Страница:
— Аня, — сказала ей трубка из какого-то далекого далека. — Я вылетаю из Мадрида завтра. Изменились кое-какие планы. Если ты завтра свободна, то я лечу в Питер. Если нет — тогда в Москву. Ну так как?
— Да. — Аня даже закивала головой, хотя это было необязательно. — Да. В Питер. Конечно. Я смогу!
— Тогда, — Ане послышалась тень сомнения, — ты сможешь встретить меня в аэропорту? Доберешься сама?
— Да я уже давно хожу по улицам сама, — улыбнулась Аня.
— Я имел в виду, без машины…
— Да, Сергей Владиславович. Думаю, у меня получится.
— Тогда до встречи, — сказал он неуверенно, как будто до конца не верил, что она действительно вот-вот произойдет.
— До завтра, — ответила Аня. И находясь под впечатлением от этого долгожданного звонка, чуть не нырнула в ванну вместе с зажатым в руке телефоном.
Вероятно, историческая значимость этой встречи росла пропорционально тому, насколько встреча откладывалась. Невозможно было не думать о человеке, который возник в ее жизни таким парадоксальным образом, отогнать от себя мысли о нем, не разрешить себе представлять эту встречу в подробностях. Вдруг ужасно захотелось использовать шанс и приобрести в жизни человека, на любовь которого она может претендовать независимо от того, хороша она или плоха.
Сначала ее мучило чувство вины по отношению к своему «детскому» папе. Но путем нехитрых логических умозаключений она вывела универсальную формулу родственной любви. Если у матери рождается второй ребенок, это не значит, что первого пора выкидывать на помойку. Просто любовь умножается на два. Трое детей — на три. Ладно, мужья — бог с ними, их принято любить поодиночке. Или же в порядке очереди. И Аня знала это на собственном опыте. Но отец ведь не муж. Ведь делят же все любовь свою изначально между двумя родителями, отцом и матерью. И считают неприличным вопрос: «Кого ты больше любишь — маму или папу?». А значит, и отцов тоже можно любить в том количестве, какое тебе отпущено судьбой.
Она сама удивлялась себе. Своей готовности идти навстречу незнакомому человеку. И чем большее нетерпение ее охватывало, тем больше она боялась разочароваться.
Но что тут сделаешь? Волков бояться, в лес не ходить…
Слова «эррайвел» и «депарче» сразу же разбередили душу. Любые ограничения рождают мгновенное желание их нарушить. И даже такая громадная страна, как Россия, перед этими словами становится просто клеткой с узенькой дверцей через паспортный контроль.
Вспомнилось, как улетали с Корниловым в свадебное путешествие в Японию. Сейчас казалось, что было это давным-давно. И хотя времени прошло совсем немного, восприятие Аней окружающего мира поменялось почти полностью, как будто бы эстафетную палочку ее жизни схватила какая-то другая Аня и бодро побежала преодолевать доверенный ей кусок дистанции. Или она повзрослела?
По Аниным подсчетам мадридский рейс должен был уже приземлиться. Больше всего ей в этой ситуации не хотелось затягивать ожидание. Она бы и опоздала минут на пятнадцать с превеликим удовольствием, только вот опаздывать у нее никогда не получалось.
Даже не пытаясь вставать на цыпочки и всматриваться в лабиринт таможенных постов, она решительно повернулась к ним спиной. Скрестила на груди руки. И стала смотреть в окно, в котором, кроме дальних полей, видно не было ничего.
Она всегда немного завидовала «папиным дочкам». Было в этом что-то ужасно трогательное и настоящее. Она помнила, что в свое время, еще в университете, она смотрела во все глаза на папу сокурсницы Кати Бровченко. Он частенько появлялся на факультете — то забирал Катьку и вез по их общим делам, то спасал ее, если надо было что-то срочно сделать, привезти забытое, отдать потерянное. Один звонок папе — и все проблемы решались мигом. И никогда никакого упрека в глазах. Один сплошной позитив, радушие и нежный поцелуй в лобик. И когда Аня наблюдала за ними, ей казалось, что Катя такая вся гармоничная и желанная именно потому, что такой у нее папа. Образец мужчины. Он Катьку обожал. И она в ответ относилась ко всему мужскому поголовью с любовью. Не было у нее врожденных претензий к мужчинам.
Аня сама не понимала до конца, что именно заставляет ее так пристально приглядываться к чужому папе. Зависть — чувство негодное. И Аня себя неплохо контролировала.
Нет, это была не зависть. Легкое сожаление по поводу того, что своего папу в такой роли она представить не могла бы. Да, конечно, если бы он жил в Питере, может быть, она и могла бы разок побеспокоить его своими просьбами. Но представить ответный поток тепла и его кровной заинтересованности никак не получалось. Папа обладал потрясающей способностью отсутствовать даже при формальном присутствии.
Аня же всегда была «маминой дочкой». И похожа была на нее очень. И всегда жалела папу, несправедливо попрекаемого громкоголосой мамой. И таким образом, как сама она стала понимать после сдачи зачета по психологии, с детства впитала в качестве модели отношения к мужчине именно жалость. Но, зная своего врага в лицо, Аня сознательно пыталась над собой работать. А результатом внутренней работы становилось состояние прямо противоположное — безжалостность. Так в любви, не успевая отдавать себе отчет в том, что она чувствует и как, она постоянно переходила из одной крайности в другую. И на мужчин это оказывало терапевтическое воздействие, о котором она пока и не догадывалась.
Очнулась она от своих мыслей, когда услышала вопросительное:
— Аня?
Она оборачивалась медленно, как будто выполняла какой-то сложный поворот из аквааэробики, когда вода оказывает движению чудовищное сопротивление.
— Анечка…
Она не ожидала, что так дрогнет сердце.
А глаза замечутся, пытаясь мгновенно определить родственные черты. И попытаться узнать. И ей даже показалось, что она нашла. Именно таким отец и должен был быть. Таким, чтобы можно было смотреть на него с восхищением — настоящим кумиром. Он был совсем не стар. Лет сорока пяти. И Аню сразу приятно удивили его темные глаза. В них был такой неподдельный интерес! И вместе с тем ей показалось, что он сразу же увидел ее насквозь. Роста он был высокого, но, пожалуй, чуть пониже Корнилова. Холеное загорелое лицо. Густые, почти совсем седые волосы немного длинноваты. Ворот белоснежной рубашки расстегнут, а рукава закатаны до локтя. Сразу видно было, что в нашу прохладную весну прибыл он из знойного лета.
Она растерялась и не знала, что сказать. Но он выручил. Улыбнулся так, как улыбаются только тем людям, которых знают и любят всю жизнь. Приобнял за плечо, сразу вдребезги разбив между ними стену условностей. И увлек за собой к выходу.
— А чемоданы? — Аня оглянулась нерешительно.
— У меня их нет, — сказал он заговорщическим шепотом. — Они остались в Испании. Я прилетел только на три дня. Сбежал.
Брежнева встречал мрачноватый и хмурый водитель, помрачневший еще больше, когда Сергей Владиславович предложил добросить его до метро «Московская» и там оставить. И пока Брежнев делал какие-то важные звонки, бегло говоря по-английски, Аня прислушивалась к его словам. И с трудом понимала. Видно, практика у Брежнева была более чем богатая.
У входа в метро водитель Толя затормозил и с обиженным лицом описавшегося младенца вылез из машины. Тут же, чтобы пересесть за руль, вышел и Брежнев. Они пожали друг другу руки, и Толя нескладной походкой забывшего навыки пешехода направился к ларьку за пивком.
Аня пересела вперед. Сергей Владиславович улыбнулся ей. Но ничего не сказал. Он откинулся на сиденье и с видимым удовольствием повел машину, уверенно влившись в оживленный поток на Московском. Потом неожиданно развернулся и поехал по проспекту в обратную сторону, все так же мечтательно улыбаясь.
— А куда мы едем? Вы что-то забыли в Пулково? — спросила Аня.
Он не ответил на ее вопрос, явно наслаждаясь скоростью, с которой мчался по шоссе в противоположную городу сторону.
— Я так соскучился по машине… Меня там все время возят. — И, взглянув на нее чуть прищурившись, спросил. — А ты умеешь?
— Водить? Нет, пока не умею. Да и потом мне водить нечего. Михаил у меня ездит. Так и хорошо, наверно, что у меня прав нет. А то бы подрались.
— А какую ты хочешь?
— Не знаю… — Аня немного смутилась, испугавшись, что Брежнев возьмет, да и подарит ей ту, которую она захочет. — Наверное, чтобы лицо было приветливое. А то у машин оно часто злобное, как у акул. Мне всегда «Волга» акулу напоминала. А «копейка» на Никулина похожа.
— А «Мерседес», по-моему, на сенбернара. Нет?
— Есть немного. А «Лада» с прямоугольными фарами на Олега Видова. Помните, который во «Всаднике без головы» играл?
Он засмеялся и кивнул.
Вскоре они свернули налево, в противоположную от аэропорта сторону. Промчались мимо таинственных куполов обсерватории. На небе появились чуть розоватые облака.
Какое-то время они ехали молча и не испытывали от этого никакой неловкости. Аня, повернувшись спиной к окошку, откровенно Сергея Владиславовича разглядывала. Он щурился под ее взглядом, как насытившийся кот, и продолжал излучать умиротворенное спокойствие и какую-то лукавую загадочность. Больше всего Ане он напоминал Ричарда Гира. «Бедная мама», — отчего-то подумалось ей.
Вопроса — куда они едут — перед ней больше не стояло. Едут куда надо. Рядом с этим совершенно незнакомым человеком ей было уютно. Хотелось доверять ему. Сразу. Без всяких увертюр. Хотя тут же она сама над собой и посмеялась. Ничего себе, без увертюр. А дом?! Да это не увертюра, это целая симфония в ее честь. И вот именно поэтому она смотрит на него с восхищением и считает его немножечко волшебником. И ей стало как-то не по себе. Значит, он просчитал ее реакцию. Знал, чем взять. И взял. Купил ее симпатию. И она сказала вдруг, без всякого предисловия, с таким выражением, как будто до этого они обсуждали эту тему час:
— Ведь вы же не хотели меня подкупить?
Он оторвал взгляд от дороги и посмотрел на нее с ироничной улыбкой.
— Я ждал этого вопроса. — Он выдержал паузу. — Нет. Конечно, нет. Не так грубо. Я хотел тебя заинтриговать. Хотел дать тебе повод сделать ответный ход. И заодно разведать, что тебе обо мне известно.
Они въехали в Пушкин. И стремительно приближались к Египетским воротам. Аня никогда не была здесь весной. Вместо тенистого парка из-за ограды выглядывало зеленое кружево народившейся клейкой листвы. А на газонах цвели первоцветы.
— Знаешь, Анечка, так устал от испанского лета. Захотелось в нашу северную весну. В парк. Пойдем. Побродим. Там и поговорим обо всем. У них, у испанцев, знаешь ли, что женщины, что природа — все знойное. Никаких полутонов. Это все равно, что музыку все время слушать на полную громкость. Оглохнуть можно.
Они оставили машину на обочине аккуратной улочки города Пушкина и направились к парку, но не к вышколенному Екатерининскому, а таинственному дикому Александровскому. Брежнев накинул на плечи черное пальто, которое привез в машине заботливый водитель Толя. Аня застегнула молнию на куртке до самого подбородка. Солнце спряталось за деревьями. А небо сплошь было ярко-розовым. И пустынный парк от этого казался декорацией к какому-то классическому балету.
Сергей Владиславович остановился. Повернулся к ней, потом воздел глаза к небу, улыбнулся и как будто бы не решался о чем-то спросить.
— Анечка, дай я тебя за руку возьму. Хоть узнаю, как это дочь на прогулку выводить. — Он протянул Ане руку ладонью вниз и повел ее по благоухающей весенними ароматами аллее. И то, как чувствовала себя ее рука в его руке, Ане интуитивно понравилось. Надежно.
— Значит, вы боялись мне позвонить. И если бы я не сделала это первая, то мы бы никогда не встретились?
— Но ведь ты же позвонила… Сделала шаг мне навстречу. Я на это очень надеялся. — Он помолчал, усмехнулся каким-то своим мыслям и, не глядя на Аню, продолжил. — Вернее, я подумал, что если ты позвонишь, то значит, так тому и быть. Значит, все правильно. А если нет… Я бы оставил все как есть. Но на душе у меня не скребли бы кошки. Я бы знал, что ты живешь в доме, который достался тебе от отца. Но самое смешное, что в этом случае я сам не стал бы с тобой встречаться.
— Вы настолько неуверенный в себе человек? Никогда не поверю.
— Вряд ли бы ты стала интересоваться каким-то там выискавшимся папашей. А может быть, и нет. Может, это только мои комплексы по поводу отцовского появления. Я знаю, как все это может жалко выглядеть, вся эта «встреча на Эльбе». У меня ведь родители развелись, когда мне было что-то около двух. Отца я не помнил. А он о себе не напоминал.
— И вы встретились с ним уже взрослым?
— Не совсем. Мне было десять.
— И?
— Я долгие годы не мог вспоминать об этом без чувства неловкости. Парализующей неловкости. — Он поднял брови и тряхнул головой. — Аж сейчас мороз по коже. Нет, не от сыновьих чувств. От фальши. Он сказал: «Потом я тебе все объясню». Или: «Потом ты сам поймешь». Но говорить это десятилетнему мальчишке — такая фантастическая глупость. Только в кино это звучит наполненно. А в жизни… И потом больше он не появлялся. Видимо, я должен был все понять сам. И я понял.
— И что вы поняли? — спросила Аня тихо.
— Что не нужен ему, — просто сказал Брежнев, откинув голову назад и блаженно глядя в розовое небо. — Я его не виню. Потом я много раз благодарил Бога за то, что один на белом свете. Что абсолютно свободен. Что никто не ждет меня у окна.
— И вам никогда не хотелось, чтобы вас кто-то ждал?
— Я терял людей, которых любил, Анечка. И я знаю, как это больно. Чем больше людей ты любишь, тем ты уязвимее. Есть что терять. А когда ты один, то и умирать не страшно.
— И что же, вы специально старались никого не любить? Это ведь невозможно!
— Иногда мне и стараться не надо было. Были времена, когда я не замечал, лето на улице или зима, день или ночь. Столько было работы. Все время в кабинете, в лаборатории. И ночевал там. Тогда и стараться не надо было…
— В лаборатории? — Аня удивленно на него посмотрела. — Я думала, у вас бизнес… Так чем же вы занимаетесь, Сергей Владиславович? Если это, конечно, не государственная тайна…
— Почти угадала, — сказал он серьезно. — Пятьдесят процентов моих исследований — государственная тайна. Я — пограничник… Не смейся, пограничник от науки. Я работаю не только на границе таких наук, как биология, психология, химия, но и занимаюсь пограничными ситуациями человеческого сознания. Пограничники… А в некотором роде мы и партизаним, подпольничаем. И государство нас в этом поддерживает… Вот такие вот дела, Анечка.
Брежнев вздохнул, и опять в который уже раз за вечер, на лице его промелькнула загадочная улыбка. Ане казалось, что ему все время немного смешно, и он старается это скрыть. Может, его так забавляло новоявленное чувство отцовства?
— Ну, а чем сейчас занимаешься ты? — спросил Брежнев.
— Завоеванием человеческого сознания, — ответила Аня.
— Значит, мы в чем-то коллеги, — не то спросил, не то согласился Сергей Владиславович.
— Пытаюсь навязать людям то, что им не особо нужно. Рекламой. Вот, например, придумала вчера рекламу для телефонов «Нокия». «Безрукие — без „Нокии“». Так не прошло. А по-моему, так гениально.
— Ну да… Еще бы лучше было «Безногие — без „Нокии“».
— Ну, в общем, по-моему, идея полной беспомощности и даже ущербности индивидуума без телефона «Нокия» передана на все сто процентов. Ну, можно еще донести такую информацию, что только деревянные по уши не пользуются этим телефоном — «Пиноккио без Нокии». Сама не знаю, как до этого докатилась. Слушала вас и думала, вот люди делом занимаются. Спасением человечества. А я…
— Еще неизвестно спасением ли, — вздохнул Брежнев. — Может, и наоборот…
Они гуляли по старому парку до тех пор, пока аллеи не стали совсем насупившимися и сумрачными.
— Все ученые занимаются разными науками, — говорил Брежнев. — Это Вавилонское столпотворение. Все говорят на разных языках. Физик не понимает генетика. Химик не понимает физика. А ведь наука — это разгадывание Божественного замысла. Это раскопки. Ученые счищают пылинки хаоса с хребтов законов. Как бы это высокопарно ни звучало, так оно и есть. Для меня веры не существует, потому что верить можно только в то, чему нет доказательств. А моя работа — это постоянное доказательство рукотворности мира.
— А в чем это доказательство выражается?
— Ты умеешь вязать? — неожиданно спросил он. — Я тоже умею. В детстве научился. Но я вот о чем. Когда тебе показывают, как двигать спицами — это очень просто. А если бы тебе дали носок и сказали, пойми сама, как он сделан. И даже не намекнули бы на то, что нужны спицы. Ты бы мучилась с ним неизвестно сколько. Ты бы сначала смотрела, потом резала, потом вдруг тебе бы повезло, и ты на пятидесятую попытку нашла бы нитку, за которую надо потянуть и все распускается. Возможно, ты и начала бы что-то понимать. Но так никогда и не смогла бы сделать ничего подобного. Я уж не говорю о повороте пятки.
— А при чем здесь наука?
— При том, что наука — это распутывание носков, связанных Богом. А он связал их еще и с узором, что значительно затрудняет задачу. За всю свою жизнь мне, может быть, удалось понять, как связана одна только петелька. И то это наполняет меня таким восторгом. У человечества коллективный разум. В этом наша сила. Но в этом и наша слабость. Бог не дает осмыслить свой замысел. И защищается с помощью современной Вавилонской башни. Нет единого интеллекта, который бы владел всей информацией. Один человек не знает ничего. Даже ученый. Это ж представить только — физики и химики разные факультеты заканчивают. Физика и химия разделены! Вот представь только — у Бога есть алфавит. Гласные изучают химики. Согласные — физики. Сможет кто-то из них хоть что-нибудь прочесть и понять? А потому и последствий научного прогресса никто до конца предугадать не может.
— То есть как это — не может?
— Ну вот представь, клонирование человека запрещено. Но все же понимают, что запрет этот долго не протянет. Исследования ведутся. Это реальный путь к спасению человека от множества болезней. Возможность создавать запчасти. Выращивать новое сердце взамен истрепанному. Новую печень взамен испитой. Новые легкие взамен прокуренных. И все это родное, неотторгаемое. Следовательно, продолжительность жизни и ее качество резко повысятся. Но для кого? Для тех, кто сможет заплатить за это. А через некоторое время это приведет к разделению общества уже не на классы, а на виды. Те, у кого есть деньги, генетически изменятся. Появится новый вид. Биологический. Это разделение будет фатальным. Отсюда рукой подать до геноцида. И что станет с человечеством?
— Да экологическая катастрофа какая-нибудь раньше случится… Вот я читала недавно, что весной медведям есть нечего и они собирают по лесу пластиковые бутылки. Собирают и грызут. Нравится им. А потом… Лето они еще протягивают. Но весь этот хлам лежит у них в животе и не растворяется. А потому они не набирают на зиму вес. И спать не ложатся. Начинают шататься по лесу. А шатунов принято пристреливать.
— Так за пару лет всех и перестреляют, — сказал Брежнев, но думал он, похоже, уже совсем о другом. — Давай, Анечка, поедем куда-нибудь поужинаем и согреемся. Да… В Испании-то потеплее будет.
В ресторанчик поехали уже в сумерках. Надо было позвонить Корнилову, но вспомнила Аня об этом только в машине. Вчера она про встречу с отцом ничего ему не сказала. Наверное, боялась сглазить. А может, боялась себе признаться в том, что просто говорить не хотела. Не хотела его огорчать. Уж как-то очень болезненно он воспринимал ситуацию с домом и с Аниным благодетелем-родителем. Как будто бы это не отец ее, а могущественный поклонник. Как будто это был немой упрек самому Корнилову, такой дом за всю свою жизнь не заслужившему.
Странно все-таки устроен был Анин муж. Необычная, какая-то поэтическая ревность, даже там, где ее в принципе быть не может и не должно. Пока ехали ужинать, она все же мужу позвонила. Сказала, что приедет поздно. Он не стал задавать ей никаких вопросов. Но по голосу она поняла, что при очной ставке вопросы непременно возникнут. И даже на некоторое время расстроилась. Огорчать его Аня вовсе не собиралась.
В маленьком японском ресторане на Петроградской миловидная официантка калмыцких кровей окинула Брежнева цепким оценивающим взглядом. По Ане скользнула, как по предмету неодушевленному, давая понять, что такому импозантному мужчине она явно не пара. Ане даже смешно стало. Как это прекрасно, что отцовское чувство не зависит от таких мелочей, как красивое платье и вечерний макияж. Сегодня Аня была в своем абсолютно естественном виде. Хочешь узнать свою дочь, посмотри на нее, как на ребенка, без всякой косметики. Комплексов по этому поводу у Ани не было никогда. И она шепнула, наклонившись через стол:
— Она подумала, что я ваша девушка. Я вас компрометирую… Ей кажется, что вам положено появляться в свете с женщиной в бриллиантах и манто?
— Что она понимает в женщинах… — Он посмотрел на Аню необыкновенно теплым взглядом. — Быть рядом с такой девочкой, как ты, — для меня честь.
— Ну что ж… Принимается, — промурлыкала Аня, вполне довольная.
На столе мягко светил японский фонарик из рисовой бумаги. За окном моросил мелкий дождь. Брежнев закурил, спросив у нее разрешения. Волнение отпустило, и когда калмычка принесла заказанные ими суши, Аня почувствовала безумный голод. После поездки в Японию она считала себя большим спецом в японской кухне. А когда оторвалась от разглядывания красочного «мориавасэ Фунэ» и уже собиралась схватить палочками любимое «сякэ кунсэй абогадо носэ», наткнулась вдруг на пристальный взгляд Сергея Владиславовича. Он затянулся сигаретой, улыбнулся одним краешком губ и отвел глаза, глядя на медленно рассеивающийся дым. А потом сказал:
— Ты очень похожа на Машу… На свою маму. Странное ощущение… Как будто бы вернулся в прошлое. Как будто снова двадцать лет. — И после небольшой паузы спросил немного другим голосом: — Как она поживает?
— Ничего. Прожили с отцом больше двадцати лет. У него свой музей, краеведческий. У нее хозяйство. В город не перебрались, хотя была возможность. Так что все неплохо. Расскажите мне о вас с ней, — попросила его Аня вкрадчиво, боясь спугнуть тему, ради которой пришла на эту встречу. — Что это было?
— Она тебе ничего не рассказывала? — небрежно спросил он, стряхивая пепел с сигареты.
— Никогда. — Аня смотрела на него во все глаза, подавшись вперед.
— Знаешь, возможно, она этого никогда и не сделает. Это ее право. Ей не захочется разрушать твои представления о ней, как о матери. Мы не можем думать объективно о своих родителях. А ведь наши мамы были когда-то девочками. И чем легкомысленнее была девочка, тем скорее она становилась мамой. А нам почему-то кажется, что мамой она стала потому, что, наоборот, была очень серьезной. Если бы человечество само решало, когда ему иметь детей, нас бы уже давно не было на Земле. Ты — взрослая девочка. Ты замужем.
— Да. И не в первый раз…
— Удивительно, когда ты все успела… Значит, знаешь, что отношения между мужчиной и женщиной бывают разными.
— Да, знаю, — сказала Аня. — Вот только вопрос, насколько разными…
— Можно прожить с одним человеком тридцать лет и три года, а можно три дня. И что из этого было любовью, а что нет — не нам судить. Верно?
— Может быть, и так.
— Она была вылитая Одри Хепберн, — сказал человек, похожий на Ричарда Гира. — Ты тоже на нее похожа. Но Маша… Девочки тогда носили платьица. И эти распахнутые глаза. Улыбка. Жемчужная… Она все время смеялась. Ее нельзя было не заметить. И я, конечно, заметил. И не только я… Это, может быть, все и решило. Я привык своего добиваться. И смотреть не мог на всех этих комсомольских вожаков, которые вокруг крутились. Ну что тут сделаешь?.. Комсомол — это молодость. Как тут без любви.
— А где вы с ней познакомились?
— Ты будешь смеяться… Это так по нынешним временам смешно звучит. На областной конференции ВЛКСМ. Я был комсоргом курса. Ленинским стипендиатом. Все такое… И меня отправили туда делегатом. Тогда это была большая честь. И мне это было на руку. Для делегатов, активистов, вожаков все двери открывались гораздо легче. А я мечтал о науке. Мне нужны были козыри…
— Так что же мама…
— Конференция шла неделю. Эту неделю мы были вместе, — сказал он неожиданно коротко и жестко. — Хочешь еще вина?
— Нет, спасибо. А потом? — Ане не верилось, что на этом он закончит. Но, судя по выражению его лица, ему отчего-то расхотелось об этом рассказывать. Или он не хотел говорить лишнего?
— А потом мы умерли друг для друга, как Ромео и Джульетта. Нас секретарь обкома этими словами и ругал почем зря… Рамеа и Жульетта.
— И вы ее никогда больше не пытались найти?
— В одну воду дважды не войдешь. И потом… Мы были очень разными… Это была вспышка, одурение. Мне даже не вспомнить, о чем мы говорили. И говорили ли вообще… К тому же времени у меня потом не было. Конференция была в мае. Разъехались, и сразу сессия. Летом — СНО, конференция биологов. На следующий год диплом. Потом аспирантура и второе высшее… И так всю жизнь. Анечка, поверь мне, я не думал о женщинах вообще. Это — чистая правда. И о Маше Гвардейцевой не вспоминал. Только когда «Римские каникулы» показывали, что-то такое вспоминалось… Но если бы я знал… А может быть, и хорошо, что ничего не знал тогда. Потому что всему свое время. Так распорядилась судьба. Ей виднее.
— Да. — Аня даже закивала головой, хотя это было необязательно. — Да. В Питер. Конечно. Я смогу!
— Тогда, — Ане послышалась тень сомнения, — ты сможешь встретить меня в аэропорту? Доберешься сама?
— Да я уже давно хожу по улицам сама, — улыбнулась Аня.
— Я имел в виду, без машины…
— Да, Сергей Владиславович. Думаю, у меня получится.
— Тогда до встречи, — сказал он неуверенно, как будто до конца не верил, что она действительно вот-вот произойдет.
— До завтра, — ответила Аня. И находясь под впечатлением от этого долгожданного звонка, чуть не нырнула в ванну вместе с зажатым в руке телефоном.
Вероятно, историческая значимость этой встречи росла пропорционально тому, насколько встреча откладывалась. Невозможно было не думать о человеке, который возник в ее жизни таким парадоксальным образом, отогнать от себя мысли о нем, не разрешить себе представлять эту встречу в подробностях. Вдруг ужасно захотелось использовать шанс и приобрести в жизни человека, на любовь которого она может претендовать независимо от того, хороша она или плоха.
Сначала ее мучило чувство вины по отношению к своему «детскому» папе. Но путем нехитрых логических умозаключений она вывела универсальную формулу родственной любви. Если у матери рождается второй ребенок, это не значит, что первого пора выкидывать на помойку. Просто любовь умножается на два. Трое детей — на три. Ладно, мужья — бог с ними, их принято любить поодиночке. Или же в порядке очереди. И Аня знала это на собственном опыте. Но отец ведь не муж. Ведь делят же все любовь свою изначально между двумя родителями, отцом и матерью. И считают неприличным вопрос: «Кого ты больше любишь — маму или папу?». А значит, и отцов тоже можно любить в том количестве, какое тебе отпущено судьбой.
Она сама удивлялась себе. Своей готовности идти навстречу незнакомому человеку. И чем большее нетерпение ее охватывало, тем больше она боялась разочароваться.
Но что тут сделаешь? Волков бояться, в лес не ходить…
Слова «эррайвел» и «депарче» сразу же разбередили душу. Любые ограничения рождают мгновенное желание их нарушить. И даже такая громадная страна, как Россия, перед этими словами становится просто клеткой с узенькой дверцей через паспортный контроль.
Вспомнилось, как улетали с Корниловым в свадебное путешествие в Японию. Сейчас казалось, что было это давным-давно. И хотя времени прошло совсем немного, восприятие Аней окружающего мира поменялось почти полностью, как будто бы эстафетную палочку ее жизни схватила какая-то другая Аня и бодро побежала преодолевать доверенный ей кусок дистанции. Или она повзрослела?
По Аниным подсчетам мадридский рейс должен был уже приземлиться. Больше всего ей в этой ситуации не хотелось затягивать ожидание. Она бы и опоздала минут на пятнадцать с превеликим удовольствием, только вот опаздывать у нее никогда не получалось.
Даже не пытаясь вставать на цыпочки и всматриваться в лабиринт таможенных постов, она решительно повернулась к ним спиной. Скрестила на груди руки. И стала смотреть в окно, в котором, кроме дальних полей, видно не было ничего.
Она всегда немного завидовала «папиным дочкам». Было в этом что-то ужасно трогательное и настоящее. Она помнила, что в свое время, еще в университете, она смотрела во все глаза на папу сокурсницы Кати Бровченко. Он частенько появлялся на факультете — то забирал Катьку и вез по их общим делам, то спасал ее, если надо было что-то срочно сделать, привезти забытое, отдать потерянное. Один звонок папе — и все проблемы решались мигом. И никогда никакого упрека в глазах. Один сплошной позитив, радушие и нежный поцелуй в лобик. И когда Аня наблюдала за ними, ей казалось, что Катя такая вся гармоничная и желанная именно потому, что такой у нее папа. Образец мужчины. Он Катьку обожал. И она в ответ относилась ко всему мужскому поголовью с любовью. Не было у нее врожденных претензий к мужчинам.
Аня сама не понимала до конца, что именно заставляет ее так пристально приглядываться к чужому папе. Зависть — чувство негодное. И Аня себя неплохо контролировала.
Нет, это была не зависть. Легкое сожаление по поводу того, что своего папу в такой роли она представить не могла бы. Да, конечно, если бы он жил в Питере, может быть, она и могла бы разок побеспокоить его своими просьбами. Но представить ответный поток тепла и его кровной заинтересованности никак не получалось. Папа обладал потрясающей способностью отсутствовать даже при формальном присутствии.
Аня же всегда была «маминой дочкой». И похожа была на нее очень. И всегда жалела папу, несправедливо попрекаемого громкоголосой мамой. И таким образом, как сама она стала понимать после сдачи зачета по психологии, с детства впитала в качестве модели отношения к мужчине именно жалость. Но, зная своего врага в лицо, Аня сознательно пыталась над собой работать. А результатом внутренней работы становилось состояние прямо противоположное — безжалостность. Так в любви, не успевая отдавать себе отчет в том, что она чувствует и как, она постоянно переходила из одной крайности в другую. И на мужчин это оказывало терапевтическое воздействие, о котором она пока и не догадывалась.
Очнулась она от своих мыслей, когда услышала вопросительное:
— Аня?
Она оборачивалась медленно, как будто выполняла какой-то сложный поворот из аквааэробики, когда вода оказывает движению чудовищное сопротивление.
— Анечка…
Она не ожидала, что так дрогнет сердце.
А глаза замечутся, пытаясь мгновенно определить родственные черты. И попытаться узнать. И ей даже показалось, что она нашла. Именно таким отец и должен был быть. Таким, чтобы можно было смотреть на него с восхищением — настоящим кумиром. Он был совсем не стар. Лет сорока пяти. И Аню сразу приятно удивили его темные глаза. В них был такой неподдельный интерес! И вместе с тем ей показалось, что он сразу же увидел ее насквозь. Роста он был высокого, но, пожалуй, чуть пониже Корнилова. Холеное загорелое лицо. Густые, почти совсем седые волосы немного длинноваты. Ворот белоснежной рубашки расстегнут, а рукава закатаны до локтя. Сразу видно было, что в нашу прохладную весну прибыл он из знойного лета.
Она растерялась и не знала, что сказать. Но он выручил. Улыбнулся так, как улыбаются только тем людям, которых знают и любят всю жизнь. Приобнял за плечо, сразу вдребезги разбив между ними стену условностей. И увлек за собой к выходу.
— А чемоданы? — Аня оглянулась нерешительно.
— У меня их нет, — сказал он заговорщическим шепотом. — Они остались в Испании. Я прилетел только на три дня. Сбежал.
Брежнева встречал мрачноватый и хмурый водитель, помрачневший еще больше, когда Сергей Владиславович предложил добросить его до метро «Московская» и там оставить. И пока Брежнев делал какие-то важные звонки, бегло говоря по-английски, Аня прислушивалась к его словам. И с трудом понимала. Видно, практика у Брежнева была более чем богатая.
У входа в метро водитель Толя затормозил и с обиженным лицом описавшегося младенца вылез из машины. Тут же, чтобы пересесть за руль, вышел и Брежнев. Они пожали друг другу руки, и Толя нескладной походкой забывшего навыки пешехода направился к ларьку за пивком.
Аня пересела вперед. Сергей Владиславович улыбнулся ей. Но ничего не сказал. Он откинулся на сиденье и с видимым удовольствием повел машину, уверенно влившись в оживленный поток на Московском. Потом неожиданно развернулся и поехал по проспекту в обратную сторону, все так же мечтательно улыбаясь.
— А куда мы едем? Вы что-то забыли в Пулково? — спросила Аня.
Он не ответил на ее вопрос, явно наслаждаясь скоростью, с которой мчался по шоссе в противоположную городу сторону.
— Я так соскучился по машине… Меня там все время возят. — И, взглянув на нее чуть прищурившись, спросил. — А ты умеешь?
— Водить? Нет, пока не умею. Да и потом мне водить нечего. Михаил у меня ездит. Так и хорошо, наверно, что у меня прав нет. А то бы подрались.
— А какую ты хочешь?
— Не знаю… — Аня немного смутилась, испугавшись, что Брежнев возьмет, да и подарит ей ту, которую она захочет. — Наверное, чтобы лицо было приветливое. А то у машин оно часто злобное, как у акул. Мне всегда «Волга» акулу напоминала. А «копейка» на Никулина похожа.
— А «Мерседес», по-моему, на сенбернара. Нет?
— Есть немного. А «Лада» с прямоугольными фарами на Олега Видова. Помните, который во «Всаднике без головы» играл?
Он засмеялся и кивнул.
Вскоре они свернули налево, в противоположную от аэропорта сторону. Промчались мимо таинственных куполов обсерватории. На небе появились чуть розоватые облака.
Какое-то время они ехали молча и не испытывали от этого никакой неловкости. Аня, повернувшись спиной к окошку, откровенно Сергея Владиславовича разглядывала. Он щурился под ее взглядом, как насытившийся кот, и продолжал излучать умиротворенное спокойствие и какую-то лукавую загадочность. Больше всего Ане он напоминал Ричарда Гира. «Бедная мама», — отчего-то подумалось ей.
Вопроса — куда они едут — перед ней больше не стояло. Едут куда надо. Рядом с этим совершенно незнакомым человеком ей было уютно. Хотелось доверять ему. Сразу. Без всяких увертюр. Хотя тут же она сама над собой и посмеялась. Ничего себе, без увертюр. А дом?! Да это не увертюра, это целая симфония в ее честь. И вот именно поэтому она смотрит на него с восхищением и считает его немножечко волшебником. И ей стало как-то не по себе. Значит, он просчитал ее реакцию. Знал, чем взять. И взял. Купил ее симпатию. И она сказала вдруг, без всякого предисловия, с таким выражением, как будто до этого они обсуждали эту тему час:
— Ведь вы же не хотели меня подкупить?
Он оторвал взгляд от дороги и посмотрел на нее с ироничной улыбкой.
— Я ждал этого вопроса. — Он выдержал паузу. — Нет. Конечно, нет. Не так грубо. Я хотел тебя заинтриговать. Хотел дать тебе повод сделать ответный ход. И заодно разведать, что тебе обо мне известно.
Они въехали в Пушкин. И стремительно приближались к Египетским воротам. Аня никогда не была здесь весной. Вместо тенистого парка из-за ограды выглядывало зеленое кружево народившейся клейкой листвы. А на газонах цвели первоцветы.
— Знаешь, Анечка, так устал от испанского лета. Захотелось в нашу северную весну. В парк. Пойдем. Побродим. Там и поговорим обо всем. У них, у испанцев, знаешь ли, что женщины, что природа — все знойное. Никаких полутонов. Это все равно, что музыку все время слушать на полную громкость. Оглохнуть можно.
Они оставили машину на обочине аккуратной улочки города Пушкина и направились к парку, но не к вышколенному Екатерининскому, а таинственному дикому Александровскому. Брежнев накинул на плечи черное пальто, которое привез в машине заботливый водитель Толя. Аня застегнула молнию на куртке до самого подбородка. Солнце спряталось за деревьями. А небо сплошь было ярко-розовым. И пустынный парк от этого казался декорацией к какому-то классическому балету.
Сергей Владиславович остановился. Повернулся к ней, потом воздел глаза к небу, улыбнулся и как будто бы не решался о чем-то спросить.
— Анечка, дай я тебя за руку возьму. Хоть узнаю, как это дочь на прогулку выводить. — Он протянул Ане руку ладонью вниз и повел ее по благоухающей весенними ароматами аллее. И то, как чувствовала себя ее рука в его руке, Ане интуитивно понравилось. Надежно.
— Значит, вы боялись мне позвонить. И если бы я не сделала это первая, то мы бы никогда не встретились?
— Но ведь ты же позвонила… Сделала шаг мне навстречу. Я на это очень надеялся. — Он помолчал, усмехнулся каким-то своим мыслям и, не глядя на Аню, продолжил. — Вернее, я подумал, что если ты позвонишь, то значит, так тому и быть. Значит, все правильно. А если нет… Я бы оставил все как есть. Но на душе у меня не скребли бы кошки. Я бы знал, что ты живешь в доме, который достался тебе от отца. Но самое смешное, что в этом случае я сам не стал бы с тобой встречаться.
— Вы настолько неуверенный в себе человек? Никогда не поверю.
— Вряд ли бы ты стала интересоваться каким-то там выискавшимся папашей. А может быть, и нет. Может, это только мои комплексы по поводу отцовского появления. Я знаю, как все это может жалко выглядеть, вся эта «встреча на Эльбе». У меня ведь родители развелись, когда мне было что-то около двух. Отца я не помнил. А он о себе не напоминал.
— И вы встретились с ним уже взрослым?
— Не совсем. Мне было десять.
— И?
— Я долгие годы не мог вспоминать об этом без чувства неловкости. Парализующей неловкости. — Он поднял брови и тряхнул головой. — Аж сейчас мороз по коже. Нет, не от сыновьих чувств. От фальши. Он сказал: «Потом я тебе все объясню». Или: «Потом ты сам поймешь». Но говорить это десятилетнему мальчишке — такая фантастическая глупость. Только в кино это звучит наполненно. А в жизни… И потом больше он не появлялся. Видимо, я должен был все понять сам. И я понял.
— И что вы поняли? — спросила Аня тихо.
— Что не нужен ему, — просто сказал Брежнев, откинув голову назад и блаженно глядя в розовое небо. — Я его не виню. Потом я много раз благодарил Бога за то, что один на белом свете. Что абсолютно свободен. Что никто не ждет меня у окна.
— И вам никогда не хотелось, чтобы вас кто-то ждал?
— Я терял людей, которых любил, Анечка. И я знаю, как это больно. Чем больше людей ты любишь, тем ты уязвимее. Есть что терять. А когда ты один, то и умирать не страшно.
— И что же, вы специально старались никого не любить? Это ведь невозможно!
— Иногда мне и стараться не надо было. Были времена, когда я не замечал, лето на улице или зима, день или ночь. Столько было работы. Все время в кабинете, в лаборатории. И ночевал там. Тогда и стараться не надо было…
— В лаборатории? — Аня удивленно на него посмотрела. — Я думала, у вас бизнес… Так чем же вы занимаетесь, Сергей Владиславович? Если это, конечно, не государственная тайна…
— Почти угадала, — сказал он серьезно. — Пятьдесят процентов моих исследований — государственная тайна. Я — пограничник… Не смейся, пограничник от науки. Я работаю не только на границе таких наук, как биология, психология, химия, но и занимаюсь пограничными ситуациями человеческого сознания. Пограничники… А в некотором роде мы и партизаним, подпольничаем. И государство нас в этом поддерживает… Вот такие вот дела, Анечка.
Брежнев вздохнул, и опять в который уже раз за вечер, на лице его промелькнула загадочная улыбка. Ане казалось, что ему все время немного смешно, и он старается это скрыть. Может, его так забавляло новоявленное чувство отцовства?
— Ну, а чем сейчас занимаешься ты? — спросил Брежнев.
— Завоеванием человеческого сознания, — ответила Аня.
— Значит, мы в чем-то коллеги, — не то спросил, не то согласился Сергей Владиславович.
— Пытаюсь навязать людям то, что им не особо нужно. Рекламой. Вот, например, придумала вчера рекламу для телефонов «Нокия». «Безрукие — без „Нокии“». Так не прошло. А по-моему, так гениально.
— Ну да… Еще бы лучше было «Безногие — без „Нокии“».
— Ну, в общем, по-моему, идея полной беспомощности и даже ущербности индивидуума без телефона «Нокия» передана на все сто процентов. Ну, можно еще донести такую информацию, что только деревянные по уши не пользуются этим телефоном — «Пиноккио без Нокии». Сама не знаю, как до этого докатилась. Слушала вас и думала, вот люди делом занимаются. Спасением человечества. А я…
— Еще неизвестно спасением ли, — вздохнул Брежнев. — Может, и наоборот…
Они гуляли по старому парку до тех пор, пока аллеи не стали совсем насупившимися и сумрачными.
— Все ученые занимаются разными науками, — говорил Брежнев. — Это Вавилонское столпотворение. Все говорят на разных языках. Физик не понимает генетика. Химик не понимает физика. А ведь наука — это разгадывание Божественного замысла. Это раскопки. Ученые счищают пылинки хаоса с хребтов законов. Как бы это высокопарно ни звучало, так оно и есть. Для меня веры не существует, потому что верить можно только в то, чему нет доказательств. А моя работа — это постоянное доказательство рукотворности мира.
— А в чем это доказательство выражается?
— Ты умеешь вязать? — неожиданно спросил он. — Я тоже умею. В детстве научился. Но я вот о чем. Когда тебе показывают, как двигать спицами — это очень просто. А если бы тебе дали носок и сказали, пойми сама, как он сделан. И даже не намекнули бы на то, что нужны спицы. Ты бы мучилась с ним неизвестно сколько. Ты бы сначала смотрела, потом резала, потом вдруг тебе бы повезло, и ты на пятидесятую попытку нашла бы нитку, за которую надо потянуть и все распускается. Возможно, ты и начала бы что-то понимать. Но так никогда и не смогла бы сделать ничего подобного. Я уж не говорю о повороте пятки.
— А при чем здесь наука?
— При том, что наука — это распутывание носков, связанных Богом. А он связал их еще и с узором, что значительно затрудняет задачу. За всю свою жизнь мне, может быть, удалось понять, как связана одна только петелька. И то это наполняет меня таким восторгом. У человечества коллективный разум. В этом наша сила. Но в этом и наша слабость. Бог не дает осмыслить свой замысел. И защищается с помощью современной Вавилонской башни. Нет единого интеллекта, который бы владел всей информацией. Один человек не знает ничего. Даже ученый. Это ж представить только — физики и химики разные факультеты заканчивают. Физика и химия разделены! Вот представь только — у Бога есть алфавит. Гласные изучают химики. Согласные — физики. Сможет кто-то из них хоть что-нибудь прочесть и понять? А потому и последствий научного прогресса никто до конца предугадать не может.
— То есть как это — не может?
— Ну вот представь, клонирование человека запрещено. Но все же понимают, что запрет этот долго не протянет. Исследования ведутся. Это реальный путь к спасению человека от множества болезней. Возможность создавать запчасти. Выращивать новое сердце взамен истрепанному. Новую печень взамен испитой. Новые легкие взамен прокуренных. И все это родное, неотторгаемое. Следовательно, продолжительность жизни и ее качество резко повысятся. Но для кого? Для тех, кто сможет заплатить за это. А через некоторое время это приведет к разделению общества уже не на классы, а на виды. Те, у кого есть деньги, генетически изменятся. Появится новый вид. Биологический. Это разделение будет фатальным. Отсюда рукой подать до геноцида. И что станет с человечеством?
— Да экологическая катастрофа какая-нибудь раньше случится… Вот я читала недавно, что весной медведям есть нечего и они собирают по лесу пластиковые бутылки. Собирают и грызут. Нравится им. А потом… Лето они еще протягивают. Но весь этот хлам лежит у них в животе и не растворяется. А потому они не набирают на зиму вес. И спать не ложатся. Начинают шататься по лесу. А шатунов принято пристреливать.
— Так за пару лет всех и перестреляют, — сказал Брежнев, но думал он, похоже, уже совсем о другом. — Давай, Анечка, поедем куда-нибудь поужинаем и согреемся. Да… В Испании-то потеплее будет.
В ресторанчик поехали уже в сумерках. Надо было позвонить Корнилову, но вспомнила Аня об этом только в машине. Вчера она про встречу с отцом ничего ему не сказала. Наверное, боялась сглазить. А может, боялась себе признаться в том, что просто говорить не хотела. Не хотела его огорчать. Уж как-то очень болезненно он воспринимал ситуацию с домом и с Аниным благодетелем-родителем. Как будто бы это не отец ее, а могущественный поклонник. Как будто это был немой упрек самому Корнилову, такой дом за всю свою жизнь не заслужившему.
Странно все-таки устроен был Анин муж. Необычная, какая-то поэтическая ревность, даже там, где ее в принципе быть не может и не должно. Пока ехали ужинать, она все же мужу позвонила. Сказала, что приедет поздно. Он не стал задавать ей никаких вопросов. Но по голосу она поняла, что при очной ставке вопросы непременно возникнут. И даже на некоторое время расстроилась. Огорчать его Аня вовсе не собиралась.
В маленьком японском ресторане на Петроградской миловидная официантка калмыцких кровей окинула Брежнева цепким оценивающим взглядом. По Ане скользнула, как по предмету неодушевленному, давая понять, что такому импозантному мужчине она явно не пара. Ане даже смешно стало. Как это прекрасно, что отцовское чувство не зависит от таких мелочей, как красивое платье и вечерний макияж. Сегодня Аня была в своем абсолютно естественном виде. Хочешь узнать свою дочь, посмотри на нее, как на ребенка, без всякой косметики. Комплексов по этому поводу у Ани не было никогда. И она шепнула, наклонившись через стол:
— Она подумала, что я ваша девушка. Я вас компрометирую… Ей кажется, что вам положено появляться в свете с женщиной в бриллиантах и манто?
— Что она понимает в женщинах… — Он посмотрел на Аню необыкновенно теплым взглядом. — Быть рядом с такой девочкой, как ты, — для меня честь.
— Ну что ж… Принимается, — промурлыкала Аня, вполне довольная.
На столе мягко светил японский фонарик из рисовой бумаги. За окном моросил мелкий дождь. Брежнев закурил, спросив у нее разрешения. Волнение отпустило, и когда калмычка принесла заказанные ими суши, Аня почувствовала безумный голод. После поездки в Японию она считала себя большим спецом в японской кухне. А когда оторвалась от разглядывания красочного «мориавасэ Фунэ» и уже собиралась схватить палочками любимое «сякэ кунсэй абогадо носэ», наткнулась вдруг на пристальный взгляд Сергея Владиславовича. Он затянулся сигаретой, улыбнулся одним краешком губ и отвел глаза, глядя на медленно рассеивающийся дым. А потом сказал:
— Ты очень похожа на Машу… На свою маму. Странное ощущение… Как будто бы вернулся в прошлое. Как будто снова двадцать лет. — И после небольшой паузы спросил немного другим голосом: — Как она поживает?
— Ничего. Прожили с отцом больше двадцати лет. У него свой музей, краеведческий. У нее хозяйство. В город не перебрались, хотя была возможность. Так что все неплохо. Расскажите мне о вас с ней, — попросила его Аня вкрадчиво, боясь спугнуть тему, ради которой пришла на эту встречу. — Что это было?
— Она тебе ничего не рассказывала? — небрежно спросил он, стряхивая пепел с сигареты.
— Никогда. — Аня смотрела на него во все глаза, подавшись вперед.
— Знаешь, возможно, она этого никогда и не сделает. Это ее право. Ей не захочется разрушать твои представления о ней, как о матери. Мы не можем думать объективно о своих родителях. А ведь наши мамы были когда-то девочками. И чем легкомысленнее была девочка, тем скорее она становилась мамой. А нам почему-то кажется, что мамой она стала потому, что, наоборот, была очень серьезной. Если бы человечество само решало, когда ему иметь детей, нас бы уже давно не было на Земле. Ты — взрослая девочка. Ты замужем.
— Да. И не в первый раз…
— Удивительно, когда ты все успела… Значит, знаешь, что отношения между мужчиной и женщиной бывают разными.
— Да, знаю, — сказала Аня. — Вот только вопрос, насколько разными…
— Можно прожить с одним человеком тридцать лет и три года, а можно три дня. И что из этого было любовью, а что нет — не нам судить. Верно?
— Может быть, и так.
— Она была вылитая Одри Хепберн, — сказал человек, похожий на Ричарда Гира. — Ты тоже на нее похожа. Но Маша… Девочки тогда носили платьица. И эти распахнутые глаза. Улыбка. Жемчужная… Она все время смеялась. Ее нельзя было не заметить. И я, конечно, заметил. И не только я… Это, может быть, все и решило. Я привык своего добиваться. И смотреть не мог на всех этих комсомольских вожаков, которые вокруг крутились. Ну что тут сделаешь?.. Комсомол — это молодость. Как тут без любви.
— А где вы с ней познакомились?
— Ты будешь смеяться… Это так по нынешним временам смешно звучит. На областной конференции ВЛКСМ. Я был комсоргом курса. Ленинским стипендиатом. Все такое… И меня отправили туда делегатом. Тогда это была большая честь. И мне это было на руку. Для делегатов, активистов, вожаков все двери открывались гораздо легче. А я мечтал о науке. Мне нужны были козыри…
— Так что же мама…
— Конференция шла неделю. Эту неделю мы были вместе, — сказал он неожиданно коротко и жестко. — Хочешь еще вина?
— Нет, спасибо. А потом? — Ане не верилось, что на этом он закончит. Но, судя по выражению его лица, ему отчего-то расхотелось об этом рассказывать. Или он не хотел говорить лишнего?
— А потом мы умерли друг для друга, как Ромео и Джульетта. Нас секретарь обкома этими словами и ругал почем зря… Рамеа и Жульетта.
— И вы ее никогда больше не пытались найти?
— В одну воду дважды не войдешь. И потом… Мы были очень разными… Это была вспышка, одурение. Мне даже не вспомнить, о чем мы говорили. И говорили ли вообще… К тому же времени у меня потом не было. Конференция была в мае. Разъехались, и сразу сессия. Летом — СНО, конференция биологов. На следующий год диплом. Потом аспирантура и второе высшее… И так всю жизнь. Анечка, поверь мне, я не думал о женщинах вообще. Это — чистая правда. И о Маше Гвардейцевой не вспоминал. Только когда «Римские каникулы» показывали, что-то такое вспоминалось… Но если бы я знал… А может быть, и хорошо, что ничего не знал тогда. Потому что всему свое время. Так распорядилась судьба. Ей виднее.