картин Лонгина даже для небольшого флигеля. Пришлось заполнить некоторые пустоты графическими работами Василия Ивановича. Многие полотна нуждались в быстрой реставрации, например, «Политбюро» из Свербилово. Этим занимались Иероним с Никитой Фасоновым. Аня бегала по редакциям, договаривалась с телевидением, радиостанциями. Суетились, хлопотали и скульптор Морошко, и адвокат Ростомянц. Но вся эта беготня никогда не превратилась бы в реальную работу, если бы не Вилен Сергеевич Пафнутьев. Он мягко, ненавязчиво направлял, подсказывал, контролировал. Как-то он позвонил Ане во втором часу ночи, минут пять извинялся, расшаркивался в трубку, а потом напомнил ей, что хотя редактор вещания отказался с ней встречаться, но ему уже позвонили, и, значит, он готов принять ее.
   Коммунисты особого участия в организации не принимали. Но ближе к открытию выставки активизировались. Накануне вернисажа они устроили последний смотр картин. Приехало несколько очень вежливых господ, видимо, из плеяды Вилена Сергеевича. Экспозиция была ими, в основном, одобрена, за исключением двух полотен: «Никита Сергеевич Хрущев во время дружественного визита в Афганистан» и автопортрет художника с женой. По поводу первой картины они заметили, что роль Хрущева в истории России по преимуществу отрицательна и деструктивна, а вторая картина написана в иной художественной манере, к тому же не закончена — Иероним замалевал третью фигуру серым пятном, неотличимым от прежнего.
   Тут оргкомитет выставки из родных и близких художника принял боевую стойку. Фигуру Хрущева взяли под защиту, как одну из страниц отечественной истории и зрелого творчества Лонгина. К тому же всем было жалко изображенного на полотне афганского слона. Он очень живенько смотрелся среди представленных на выставке граненых физиономий.
   В защиту автопортрета резко выступил сын художника. Он заявил, что автопортрет венчает собой все творчество Лонгина-старшего. Это художественный итог, его творческое завещание. Незаконченность последнего полотна сама по себе замечательна и художественно оправдана. Если кому-то не нравится последний штрих художника, тот может быть в срочном порядке заменен другим политическим спонсором, который и к Никите Сергеевичу относится лояльнее.
   Тамара Леонидовна Лонгина горячо поддержала пасынка. Она сражалась за свое собственное изображение, а потом у нее уже все было продумано, начиная от фотографии на глянцевой обложке до интервью телевидению возле последней картины мужа.
   Как обычно, Вилен Сергеевич всех успокоил, каждому нашел нужные слова, к каждому подобрал ключики, примирил позиции, нашел массу аргументов. Все остались довольны, и выставка состоялась.
   — Мачеха пыталась у меня выведать, как ты будешь одета на вернисаже, — сказал с утра Иероним. — Откуда мне знать? Особенно ее интересовало — не будешь ли ты в красном? Я так понял, она хотела оставить этот цвет за собой.
   У Ани было приготовлено для этого случая простое с виду, но дорогое платье темно-лилового цвета. Но, услышав про такие светские тонкости, она метнула его обратно в шкаф, натянула красную футболку и черные джинсы.
   На канале Грибоедова с утра толпился народ. Раньше всех подтянулись старички и старушки с красными бантиками на груди. Они вели себя активно, но организованно. Но привычка к пикетам и группам протеста скоро дала о себе знать. С проплывавшего мимо прогулочного катера невыспавшийся моторист громко помянул их коммунистическое прошлое, и в ответ ему грянул залп береговых орудий, правда, давно уже снятых с вооружения.
   Джипу Иеронима тоже досталось под горячую руку. Но кто-то из информированных подсказал старикам, что это сын художника Лонгина. Тут же старушка в берете вспомнила, что у Маяковского тоже была иномарка, а он был лучшим пролетарским поэтом, по мнению Сталина. Это был серьезный аргумент, и на выходящего из машины Иеронима первые посетители выставки смотрели уже поприветливее. Аня вообще своей красной футболкой сошла за свою. Но вдруг огромные двери чуть приоткрылись, и на крыльцо вышла вдова художника. Она была встречена несколько скрипучим возгласом всеобщего восхищения и резким подъемом коммунистических настроений.
   Дело в том, что мачеха Тамара была в ярко красном, ниспадавшем свободными складками, платье. Одно плечо ее было обнажено, как на картине «Свобода на баррикадах», и переходило в одностороннее, глубокое, на грани риска, декольте. Утренний ветер, гулявший по каналу Грибоедова, развевал ее алое платье, как пролетарское знамя. Платье реяло на ветру в сторону Казанского собора, со стороны же Спаса на Крови оно обтекало ее недурную фигуру. Какому-то старичку стало плохо, к нему подбежали сразу несколько бабулек и насовали ему в открытый от изумления рот валидол, нитроглицерин и еще какое-то новое импортное средство, которым бесплатно снабжала их партия.
   Если бы Тамара произнесла с крыльца: «Братья и сестры! Я поведу вас на Восток, в Индию духа!», они безропотно пошли бы за ней, легко умирая в пути с ее именем на губах. Но она косо поглядела на них и неприветливо пробормотала:
   — Где эти козлы-телевизионщики? Обещались, как минимум, три канала, а не видно ни одной ср… камеры…
   — Кто это? Кто? — прокатилось в маленькой толпе. — Вдова?.. Сама вдова?… Наша… Как она телевизионщиков!.. Наша… Она в партии состоит?… Надо принять… Наша…
   — Пойдем, они, кажется, очень неудачно разместили автопортрет отца, — сказал Ане Иероним. — Я в прошлый раз с ними ругался. Называется — музейные работники! Мачехе и дяде Виляю на это наплевать, а мне нет. Пойдем, посмотрим…
   Аня и Иероним прошли внутрь. Недалеко от входа стояли Никита Фасонов, скульптор Морошко, адвокат Ростомянц и еще какой-то музейный работник. Они заметно нервничали, озирались по сторонам и машинально жались к портрету Леонида Брежнева, целующегося с бородатым Кастро. Аня тоже ощутила себя не совсем уютно, когда почувствовала себя в перекрестье взглядов-прожекторов Иосифа Сталина и Феликса Дзержинского. Только музейный работник был спокоен и деловит.
   — Мы давно пришли в нашей работе к правилу «обратной статистики», — говорил он голосом профессионального экскурсовода. — Чем большую площадь занимает выставка, тем меньше картин должно быть на ней представлено. И наоборот… Это особенности человеческого восприятия…
   Опять появилась краснознаменная мачеха. На этот раз она искала Вилена Сергеевича.
   — Не видно телевизионщиков, а теперь пропал Пафнутьев. Вы его не видели?
   — Только что с ним разговаривал, — ответил Никита Фасонов. — Он, кажется, пошел за каталогами выставки.
   — Боже мой, их еще не привезли?! Какой ужас! — воскликнула Тамара. — Я думала, все уже на месте. Этот день мне слишком дорого станет!
   — Тамарочка, не нервничайте, — попробовал успокоить ее Афанасий Морошко. — Нервные клетки не восстанавливаются.
   — По последним научным данным, восстанавливаются, Афанасий Петрович, — поправил его адвокат Ростомянц. — Так что нервничайте, Тамара Леонидовна, на здоровье!
   — Спасибо, — мачеха сделала реверанс юристу.
   Аня впервые видела Тамару такой порывистой, динамичной. Мачеха суетилась, кружила по залу, опять подходила к беседующим мужчинам. Вот что одежда делает с человеком! Мачеха в красном колыхалась во все стороны, как костер на ветру. Партия руководит народными массами, а платье — женщиной.
   — Но где же наш Вилен Сергеевич? — опять спросила мачеха Тамара. — Куда он запропастился? Кто-нибудь поищите его! Без него же никак нельзя! Кто последним видел Пафнутьева?
   — Тамарочка, Вилен всегда там, где надо, — опять попытался успокоить ее Морошко. — Не заблудился же он. Сейчас появится…
   — А где Иероним, Анечка? Теперь этот куда-то исчез, — опять раскапризничалась Тамара, прохаживаясь под портретами великих мира сего. — Следите, пожалуйста, за своим мужем. Как бы он не выкинул чего!
   — Разве я сторож мужу моему? — отозвалась Аня.
   Мачеха Тамара, наверняка, оставила бы последнее слово за собой, но что-то стукнуло в дверь. В щель проскочил сначала яркий солнечный луч, а потом просунулась тощая спина, бритый затылок и камуфляжное кепи. Человек вошел вперед спиной, а его кепи — вперед козырьком. Без всякого почтения к историческим дверям, он опять стукнул их чем-то длинным, некомпактным. Наконец он продрался через тяжелые створки и втащил внутрь лампу и штатив.
   — Трудно дверь подержать? — спросил он кого-то, еще невидимого.
   Дверь опять открылась, на этот раз шире, и в дверном проеме показалась девушка и человек-камера. За ними тут же сунулись старички с красными бантами, но кто-то невидимый сдержал их сердитым окриком, обычно адресуемым к несовершеннолетним, — «Вам еще рано!» — и плотно затворил дверь.
   Телевизионщики поднялись по лестнице, глядя глазами-объективами мимо толпившихся людей. Но мачеху Тамару они не могли не заметить.
   — Ее обязательно сделай, — сказала девица оператору, указав пальчиком на красную вдову.
   — Между прочим, я — Тамара Лонгина, — сказала обиженная сугубо профессиональным вниманием мачеха.
   — Очень приятно, — сказала девица, быстренько пробегая глазами картины. — Пятая кнопка. Милютина.
   — Кеша! Сталин, Ворошилов, Молотов…
   А Берии нигде нет? Жалко. Хрущев? На слоне? Рядом? Поглядим…
   Милютина была остроносенькой, темненькой, ничем особым не примечательной девицей, если бы не подкрашенная красная прядь волос. Сегодня все были в красном.
   — Кеша! — журналистка ткнула пальцем в грудь вождя народов. — Наезжай на Сталина!
   — На него наедешь, — проворчал оператор. — Лера, давай Котовского снимем. А что? Хорошая картина! Котовский в тюремной камере делает гимнастику.
   — Кеша! Не будь уродом! У нас сюжет на три минуты. Какая гимнастика? — тут Милютина увидела двойника Котовского скульптора Морошко. — Глянь! У этого с Котовским общий визажист. Молодой человек! Можно вас на минутку?
   — Я, вообще-то, не такой уж и молодой! — запротестовал Афанасий Петрович. — У меня, слава богу, внуки уже.
   — В ящике будете молодым, — сказала журналистка, подводя скульптора к картине с Григорием Котовским.
   — Простите, не понял? — побледнел Морошко то ли от возмущения, то ли от страха.
   — Я имею в виду, в телевизоре, — поправилась Милютина. — Телевизор ящиком называют. Впервые слышите, что ли? Вы как его зовете?
   — «Панасоником», — растерянно пробормотал скульптор.
   — Тяжелый случай, — сказала журналистка оператору. — Ладно, потом его порежем.
   Бедный Афанасий Петрович вытер платочком лысину и посмотрел на картину, где герой гражданской войны сам себе выворачивал ногу, совершая последний подвиг в японской гимнастике.
   — Кеша, готов? Поехали!.. Здравствуйте, представьтесь.
   Милютина сунула Афанасию Петровичу микрофон. Он тут же попытался схватить его, но получил от опытной журналистки по рукам:
   — Лапки убрали, мысли достали, — сказала она спокойным голосом. — Поехали!.. Здравствуйте, представьтесь…
   — Афанасий Петрович Морошко, скульптор, лауреат…
   — Вы случайно зашли на эту выставку?
   — Дело в том, что Василий Иванович Лонгин был моим лучшим другом на протяжении многих лет. Вместе с ним мы…
   В этот момент Морошко встретил исполненный злобы и ревности взгляд Тамары Лонгиной и запнулся.
   — В прессе Василия Лонгина назвали придворным живописцем…
   — Это в высшей степени оскорбительно, — возмутился Афанасий Петрович за друга. — Василий Иванович был замечательным мастером, реалистично отражал эпоху… Вообще, это вечная тема — художник и власть. Но Василий Лонгин никогда не уходил от острой критики режима. Например, в колонне демонстрантов на Красной площади пятым слева виден диссидент Буковский. Все машут флажками, а он машет Политбюро кулаком. Только возьмите картину самым крупным планом, а то не рассмотреть.
   — А правда, что у Лонгина были серии эротических гравюр «Фурцева с Зыкиной в бане» и «Паша Ангелина в поле»?
   Морошко захихикал и совсем по-западному сказал в камеру:
   — Без комментариев.
   — Научился, старый пень, — в сторону буркнула Милютина.
   К скульптору она потеряла всякий интерес, покрутила головой и остановилась на самом ярком пятне среди всех посетителей, то есть Тамаре Лонгиной.
   — Есть еще что-нибудь стильное, вернее, сильное? — спросила ее Милютина.
   — Уж не знаю, чем вам угодить. Брежнева с Тэтчер в сауне, к сожалению, нет, — язвительно заметила Тамара.
   — Жаль, — равнодушно ответила тележурналистка. — А из живчиков? Я имею в виду, здравствующих политиков тут не представлено?
   — Из здравствующих на выставке…. — мачеха задумалась, — только я одна. Вам, наверное, нужно начать с автопортрета художника. Он в самом дальнем углу. Пройдемте?
   Милютина поморщилась, посмотрела на оператора, вздохнула и пошла за Тамарой. Следом потянулись все остальные.
   — Там не очень хорошее освещение, — говорила Тамара, взяв, наконец, на себя роль хозяйки, — но это на совести музея.
   — Ничего, у нас все с собой, — ответила Милютина. — Кеша! Где он все время ходит?
   — Где ты все время ходишь?! — крикнул Кеша через плечо. — Тащи сюда!
   Последний автопортрет Василия Лонгина, действительно, висел крайне неудачно. Его запросто можно было не заметить за колонной. То ли коммунисты каким-то образом повлияли на размещение экспозиции, то ли у картины была такая нелегкая судьба, но рассмотреть ее как следует было сложно. На изображение художника падала тень, на белых руках вдовы играли блики от электрического света.
   — Вот, полюбуйтесь сами. Разве так… — Тамара простерла руку к портрету, повернувшись к нему вполоборота, но фразу не закончила.
   Глаза всех стоявших перед ней и портретом людей смотрели куда-то вниз, словно в ее одежде был какой-то шокирующий беспорядок. Тамара обернулась. Прямо на полу, у стены, под портретом, лежал человек. Можно было подумать, что он упал с картины, а на его месте осталось только серое пятно.
   — Что это? Кто? — пробормотала мачеха Тамара, еще не успевшая опустить протянутую к портрету руку.
   Адвокат Ростомянц первым нарушил всеобщее замешательство.
   — Кому-то плохо или пьяница? — он сделал два уверенных шага и склонился над лежащим. — Вилен Сергеевич? Не может быть!
   — Врача! — крикнула Тамара. — Позовите врача!
   — Милицию, — добавил Ростомянц, — он мертв и, по-моему, убит.
   — Свет! — теперь крикнула очнувшаяся от дремы Милютина. — Кеша, работай! А потом меня крупным планом… Быстрее делай, Кеша! Где этот опять ходит? Будет свет или нет? Наезжаешь на труп. Все как обычно. Культурная неторопливая хроника резко переходит в уголовную. Ты понял жанр? Кеша, это будет супер!..
   Вспыхнул яркий, направленный свет. Пафнутьев лежал на боку, странно выгнув шею, словно пытался положить голову поудобнее. На пол и стену легла узкая ломаная тень от стоявшего вертикально небольшого предмета. Из головы Пафнутьева торчала темная рукоятка, а залитое черной кровью ухо представляло собой подобие ее гарды.

Часть третья
Явление Чайного Рыцаря

Глава 16

 
Я тело уберу и сам отвечу
За эту кровь. Еще раз — добрый сон.
Из жалости я должен быть суровым.
Несчастья начались, готовьтесь к новым.
 

   Ане приходилось видеть трупы. Когда на третьем курсе она была на практике в небольшой всеволожской газете, ей поручили вести милицейскую хронику. В первый же день практики гаишник с космической фамилией Терешков вывез ее на ДТП.
   На мокром Колтушском шоссе перевернулся грузовик. Кабина была смята в лепешку. Водитель и его напарник лежали на асфальте в одних носках, с оголенными животами. Аня не видела ни одного красного пятнышка, только серые, цвета высохшего асфальта лица и белые домашние животы. Немного розового было в кювете — там тихо покачивался иван-чай… Это были первые погибшие люди в ее жизни.