Страница:
— Да я в спортроте служил. Так, в основном, по рассказам знаю.
— По рассказам и монголо-татарское иго вроде ничего было. Только не ври мне теперь. Если уж в Афгане эта зараза процветала, когда молодые солдаты своих «дедов» боялись больше душманов, то ваша спортрота, думаю, не отставала.
— Наш командир был не такой. Не позволял. Он у самого Харлампиева самбо учился.
— У того самого…
— У того самого, — гордо ответил Артамонов, но поспешил.
— … который учителя своего Ощепкова сдал в тридцать седьмом как японского шпиона? А под дзюдо подвел интернациональную базу? Винегрет из борьбы нанайских мальчиков и горских стариков? Мне кто-то из наших стариков рассказывал, что Ощепков погиб во время допроса. К нему обычные меры воздействия попытались применить, а он адекватно ответил. Пришлось пристрелить… Хорошая работа с кадрами? Чем-то мне твой подход напоминает. Как ты там предлагал? Назвать горшком и в печь? Японским шпионом и к стенке?
Собеседники двинулись по узкой тропинке в сторону покосившегося навеса, под которым был щедро накрыт снегом длинный обеденный стол. Навес полевой столовой совсем уже завалился на соседнюю рябину. Бедное деревце, как стройная кариатида, держало на себе и снег, и крышу.
— Не помнишь эту историю про старого японского мастера, гулявшего по зимнему саду. Сильные сучья ломались под тяжестью снега, а гибкая ветка сакуры согнулась до земли, сбросила с себя снеговую шапку и выпрямилась, освободившись. «Сначала поддаться, чтобы потом победить». Так, кажется, сказал старый мастер? Как ты думаешь, сможет ли он выпрямиться?
— Вы про кого? — не понял Артамонов.
— Про Питомца нашего. Не сломается он? Поднимется он, как японская слива или вишня? Сакура… В прошлом году он получил в Японии черный пояс по дзю-дзюцу, вообще, удивил японцев. А тебя он не удивляет?
— Нет, Иван Казимирович. Я же говорю, мент как мент. Меня вообще мало что уже удивляет.
— Странно это, Артамонов, странно. Я в два раза тебя старше, но не перестаю удивляться жизни, а ты уже все испытал, все постиг. Кто же из нас пожилой человек? Может быть, тебе теория Брежнева и не дается поэтому, что она требует молодого взгляда удивленных глаз, пораженных богатством и разнообразием этого мира. Внутреннего мира человека, в особенности.
— Я думал, что вы поручили мне обыкновенную кадровую работу. Нам потребовался человек определенных знаний и способностей для выполнения некоторой миссии. А сейчас у меня складывается впечатление, что вы проверяете на практике, то есть на Питомце, идеи профессора Брежнева.
— Может быть ты и прав, — Иван Казимирович стряхнул перчаткой снег со скамьи и присел за солдатский стол. — Где-то у тебя, Леня, была бутылочка коньяка? Где-то в районе кобуры с табельным оружием?
— Сбегать за стаканчиками, Иван Казимирович?
— Оставь. Давай так, по-походному, в полевых условиях… Хороший коньяк… Хороший агент должен решать одновременно несколько задач, вести несколько партий на соседних досках, быть многомерным. Методики Брежнева превращают банальную вербовку спеца в тонкую игру, очень перспективную, пока еще малопонятную нам по своим возможностям и перспективам. Представь себе поэтов-символистов, которых ты никогда не читал. Они играли в символы, трактовали их, как какие-то знаки свыше о конце света, о явлении нового мессии и тому подобный мистический бред. Брежнев же считает, что символ вполне определенным образом влияет на человеческое подсознание. Если правильно подобрать его, то можно направить человека, как того самого витязя, по нужной нам дороге.
— Как на картине Васнецова? — обрадовался Артамонов.
— Это ты знаешь. Молодец, — усмехнулся Иван Казимирович. — А Яна Мандейна, конечно, не слышал? Есть у него один пейзаж с нашим символом на переднем плане. А чуть повыше его голова, уже отделенная от туловища… Вообще, в этом пейзаже очень много интересного, я бы сказал, значимого… Можно, кстати, рябинкой твой коньяк закусывать. Не все ягоды птицы склевали. То ли ягод в этом году много, то ли птиц мало. Рябина на коньяке… Есть у Брежнева удивительные догадки. Вот эту самую бутылку коньяка, которую ты сейчас держишь в руке, можно запланировать, высчитать на пути нашего Питомца. Такой вот фокус. Точно достать ее из рукава судьбы в нужное время, в нужном месте. Но это уже юмор гениального ученого, современного Фауста. Символ, ломающий человеческую судьбу, использованный много десятилетий назад богатейшей духовной практикой христианства, и мелкий предмет на пути человека, о который он просто спотыкается или хлебнет из него так, походя, как мы сейчас с тобой. Но это уже так, глупости, игрушки…
— Я все понимаю, Иван Казимирович, — отхлебнув еще из плоской бутылки, сказал Артамонов. — Питомец наш — парень способный. Рукопашным боем владеет мастерски, японский язык даже учит, следователь приличный… Но ничего такого уж особенного я в нем не вижу.
Пожилой рисовал на снежной горке перед собой какие-то знаки.
— Ты на жену его обратил внимание?
— Девушка красивая, — усмехнулся Артамонов, — своеобразная.
— Как человек, она — тонкий наблюдатель, различающий и отдельные детали, и общую картину происходящего. Из нее получился бы неплохой журналист, хотя она на каждом шагу говорит о своей нелюбви к журналистике. У нее мало жизненного опыта, но богатый опыт, я бы назвал его, читательским, опытом воображения, фантазии. Но, мне кажется, в оценке своего мужа, то есть нашего с тобой Питомца, она не продвинется дальше тебя. Может, ей мешает любовь быть внимательной, как тебе твое равнодушие. А между тем, мы и она имеем дело с необычным человеком, очень заглубленным, как… как айсберг…
Иван Казимирович отделил ладонью порцию снега и стал медленно двигать белую пирамидку к краю стола, пока она не рухнула ему под ноги.
— Вот такой человек мне и нужен, — уверенно сказал Иван Казимирович, ударяя ребром ладони по обледенелому столу. — Уже сформировавшийся где-то в водах Антарктиды, выплывший почему-то к нам, обычным теплоходам, яхтам, рыбацким лодкам, катамаранам… айсберг. Пока он не растаял в наших техногенных водах, пока не раскололся на части, мы должны его использовать… Меня вот только несколько беспокоит отец игумен. Впрочем, пусть попробует он заставить его не думать о… Вот ты, например. Попробуй, Артамонов, не думать о собачьей морде. Не думай, Леня, о серой собачьей морде! Не думай! Кому говорят? Не получается? Эх, ты, друг — собачья мордочка…
Глава 3
Машинально Аня определила породу святого, вернее, его головы. Восточно-европейская овчарка, сибирская лайка, а, может, сам волк. Маленькие звериные глазки смотрели куда-то вверх, пасть слегка ощерилась или так казалось. Нимб святого напоминал полную луну, опустившуюся за волчью голову, на человеческие плечи.
Он был совсем не страшен, скорее необычен. В правой руке он держал крест, левой же открытой ладонью будто успокаивал тех, кого его облик мог испугать. Одежда его была несколько короче, чем полагалось святому. Только распахнутый алый плащ со множеством складок ниспадал до самой земли. На ногах у него были высокие офицерские сапоги. Но стоял святой Христофор как-то неуверенно, слегка приподнимаясь на носочках, как будто хотел казаться выше ростом или заглядывал за забор.
— Не знаю, есть ли еще где в православных храмах такое изображение святого Христофора, — говорил Корниловым отец Илларион, монах небольшого роста с темным от конопушек лицом и кирпичного цвета бородою.
Глядя на него, Аня все никак не могла избавиться от глупой улыбки и от такого же неумного вопроса, вертевшегося в голове: дразнят ли его другие монахи? Ведь не дразнить такого невозможно. И какой, скажите на милость, это черный монах? Рыжий монах, красный монах…
Еще один вопрос не позволял Ане внимательно слушать рассказ отца Иллариона. Почему отец Макарий, до этого так ревностно опекавший Корниловых, на просьбу показать им изображение святого Христофора вдруг рассердился, топнул даже ногой в старом валенке? Бывший эти дни неизменным гидом при каждой монастырской птичке, торчащем у дорожки дереве или отвалившемся кусочке черепицы, он словно собирался утаить от них главную реликвию монастыря, такую, по словам отца Иллариона, «заповедную редкость».
— В первые годы Советской власти, — продолжал свой рассказ рыжий монах, — все святыни монастыря были разграблены, фрески храма осквернены и уничтожены. Но настенное изображение святого Христофора монахам чудом удалось сохранить под грудой хлама. Говорят, фигура святого была засыпана мусором, только голова торчала. Комиссары же нарисованную собачью голову почему-то не тронули…
— А вы, батюшка, расскажите нам про самого святого Христофора, — попросил Михаил, который, в отличие от Ани, выражал всей своей долговязой фигурой неподдельный интерес, даже на носочки привстал, как песьеголовый святой.
— Пожалуйста, — затряс кирпичной бородкой отец Илларион, — только давайте выйдем из церкви. Скоро начнется служба, а отец Макарий что-то сегодня больно сердит. Чем только мы ему не угодили?
Монастырь занимал большую территорию, кроме главного храма и жилого корпуса имел еще множество башенок, часовен, построек, пристроек и других строений неизвестного назначения. Но отремонтированных и отапливаемых помещений было еще немного. Поэтому зашли в трапезную. С кухни, как из настенных часов, выскочила «кукушка» — голова стряпухи Акулины. Она радостно прокуковала что-то вошедшим и тут же скрылась.
— В Четьи-Минеях сказано, что святой Христофор был из хананеев, — начал свой рассказ отец Илларион, с удовольствием принюхиваясь к теплому дыханию кухни, проникавшему сюда через плохо прикрытую дверь. — Рассказывают также, что был он из земли кинокефалов или песьеголовых. Но это глупости, конечно, отголоски языческих суеверий…
На кухне в этот момент громыхнула посуда, точно выражая свое отношение к словам монаха. Отец Илларион усмехнулся, тряхнул бородой, с которой, казалось, вот-вот слетит облако кирпичной пыли.
— Ведь святой Христофор признается и Западной, и Восточной церквями, — продолжил он повествование. — Сохранились в его деяниях отголоски языческих сказаний и мифов. Словом, разночтений много… Жил мученик Христофор в III веке, при римском императоре Декии. Был он от природы красив лицом и велик ростом. Дабы не искушать себя и других, просил он у Господа себе безобразную внешность, что и было исполнено. Совершил он много чудес и многих обратил в христианскую веру. Прослышав о безобразном проповеднике Христа, император приказал доставить его в Рим. Поначалу Декий подослал к нему блудниц, чтобы отвратить Христофора от Христа. Но проповедник обратил их в христианскую веру, как и римских легионеров, сопровождавших его в Рим. Тогда император подверг его страшным мукам, нечеловеческим пыткам. В Житие сказано, что сажали Христофора в раскаленный медный ящик. Когда же и это не помогло, и заживо Христофора сжечь не удалось, мученику была отсечена голова…
В этот момент в трапезную задом вошла Акулина, медленно развернулась и водрузила на стол огромный блестящий самовар.
— Корнилов, посмотри на свое отражение, — сказала Аня, тыча в горячий медный бок. — Просто мученик Христофор какой-то после исполнения молитвы.
Михаил для немедленной мести отыскал на самоваре отражение жены, но и самоварная Аня была по-своему красива.
— Не та ли это жительница Рима рядом с мучеником Христофором, которую он обратил в христианство? — спросил Корнилов.
— Сам ты… — уже хотела ответить Аня, но в этот момент стряпуха Акулина, о чем-то слезно молившая отца Иллариона, радостно вскрикнула и выскочила из трапезной.
— Ладно, — махнул рукой рыжий монах, — пусть уж вам Акулина про святого Христофора расскажет. Больно она его любит. Ревнует даже к нему, прости Господи. Возьму грех на душу, позволю. Вы только отцу игумену не сказывайте про мою слабость…
Акулина вернулась чуть ли не бегом с большим блюдом румяных кренделей, которыми, видно, хотела заткнуть рот конкуренту-рассказчику. Она плюхнулась на лавку, затянула узел платка уже знакомым жестом, торопливо попросила всех угощаться без церемоний и принялась с удовольствием рассказывать, поглядывая иногда на слушателей и свое отражение в самоваре.
— Про песьеголовых я вам уже рассказывала, как они сделались из оборотней. Так вот один из всего народа остался с человеческой головой. Звали его Офферус. Был он ростом велик, а лицом писаный красавец…
Аня заметила, как Акулина бросила короткий взгляд на Михаила.
— …Тогда-то Офферус и ушел из дому. Обликом он хотя и был человек, но силу имел звериную. Решил он ходить по свету, искать самую великую силу, а найдя — служить ей преданно. Много он земель обошел, многих силачей повидал, но всякий раз на силу находилась другая сила, более великая. Вот поступил он на службу к самому могущественному князю. Одного имени его, говорят, враги боялись и убегали прочь. Как-то на пиру у этого князя пел слепой музыкант. Пел он про разное, неведомое, когда же запел про Сатану и слуг его, Офферус увидел, как побледнел могущественный князь, как затряслись его руки, а речь стала сбивчива и тороплива. Ушел Офферус от этого господина, чтобы искать Князя Тьмы — Сатану и поступить на службу к нему, к сильнейшему…
Заметив, что отец Илларион стал нервно покусывать кирпичную бороду, хитрая Акулина вскочила, подлила ему чаю погорячее, пододвинула поближе к нему плошку с прозрачным, почти золотым вареньем.
— «Вареньицем спасаетесь, святые отцы?» — вспомнила Аня «Братьев Карамазовых».
— В старину и святое, и грешное можно было встретить на дорогах, — продолжила Акулина свой рассказ. — Вот однажды ночью на перекрестке дорог Офферус увидел всадников на черных конях, в черных плащах. Все живое попряталось куда-то, даже звездное небо стало пустым в ясную погоду…
— «Звезды жались в ужасе к луне», — опять вспомнилось Ане.
— Это и был сам Сатана…
Увлеченная собственным рассказом Акулина привстала со скамьи, расправила позади себя темный платок, как черный плащ всадника или темные крылья. Но в этот момент по самовару громко постучали чайной ложечкой, и раздался строгий голос отца Иллариона:
— Ты еще зайдись у меня, зайдись! Ужо тебе будет…
Акулина опомнилась, спряталась за самоваром, но рассказ не прервала.
— Стал служить Офферус Сатане. Как-то заехали они на кладбище. Увидев кресты над могилами, дьявольские кони шарахнулись в ужасе, бросился Сатана со своей свитой прочь от страшного места. Тогда понял Офферус, что есть на свете сила, сильнее самого Князя Тьмы…
— Языком мелет, что варенье шумовкой мешает, — встрял отец Илларион, наливая себе на блюдечко жидкое варенье, похожее на мед, с плавающими в нем большими цельными ягодами.
— Крыжовенное золото, угощайтесь, — отрекомендовала свою стряпню Акулина.
— Из крыжовника? Не может быть!
Под стук и шкрябанье ложечек по блюдцам Акулина рассказала, как Офферус был принят в одну из христианских общин, как местом послушания силачу и великану был выбран речной брод. Офферус переносил через быструю реку поклажу, переводил людей. Как-то он нес на себе через быстрину маленького мальчика. С каждым шагом ноша его становилась все тяжелее и тяжелее, пока не стала вовсе неподъемной. Тогда мальчик сказал ему: «Я — Христос, Спаситель мира, взявший на себя всю тяжесть греха его».
— С тех пор Офферус и стал зваться Христофором, что значит «Несущий Христа», — проговорила Акулина с блаженной улыбкой, радуясь то ли за святого, то ли за то, что ей, наконец, позволили рассказать неканоническую историю до конца.
Акулина замолчала, зато стала громко прихлебывать чай из блюдечка. Отец Илларион отер маленькой ладошкой рыжую бороду, перекрестился и, видимо, собирался покинуть трапезную, но Аня остановила его вопросом.
— Отец Илларион, а вы сами-то верите в песью голову?
— Я верю в Господа нашего Иисуса Христа, — наставительно проговорил монах, с явными интонациями отца Макария. — А потом я вам про собачью голову ничего не говорил.
— А как же фреска? — не сдавалась Аня.
— Тут ведь всяческие недоразумения возможны. Ведь и Моисея в эпоху Возрождения изображали с рожками…
— У Микеланджело, кажется.
— И у него тоже, — кивнул отец Илларион. — Откуда это пошло? Моисей получил от Бога скрижали с начертанными десятью заповедями. Позже Господь обновил завет, написав на новых скрижалях те же заповеди. После общения с Богом, сказано в Священном писании, лицо Моисея «засияло лучами». По-древнееврейски одно и то же слово означало «луч» и «рог». Видимо, кто-то неточно перевел это слово…
— Лицо Моисея засияло рогами, — повторила Аня неправильный перевод.
— Вполне возможно, что в истории с мучеником Христофором вкралась подобная неточность. Скажем, метафора или сравнение обезображенной головы святого с песьей было принято за прямое утверждение…
— Потому не в букву следует верить, а в дух, за этой буквой сокрытый, — раздался зычный, хорошо распетый после службы голос отца Макария, а потом уж показался и он сам.
— Кажись, у меня пригорело что-то! — вскрикнула Акулина и метнулась на кухню.
— Набрехала уже сорока? — спросил игумен, усаживаясь на скамью. — Ишь как вспорхнула.
К отслужившему настоятелю вернулось благостное настроение. Это сразу же почувствовал отец Илларион.
— Разве что самую малость, — усмехнулся он, наливая начальству чай покрепче. — Христофорова невеста — одно слово…
— Про душу забывает, на мир смотрит через свое увечье, — сказал отец Макарий, так же шумно, как Акулина, прихлебывая чай. — Вот и мученик Христофор приглянулся ей уродством своим. А ведь не чаял он безобразием своим соблазнять.
— Я где-то читал или слышал, только не помню где, — заговорил вдруг Корнилов, до этого молчавший и только строивший Ане разнообразные гримасы, — что множество персонажей в священной истории не случайно. Они как бы соответствуют простым человеческим чувствам, разным наклонностям людской души, что ли. А через обычное, земное открывается путь к сокровенному…
Аня увидела, что отец Макарий внимательно слушает Михаила и едва заметно кивает ему своей большой гривастой головой.
— Перед женщиной, склонившейся над младенцем, человек обязательно остановится, хотя бы взгляд задержит, вспомнит что-то свое светлое, улыбнется или загрустит, — продолжал говорить Михаил. — И еще долго светлое пятно женского лица, ее груди, ручки ребенка будут у него потом перед глазами, словно он на лампочку долго смотрел или на солнце… Поэтому образ Мадонны с младенцем Христом очень близок такому человеческому типу. В Мадонну с младенцем он поверит легко, без особых душевных усилий…
Таким вдохновенным своего мужа Аня не видела уже давно, может, вообще со дня их свадьбы. Она даже почувствовала некоторое бабье беспокойство, что ее и удивило, и насмешило одновременно.
— А ты вспомни рыцаря бедного, — сказала Аня, постукивая ногтем по медным доспехам самовара. — Он полюбил Деву Марию совершенно земной, плотской любовью, как женщину из плоти и крови. Тут вообще все наоборот, будто в пику кому-то… Богу не молился, знать ничего не хотел, кроме своей любви, страсти…
Теплая душистая волна пробежала по трапезной из кухни. Это Акулина пришла на какие-то важные для нее слова и застыла в дверях, взволнованно теребя передник.
— Когда же ему уже были открыты врата преисподней, что произошло?
— Что?! — почти вскрикнула Акулина, выдавая свое тихое присутствие.
Отец Макарий взглянул на нее строго, но недостаточно строго, чтобы стряпуха ушла.
— Откуда ты взяла этого рыцаря? — спросил Корнилов.
Монахи тоже смотрели на Аню вопросительно, а уж Акулина просто превратилась в одушевленное вопрошание.
— Как откуда? Из Пушкина, — ответила Аня всем сразу. — «Жил на свете рыцарь бедный, молчаливый и простой. С виду сумрачный и бледный, духом смелый и прямой…»
Ей показалось, что все как-то облегченно вздохнули. Только Акулина нервно подергивала передник, точно он был не на ней, а на Ане.
— Что же произошло-то с рыцарем?! — не выдержала стряпуха.
— Рыцарь тебе больше не поможет, — пробасил отец Макарий, но не строго. — С утра епитимия будет тебе новая, всяким благородным рыцарям несподручная.
— Сатана уже хотел прибрать рыцаря к себе, — торопливо заговорила Аня Акулине через стол, боясь, что ту вот-вот прогонят, — но Пречистая Дева заступилась за него, «и впустила в царство вечно паладина своего».
Стряпуха просияла, дождавшись счастливого конца этой истории, который, видимо, соответствовал каким-то ее тайным мыслям, представлениям об устройстве мира, и, ободренная, побежала опять к своим плошкам и кастрюлям.
— Вот вам пример наивной народной веры, — сказал отец Макарий, указывая в сторону кухни кончиком своей густой, слегка посеребренной бороды. — Тут тебе и остров Буян на реке Иордан, и «Велесова книга», и Четьи-Минеи в одном переплете…
— Отец Макарий, вы уж не наказывайте ее слишком строго, — попросил Корнилов.
— Наказанием можно пробудить в человеке жалость к самому себе, чувство, недостойное верующего, — ответил игумен.
— Неужели жалость к себе грех? — изумилась Аня.
— До греха недалеко, потому как до гордыни остается всего ничего, — отец Макарий сделал медленный, почти торжественный кивок головой. — Будучи студентом духовной семинарии, я посмотрел фильм «Зеркало»…
— Андрея Тарковского? — уточнила Аня.
— Его. Многое мне в кинокартине понравилось, — игумен точно читал написанное кому-то письмо, — некоторые детали запомнились, а что-то запало в душу. Но в целом эту работу Тарковского я не принимаю.
Аня чуть не подпрыгнула на скамье, обвела взглядом присутствующих в поиске сходных эмоций, но, кроме нее, речь игумена никого не затронула так сильно. Только одна Аня безоговорочно принимала всего Андрея Тарковского, преклонялась перед ним, хотя и не все в нем до конца понимая.
— Почему же, отец Макарий? — спросила она, еле себя сдерживая от громких слов и долгих речей.
— А вот из-за этой самой жалости к самому себе и не принимаю. Слишком автору себя жалко, до боли, до слез. «Оставьте меня, — говорит он. — Я ведь тоже хотел быть счастливым!». Вот и плачут люди, примеряя к себе эту же жалость. Одни уходят из кинозала, другие плачут.
— А вы, значит, из первых, — кольнула его Аня.
— Я из третьих, — засмеялся игумен и добавил: — Нельзя верующему себя жалеть. Художнику тоже себя жалеть негоже, потому как художник всегда верующий. Хочет он того или не хочет, отдает себе в этом отчет или нет, а без веры ему и двух слов настоящих не написать. Понять это он обязательно поймет, может, в последние мгновения своего земного пути. Может, и с опозданием…
— Но Пречистая, конечно, заступится за него, — опять вспомнила Аня пушкинскую строку.
— Ваш рыцарь себя не жалел, насколько мне помнится Александра Сергеевича произведение, — возразил отец Макарий. — Стальной решетки с лица не поднимал, в бою себя не берег, потом жил затворником, молился дни и ночи… Это другой случай.
И тут опять в трапезной прозвучало имя святого мученика Христофора. Кто назвал его, было не так важно, как поведение отца игумена. Он привстал, передвинулся вдоль стола, оправил рясу и сел напротив Михаила Корнилова лицом к лицу. Аня еще не отошла от игуменской критики в адрес любимого ей режиссера Тарковского, она еще перебирала в голове достойные возражения, торопилась ответить и ничего не могла придумать. Только потом она поняла всю важность происшедшего тогда за трапезным монастырским столом.
— Помнится мне: в какой-то восточной сказке обманули купца или даже духовное лицо, — сказал отец Макарий, внимательно глядя на Михаила. — Ему посулили злато-серебро, если он не будет думать… А о чем нельзя думать, сказали, да еще в очень ярких выражениях. Не помню только: что ему такое придумали? Ну, неважно. Ведь это ловушка для человеческого сознания. Скажи я вам теперь: не думайте о святом Христофоре, разве вы сможете его забыть? Ни на минуту не забудете. А ведь этого я бы вам, Миша, сейчас и пожелал…
Отец Макарий и Михаил сидели напротив друг друга. Руки их почти соприкасались на трапезном столе. Они были похожи на двух сказителей, певших старинные руны, может, финские, может, скандинавские. Вот только никто из слушателей не мог понять — о каких славных делах, о чьих великих подвигах была их песня.
— Мученик Христофор — только фреска, рисунок на штукатурке, — ответил Корнилов. — А за ним христианская притча о звере, живущем в каждом человеке. Ведь жив этот зверь? Никуда он не делся, никакие социальные условия, семейные традиции его не рождают. Я бы легенду о святом Христофоре по-другому рассказал. Жил человек, который чувствовал в себе силу великую и знал, что сила эта от зверя, живущего глубоко, в самых темных закоулках его души. Он долго молился, постился, истязал свое тело, закалял душу, пока не добился своего — изгнал зверя из своей души…
— По рассказам и монголо-татарское иго вроде ничего было. Только не ври мне теперь. Если уж в Афгане эта зараза процветала, когда молодые солдаты своих «дедов» боялись больше душманов, то ваша спортрота, думаю, не отставала.
— Наш командир был не такой. Не позволял. Он у самого Харлампиева самбо учился.
— У того самого…
— У того самого, — гордо ответил Артамонов, но поспешил.
— … который учителя своего Ощепкова сдал в тридцать седьмом как японского шпиона? А под дзюдо подвел интернациональную базу? Винегрет из борьбы нанайских мальчиков и горских стариков? Мне кто-то из наших стариков рассказывал, что Ощепков погиб во время допроса. К нему обычные меры воздействия попытались применить, а он адекватно ответил. Пришлось пристрелить… Хорошая работа с кадрами? Чем-то мне твой подход напоминает. Как ты там предлагал? Назвать горшком и в печь? Японским шпионом и к стенке?
Собеседники двинулись по узкой тропинке в сторону покосившегося навеса, под которым был щедро накрыт снегом длинный обеденный стол. Навес полевой столовой совсем уже завалился на соседнюю рябину. Бедное деревце, как стройная кариатида, держало на себе и снег, и крышу.
— Не помнишь эту историю про старого японского мастера, гулявшего по зимнему саду. Сильные сучья ломались под тяжестью снега, а гибкая ветка сакуры согнулась до земли, сбросила с себя снеговую шапку и выпрямилась, освободившись. «Сначала поддаться, чтобы потом победить». Так, кажется, сказал старый мастер? Как ты думаешь, сможет ли он выпрямиться?
— Вы про кого? — не понял Артамонов.
— Про Питомца нашего. Не сломается он? Поднимется он, как японская слива или вишня? Сакура… В прошлом году он получил в Японии черный пояс по дзю-дзюцу, вообще, удивил японцев. А тебя он не удивляет?
— Нет, Иван Казимирович. Я же говорю, мент как мент. Меня вообще мало что уже удивляет.
— Странно это, Артамонов, странно. Я в два раза тебя старше, но не перестаю удивляться жизни, а ты уже все испытал, все постиг. Кто же из нас пожилой человек? Может быть, тебе теория Брежнева и не дается поэтому, что она требует молодого взгляда удивленных глаз, пораженных богатством и разнообразием этого мира. Внутреннего мира человека, в особенности.
— Я думал, что вы поручили мне обыкновенную кадровую работу. Нам потребовался человек определенных знаний и способностей для выполнения некоторой миссии. А сейчас у меня складывается впечатление, что вы проверяете на практике, то есть на Питомце, идеи профессора Брежнева.
— Может быть ты и прав, — Иван Казимирович стряхнул перчаткой снег со скамьи и присел за солдатский стол. — Где-то у тебя, Леня, была бутылочка коньяка? Где-то в районе кобуры с табельным оружием?
— Сбегать за стаканчиками, Иван Казимирович?
— Оставь. Давай так, по-походному, в полевых условиях… Хороший коньяк… Хороший агент должен решать одновременно несколько задач, вести несколько партий на соседних досках, быть многомерным. Методики Брежнева превращают банальную вербовку спеца в тонкую игру, очень перспективную, пока еще малопонятную нам по своим возможностям и перспективам. Представь себе поэтов-символистов, которых ты никогда не читал. Они играли в символы, трактовали их, как какие-то знаки свыше о конце света, о явлении нового мессии и тому подобный мистический бред. Брежнев же считает, что символ вполне определенным образом влияет на человеческое подсознание. Если правильно подобрать его, то можно направить человека, как того самого витязя, по нужной нам дороге.
— Как на картине Васнецова? — обрадовался Артамонов.
— Это ты знаешь. Молодец, — усмехнулся Иван Казимирович. — А Яна Мандейна, конечно, не слышал? Есть у него один пейзаж с нашим символом на переднем плане. А чуть повыше его голова, уже отделенная от туловища… Вообще, в этом пейзаже очень много интересного, я бы сказал, значимого… Можно, кстати, рябинкой твой коньяк закусывать. Не все ягоды птицы склевали. То ли ягод в этом году много, то ли птиц мало. Рябина на коньяке… Есть у Брежнева удивительные догадки. Вот эту самую бутылку коньяка, которую ты сейчас держишь в руке, можно запланировать, высчитать на пути нашего Питомца. Такой вот фокус. Точно достать ее из рукава судьбы в нужное время, в нужном месте. Но это уже юмор гениального ученого, современного Фауста. Символ, ломающий человеческую судьбу, использованный много десятилетий назад богатейшей духовной практикой христианства, и мелкий предмет на пути человека, о который он просто спотыкается или хлебнет из него так, походя, как мы сейчас с тобой. Но это уже так, глупости, игрушки…
— Я все понимаю, Иван Казимирович, — отхлебнув еще из плоской бутылки, сказал Артамонов. — Питомец наш — парень способный. Рукопашным боем владеет мастерски, японский язык даже учит, следователь приличный… Но ничего такого уж особенного я в нем не вижу.
Пожилой рисовал на снежной горке перед собой какие-то знаки.
— Ты на жену его обратил внимание?
— Девушка красивая, — усмехнулся Артамонов, — своеобразная.
— Как человек, она — тонкий наблюдатель, различающий и отдельные детали, и общую картину происходящего. Из нее получился бы неплохой журналист, хотя она на каждом шагу говорит о своей нелюбви к журналистике. У нее мало жизненного опыта, но богатый опыт, я бы назвал его, читательским, опытом воображения, фантазии. Но, мне кажется, в оценке своего мужа, то есть нашего с тобой Питомца, она не продвинется дальше тебя. Может, ей мешает любовь быть внимательной, как тебе твое равнодушие. А между тем, мы и она имеем дело с необычным человеком, очень заглубленным, как… как айсберг…
Иван Казимирович отделил ладонью порцию снега и стал медленно двигать белую пирамидку к краю стола, пока она не рухнула ему под ноги.
— Вот такой человек мне и нужен, — уверенно сказал Иван Казимирович, ударяя ребром ладони по обледенелому столу. — Уже сформировавшийся где-то в водах Антарктиды, выплывший почему-то к нам, обычным теплоходам, яхтам, рыбацким лодкам, катамаранам… айсберг. Пока он не растаял в наших техногенных водах, пока не раскололся на части, мы должны его использовать… Меня вот только несколько беспокоит отец игумен. Впрочем, пусть попробует он заставить его не думать о… Вот ты, например. Попробуй, Артамонов, не думать о собачьей морде. Не думай, Леня, о серой собачьей морде! Не думай! Кому говорят? Не получается? Эх, ты, друг — собачья мордочка…
Глава 3
Это странствующий рыцарь при жизни своей и это святой, вошедший в обитель вечного покоя после своей смерти, это неутомимый труженик на винограднике Христовом, это просветитель народов, которому школою служили небеса, наставником же и учителем сам Иисус Христос.
Машинально Аня определила породу святого, вернее, его головы. Восточно-европейская овчарка, сибирская лайка, а, может, сам волк. Маленькие звериные глазки смотрели куда-то вверх, пасть слегка ощерилась или так казалось. Нимб святого напоминал полную луну, опустившуюся за волчью голову, на человеческие плечи.
Он был совсем не страшен, скорее необычен. В правой руке он держал крест, левой же открытой ладонью будто успокаивал тех, кого его облик мог испугать. Одежда его была несколько короче, чем полагалось святому. Только распахнутый алый плащ со множеством складок ниспадал до самой земли. На ногах у него были высокие офицерские сапоги. Но стоял святой Христофор как-то неуверенно, слегка приподнимаясь на носочках, как будто хотел казаться выше ростом или заглядывал за забор.
— Не знаю, есть ли еще где в православных храмах такое изображение святого Христофора, — говорил Корниловым отец Илларион, монах небольшого роста с темным от конопушек лицом и кирпичного цвета бородою.
Глядя на него, Аня все никак не могла избавиться от глупой улыбки и от такого же неумного вопроса, вертевшегося в голове: дразнят ли его другие монахи? Ведь не дразнить такого невозможно. И какой, скажите на милость, это черный монах? Рыжий монах, красный монах…
Еще один вопрос не позволял Ане внимательно слушать рассказ отца Иллариона. Почему отец Макарий, до этого так ревностно опекавший Корниловых, на просьбу показать им изображение святого Христофора вдруг рассердился, топнул даже ногой в старом валенке? Бывший эти дни неизменным гидом при каждой монастырской птичке, торчащем у дорожки дереве или отвалившемся кусочке черепицы, он словно собирался утаить от них главную реликвию монастыря, такую, по словам отца Иллариона, «заповедную редкость».
— В первые годы Советской власти, — продолжал свой рассказ рыжий монах, — все святыни монастыря были разграблены, фрески храма осквернены и уничтожены. Но настенное изображение святого Христофора монахам чудом удалось сохранить под грудой хлама. Говорят, фигура святого была засыпана мусором, только голова торчала. Комиссары же нарисованную собачью голову почему-то не тронули…
— А вы, батюшка, расскажите нам про самого святого Христофора, — попросил Михаил, который, в отличие от Ани, выражал всей своей долговязой фигурой неподдельный интерес, даже на носочки привстал, как песьеголовый святой.
— Пожалуйста, — затряс кирпичной бородкой отец Илларион, — только давайте выйдем из церкви. Скоро начнется служба, а отец Макарий что-то сегодня больно сердит. Чем только мы ему не угодили?
Монастырь занимал большую территорию, кроме главного храма и жилого корпуса имел еще множество башенок, часовен, построек, пристроек и других строений неизвестного назначения. Но отремонтированных и отапливаемых помещений было еще немного. Поэтому зашли в трапезную. С кухни, как из настенных часов, выскочила «кукушка» — голова стряпухи Акулины. Она радостно прокуковала что-то вошедшим и тут же скрылась.
— В Четьи-Минеях сказано, что святой Христофор был из хананеев, — начал свой рассказ отец Илларион, с удовольствием принюхиваясь к теплому дыханию кухни, проникавшему сюда через плохо прикрытую дверь. — Рассказывают также, что был он из земли кинокефалов или песьеголовых. Но это глупости, конечно, отголоски языческих суеверий…
На кухне в этот момент громыхнула посуда, точно выражая свое отношение к словам монаха. Отец Илларион усмехнулся, тряхнул бородой, с которой, казалось, вот-вот слетит облако кирпичной пыли.
— Ведь святой Христофор признается и Западной, и Восточной церквями, — продолжил он повествование. — Сохранились в его деяниях отголоски языческих сказаний и мифов. Словом, разночтений много… Жил мученик Христофор в III веке, при римском императоре Декии. Был он от природы красив лицом и велик ростом. Дабы не искушать себя и других, просил он у Господа себе безобразную внешность, что и было исполнено. Совершил он много чудес и многих обратил в христианскую веру. Прослышав о безобразном проповеднике Христа, император приказал доставить его в Рим. Поначалу Декий подослал к нему блудниц, чтобы отвратить Христофора от Христа. Но проповедник обратил их в христианскую веру, как и римских легионеров, сопровождавших его в Рим. Тогда император подверг его страшным мукам, нечеловеческим пыткам. В Житие сказано, что сажали Христофора в раскаленный медный ящик. Когда же и это не помогло, и заживо Христофора сжечь не удалось, мученику была отсечена голова…
В этот момент в трапезную задом вошла Акулина, медленно развернулась и водрузила на стол огромный блестящий самовар.
— Корнилов, посмотри на свое отражение, — сказала Аня, тыча в горячий медный бок. — Просто мученик Христофор какой-то после исполнения молитвы.
Михаил для немедленной мести отыскал на самоваре отражение жены, но и самоварная Аня была по-своему красива.
— Не та ли это жительница Рима рядом с мучеником Христофором, которую он обратил в христианство? — спросил Корнилов.
— Сам ты… — уже хотела ответить Аня, но в этот момент стряпуха Акулина, о чем-то слезно молившая отца Иллариона, радостно вскрикнула и выскочила из трапезной.
— Ладно, — махнул рукой рыжий монах, — пусть уж вам Акулина про святого Христофора расскажет. Больно она его любит. Ревнует даже к нему, прости Господи. Возьму грех на душу, позволю. Вы только отцу игумену не сказывайте про мою слабость…
Акулина вернулась чуть ли не бегом с большим блюдом румяных кренделей, которыми, видно, хотела заткнуть рот конкуренту-рассказчику. Она плюхнулась на лавку, затянула узел платка уже знакомым жестом, торопливо попросила всех угощаться без церемоний и принялась с удовольствием рассказывать, поглядывая иногда на слушателей и свое отражение в самоваре.
— Про песьеголовых я вам уже рассказывала, как они сделались из оборотней. Так вот один из всего народа остался с человеческой головой. Звали его Офферус. Был он ростом велик, а лицом писаный красавец…
Аня заметила, как Акулина бросила короткий взгляд на Михаила.
— …Тогда-то Офферус и ушел из дому. Обликом он хотя и был человек, но силу имел звериную. Решил он ходить по свету, искать самую великую силу, а найдя — служить ей преданно. Много он земель обошел, многих силачей повидал, но всякий раз на силу находилась другая сила, более великая. Вот поступил он на службу к самому могущественному князю. Одного имени его, говорят, враги боялись и убегали прочь. Как-то на пиру у этого князя пел слепой музыкант. Пел он про разное, неведомое, когда же запел про Сатану и слуг его, Офферус увидел, как побледнел могущественный князь, как затряслись его руки, а речь стала сбивчива и тороплива. Ушел Офферус от этого господина, чтобы искать Князя Тьмы — Сатану и поступить на службу к нему, к сильнейшему…
Заметив, что отец Илларион стал нервно покусывать кирпичную бороду, хитрая Акулина вскочила, подлила ему чаю погорячее, пододвинула поближе к нему плошку с прозрачным, почти золотым вареньем.
— «Вареньицем спасаетесь, святые отцы?» — вспомнила Аня «Братьев Карамазовых».
— В старину и святое, и грешное можно было встретить на дорогах, — продолжила Акулина свой рассказ. — Вот однажды ночью на перекрестке дорог Офферус увидел всадников на черных конях, в черных плащах. Все живое попряталось куда-то, даже звездное небо стало пустым в ясную погоду…
— «Звезды жались в ужасе к луне», — опять вспомнилось Ане.
— Это и был сам Сатана…
Увлеченная собственным рассказом Акулина привстала со скамьи, расправила позади себя темный платок, как черный плащ всадника или темные крылья. Но в этот момент по самовару громко постучали чайной ложечкой, и раздался строгий голос отца Иллариона:
— Ты еще зайдись у меня, зайдись! Ужо тебе будет…
Акулина опомнилась, спряталась за самоваром, но рассказ не прервала.
— Стал служить Офферус Сатане. Как-то заехали они на кладбище. Увидев кресты над могилами, дьявольские кони шарахнулись в ужасе, бросился Сатана со своей свитой прочь от страшного места. Тогда понял Офферус, что есть на свете сила, сильнее самого Князя Тьмы…
— Языком мелет, что варенье шумовкой мешает, — встрял отец Илларион, наливая себе на блюдечко жидкое варенье, похожее на мед, с плавающими в нем большими цельными ягодами.
— Крыжовенное золото, угощайтесь, — отрекомендовала свою стряпню Акулина.
— Из крыжовника? Не может быть!
Под стук и шкрябанье ложечек по блюдцам Акулина рассказала, как Офферус был принят в одну из христианских общин, как местом послушания силачу и великану был выбран речной брод. Офферус переносил через быструю реку поклажу, переводил людей. Как-то он нес на себе через быстрину маленького мальчика. С каждым шагом ноша его становилась все тяжелее и тяжелее, пока не стала вовсе неподъемной. Тогда мальчик сказал ему: «Я — Христос, Спаситель мира, взявший на себя всю тяжесть греха его».
— С тех пор Офферус и стал зваться Христофором, что значит «Несущий Христа», — проговорила Акулина с блаженной улыбкой, радуясь то ли за святого, то ли за то, что ей, наконец, позволили рассказать неканоническую историю до конца.
Акулина замолчала, зато стала громко прихлебывать чай из блюдечка. Отец Илларион отер маленькой ладошкой рыжую бороду, перекрестился и, видимо, собирался покинуть трапезную, но Аня остановила его вопросом.
— Отец Илларион, а вы сами-то верите в песью голову?
— Я верю в Господа нашего Иисуса Христа, — наставительно проговорил монах, с явными интонациями отца Макария. — А потом я вам про собачью голову ничего не говорил.
— А как же фреска? — не сдавалась Аня.
— Тут ведь всяческие недоразумения возможны. Ведь и Моисея в эпоху Возрождения изображали с рожками…
— У Микеланджело, кажется.
— И у него тоже, — кивнул отец Илларион. — Откуда это пошло? Моисей получил от Бога скрижали с начертанными десятью заповедями. Позже Господь обновил завет, написав на новых скрижалях те же заповеди. После общения с Богом, сказано в Священном писании, лицо Моисея «засияло лучами». По-древнееврейски одно и то же слово означало «луч» и «рог». Видимо, кто-то неточно перевел это слово…
— Лицо Моисея засияло рогами, — повторила Аня неправильный перевод.
— Вполне возможно, что в истории с мучеником Христофором вкралась подобная неточность. Скажем, метафора или сравнение обезображенной головы святого с песьей было принято за прямое утверждение…
— Потому не в букву следует верить, а в дух, за этой буквой сокрытый, — раздался зычный, хорошо распетый после службы голос отца Макария, а потом уж показался и он сам.
— Кажись, у меня пригорело что-то! — вскрикнула Акулина и метнулась на кухню.
— Набрехала уже сорока? — спросил игумен, усаживаясь на скамью. — Ишь как вспорхнула.
К отслужившему настоятелю вернулось благостное настроение. Это сразу же почувствовал отец Илларион.
— Разве что самую малость, — усмехнулся он, наливая начальству чай покрепче. — Христофорова невеста — одно слово…
— Про душу забывает, на мир смотрит через свое увечье, — сказал отец Макарий, так же шумно, как Акулина, прихлебывая чай. — Вот и мученик Христофор приглянулся ей уродством своим. А ведь не чаял он безобразием своим соблазнять.
— Я где-то читал или слышал, только не помню где, — заговорил вдруг Корнилов, до этого молчавший и только строивший Ане разнообразные гримасы, — что множество персонажей в священной истории не случайно. Они как бы соответствуют простым человеческим чувствам, разным наклонностям людской души, что ли. А через обычное, земное открывается путь к сокровенному…
Аня увидела, что отец Макарий внимательно слушает Михаила и едва заметно кивает ему своей большой гривастой головой.
— Перед женщиной, склонившейся над младенцем, человек обязательно остановится, хотя бы взгляд задержит, вспомнит что-то свое светлое, улыбнется или загрустит, — продолжал говорить Михаил. — И еще долго светлое пятно женского лица, ее груди, ручки ребенка будут у него потом перед глазами, словно он на лампочку долго смотрел или на солнце… Поэтому образ Мадонны с младенцем Христом очень близок такому человеческому типу. В Мадонну с младенцем он поверит легко, без особых душевных усилий…
Таким вдохновенным своего мужа Аня не видела уже давно, может, вообще со дня их свадьбы. Она даже почувствовала некоторое бабье беспокойство, что ее и удивило, и насмешило одновременно.
— А ты вспомни рыцаря бедного, — сказала Аня, постукивая ногтем по медным доспехам самовара. — Он полюбил Деву Марию совершенно земной, плотской любовью, как женщину из плоти и крови. Тут вообще все наоборот, будто в пику кому-то… Богу не молился, знать ничего не хотел, кроме своей любви, страсти…
Теплая душистая волна пробежала по трапезной из кухни. Это Акулина пришла на какие-то важные для нее слова и застыла в дверях, взволнованно теребя передник.
— Когда же ему уже были открыты врата преисподней, что произошло?
— Что?! — почти вскрикнула Акулина, выдавая свое тихое присутствие.
Отец Макарий взглянул на нее строго, но недостаточно строго, чтобы стряпуха ушла.
— Откуда ты взяла этого рыцаря? — спросил Корнилов.
Монахи тоже смотрели на Аню вопросительно, а уж Акулина просто превратилась в одушевленное вопрошание.
— Как откуда? Из Пушкина, — ответила Аня всем сразу. — «Жил на свете рыцарь бедный, молчаливый и простой. С виду сумрачный и бледный, духом смелый и прямой…»
Ей показалось, что все как-то облегченно вздохнули. Только Акулина нервно подергивала передник, точно он был не на ней, а на Ане.
— Что же произошло-то с рыцарем?! — не выдержала стряпуха.
— Рыцарь тебе больше не поможет, — пробасил отец Макарий, но не строго. — С утра епитимия будет тебе новая, всяким благородным рыцарям несподручная.
— Сатана уже хотел прибрать рыцаря к себе, — торопливо заговорила Аня Акулине через стол, боясь, что ту вот-вот прогонят, — но Пречистая Дева заступилась за него, «и впустила в царство вечно паладина своего».
Стряпуха просияла, дождавшись счастливого конца этой истории, который, видимо, соответствовал каким-то ее тайным мыслям, представлениям об устройстве мира, и, ободренная, побежала опять к своим плошкам и кастрюлям.
— Вот вам пример наивной народной веры, — сказал отец Макарий, указывая в сторону кухни кончиком своей густой, слегка посеребренной бороды. — Тут тебе и остров Буян на реке Иордан, и «Велесова книга», и Четьи-Минеи в одном переплете…
— Отец Макарий, вы уж не наказывайте ее слишком строго, — попросил Корнилов.
— Наказанием можно пробудить в человеке жалость к самому себе, чувство, недостойное верующего, — ответил игумен.
— Неужели жалость к себе грех? — изумилась Аня.
— До греха недалеко, потому как до гордыни остается всего ничего, — отец Макарий сделал медленный, почти торжественный кивок головой. — Будучи студентом духовной семинарии, я посмотрел фильм «Зеркало»…
— Андрея Тарковского? — уточнила Аня.
— Его. Многое мне в кинокартине понравилось, — игумен точно читал написанное кому-то письмо, — некоторые детали запомнились, а что-то запало в душу. Но в целом эту работу Тарковского я не принимаю.
Аня чуть не подпрыгнула на скамье, обвела взглядом присутствующих в поиске сходных эмоций, но, кроме нее, речь игумена никого не затронула так сильно. Только одна Аня безоговорочно принимала всего Андрея Тарковского, преклонялась перед ним, хотя и не все в нем до конца понимая.
— Почему же, отец Макарий? — спросила она, еле себя сдерживая от громких слов и долгих речей.
— А вот из-за этой самой жалости к самому себе и не принимаю. Слишком автору себя жалко, до боли, до слез. «Оставьте меня, — говорит он. — Я ведь тоже хотел быть счастливым!». Вот и плачут люди, примеряя к себе эту же жалость. Одни уходят из кинозала, другие плачут.
— А вы, значит, из первых, — кольнула его Аня.
— Я из третьих, — засмеялся игумен и добавил: — Нельзя верующему себя жалеть. Художнику тоже себя жалеть негоже, потому как художник всегда верующий. Хочет он того или не хочет, отдает себе в этом отчет или нет, а без веры ему и двух слов настоящих не написать. Понять это он обязательно поймет, может, в последние мгновения своего земного пути. Может, и с опозданием…
— Но Пречистая, конечно, заступится за него, — опять вспомнила Аня пушкинскую строку.
— Ваш рыцарь себя не жалел, насколько мне помнится Александра Сергеевича произведение, — возразил отец Макарий. — Стальной решетки с лица не поднимал, в бою себя не берег, потом жил затворником, молился дни и ночи… Это другой случай.
И тут опять в трапезной прозвучало имя святого мученика Христофора. Кто назвал его, было не так важно, как поведение отца игумена. Он привстал, передвинулся вдоль стола, оправил рясу и сел напротив Михаила Корнилова лицом к лицу. Аня еще не отошла от игуменской критики в адрес любимого ей режиссера Тарковского, она еще перебирала в голове достойные возражения, торопилась ответить и ничего не могла придумать. Только потом она поняла всю важность происшедшего тогда за трапезным монастырским столом.
— Помнится мне: в какой-то восточной сказке обманули купца или даже духовное лицо, — сказал отец Макарий, внимательно глядя на Михаила. — Ему посулили злато-серебро, если он не будет думать… А о чем нельзя думать, сказали, да еще в очень ярких выражениях. Не помню только: что ему такое придумали? Ну, неважно. Ведь это ловушка для человеческого сознания. Скажи я вам теперь: не думайте о святом Христофоре, разве вы сможете его забыть? Ни на минуту не забудете. А ведь этого я бы вам, Миша, сейчас и пожелал…
Отец Макарий и Михаил сидели напротив друг друга. Руки их почти соприкасались на трапезном столе. Они были похожи на двух сказителей, певших старинные руны, может, финские, может, скандинавские. Вот только никто из слушателей не мог понять — о каких славных делах, о чьих великих подвигах была их песня.
— Мученик Христофор — только фреска, рисунок на штукатурке, — ответил Корнилов. — А за ним христианская притча о звере, живущем в каждом человеке. Ведь жив этот зверь? Никуда он не делся, никакие социальные условия, семейные традиции его не рождают. Я бы легенду о святом Христофоре по-другому рассказал. Жил человек, который чувствовал в себе силу великую и знал, что сила эта от зверя, живущего глубоко, в самых темных закоулках его души. Он долго молился, постился, истязал свое тело, закалял душу, пока не добился своего — изгнал зверя из своей души…