Вот и сейчас ему кто-то подсказал, что в следующее мгновение тишина рухнет. Вот почему на разведку он ходил всегда один. Слишком дорого стоят на войне секунды между собственной догадкой и передачей чувства опасности другим людям.
   – Степа, сворачи…! – крикнул Салман, а фразу его уже заканчивали автоматные очереди.
   «Вать-вать-вать…» – пропели над ним пули, когда он уже кувырнулся через борт «Виллиса». И успел он еще рассмотреть, как валятся набок, вслед за теряющей равновесие машиной, два прошитых одной красной строчкой тела.
   «Командир!» – уже рождался в его груди дикий вопль, но проснувшийся еще раньше разведчик задержал его, отложил на потом. Бой только начинался, и опыт разведчика заставил его замереть, не подавая признаков жизни.
   Теперь только ждать. Ждать, пока у противника не лопнет самое крепкое в мире терпение. Ведь раньше он просто воевал, воевал с врагом, как джигит, как сын своего народа. А сейчас он ждал своих личных кровников. Их кровью должно быть полито тело убитого командира.
   Он почувствовал себя одиноким волком на этой бесконечной войне. Даже в глубоком вражеском тылу он не был так одинок, как сейчас, на нашей территории, в нескольких километрах от своей родной части. Вот что значил Для него майор Артамонов…
   Их было трое. Они были одеты в немецкую полевую форму, сидевшую на них мешковато, на головах были высокие папахи со странными позолоченными трезубцами. Бандеровцы приближались, поводя дулами автоматов, и Салман машинально отмечал направление возможного огня.
   – Бачишь, Петро, яку птаху видну завалылы? – сказал один из бандеровцев, подходя к завалившемуся на левый борт автомобилю.
   – Дивысь, хлопче, никак майор? – отозвался Петро. – Не серчайте, товарищ майор, что убывы, а не погутарили. Теперь погутарим…
   – Пошукайте заднего! – приказал первый, видимо, старший из них.
   – А чо его шукать? Вин трошки отдохнуть прилег…
   Бандеровец только указал дулом автомата на лежащего без признаков жизни Салмана, как тот моментально ожил, ударил из согревшегося под ним автомата, потом ударил еще одной короткой очередью с переката.
   Бейбулатов знал наверняка, что двоих он срезал наповал, а еще один, скорее всего, корчится на земле с простреленными ногами. Разведчик вскочил на ноги. Так и есть. Двое были мертвы, а один ерзал на спине, тыча автоматом в небо. Салман вышиб ударом ноги автомат из рук бандеровца, присел рядом на корточки.
   – Отвечай, собака, воевал?
   Он никогда не допрашивал пленных. Он не знал немецкого, и по-русски научился сносно говорить только на третий год войны. Да и не о чем ему было с пленными разговаривать. А теперь ему надо было многое сказать этому человеку.
   – Ну, говори, сын собаки!
   – Воевал, – провыл раненый бандеровец. – Второй Украинский. Петро Запара меня кличут. Не убивай меня, солдат! У меня жинка, дитятки…
   – Ты предал свой народ, Петро.
   – Ты ни бачив, хлопче! Разве ж мой народ – москали? Я ж украинец. На шо мне Советы? Так и ты ж – грузин…
   – Я – не грузин, я – чеченец.
   – Нехай чеченец, все ж – не жид, не москаль, не комиссар. Убивай политрука! Иди домой! Там бей колхозника, забирай свое добро… Ой, больно мне!.. Перевяжи меня, солдат!.. Тикай домой, хлопец! Сражайся за Самостийну Грузию… тьфу, бис!.. за Самостийну Чеченю. А комиссара мы уже поубивали за тебя… Радуйся!
   – Вы убили моего командира. Он был мне как отец. Он был… Его враги были моими врагами. Кто предал его, тот предатель. А вы убили моего командира. Ты умрешь, Петро, как собака.
   В руке Салмана тускло блеснул в этот пасмурный февральский день клинок кинжала.
   – Ты боишься, Петро?
   – Боюсь, хлопче… Лучше пристрели меня, солдат…
   – Дрожит твое трусливое сердце. Страх твой успокоит душу моего командира. Значит, командир мой будет отомщен. Так когда-то поступали мои предки…
   Салман нашел в машине саперную лопатку, перетащил тела к полуразрушенной часовне. Вырыл две могилы. Подумал и сделал еще в каждой углубление на дне, чтобы и командир, и Степа смогли сесть при появлении ангелов смерти Мункара и Накира.
   Он еще долго стоял над могилой командира. Нет, он не молился, ведь мучеников, павших на поле битвы, хоронят без молитвы. Салман просто разговаривал, советовался с Артамоновым. Словно получив, наконец, от него нужный совет, он кивнул последний раз и пошел назад в расположение своей части.
   С кольев плетня ему вслед смотрели мертвыми глазами три головы в папахах с позолоченными трезубцами.
* * *
   Дядя Магомед расцеловал ее в обе щеки.
   – Ну, здравствуй, Айсет, здравствуй, племянница. Как жизнь, как здоровье? – Не дожидаясь ее ответа, он деловито продолжил: – Собирайся, нам предстоит долгая поездка… Вот… – Он достал из кармана паспорт, протянул Айсет. – Возьми на всякий случай. Если попросят. Хотя, наверное, не попросят.
   Айсет раскрыла темно-красную книжицу с двуглавым орлом, посмотрела на собственную фотографию, недоуменно взглянула на дядю.
   – Айсет Гозгешева? Ты меня уже замуж выдал?
   – А тебе не терпится? – хохотнул дядя. – Погоди, дорогая, с этим спешить не надо.
   – А куда мы едем?
   – В Дойзал-юрт. Хорошее место. Там новую школу построили, мы приглашены на открытие…
   Ехали долго, колонной, состоявшей из нескольких больших дорогих джипов в сопровождении двух милицейских «уазиков» и открытого грузовика с автоматчиками. В дороге дядя был весел, шутил, нахваливал Айсет и ее статьи. Она все порывалась, пользуясь его добрым настроением, попроситься наконец на волю, но всякий раз чутье подсказывало ей, что делать этого не надо.
 
   Айсет сразу обратила внимание на эту женщину, что было неудивительно, поскольку та всем своим видом резко выделялась из толпы – высокая, стройная, дорого и стильно одетая, с гордой прямой осанкой и густыми, совершенно седыми волосами, выбивавшимися из-под головного платка. Те полчаса, что длилась короткая официальная часть, рядом с женщиной неотлучно находился молодой смуглый красавец в добротной замшевой курточке, но потом, когда митинг закончился, и глава районной администрации – немолодой, лысоватый, облаченный в полувоенный френч, напоминавший одновременно и горский бешмет, и цивильный пиджак, – пригласил дорогих гостей к столу, красавца отозвали в мужской круг. Айсет же усадили на другом конце, и она оказалась рядом с этой необычной женщиной. Теперь, вблизи, по пергаментной сухости кожи, по густой сеточке мелких морщин, прорезавших все еще красивое лицо, Айсет поняла, что женщина очень и очень пожилая. Только глаза были молодые, огромные, небесно-голубые.
   Длинный дощатый стол стоял на открытом воздухе напротив входа в новую школу – трехэтажную, в свежей розовой штукатурке, с огромными, блистающими чистотой окнами. На площади перед школой плясали дети, а взрослые чинно сидели за столом, пили чай, заедая нехитрым угощением – лепешками и печеньем домашней выпечки, холодной бараниной, фруктами. На мужском краю велись свои разговоры, немногочисленные допущенные к столу женщины тоже тихо беседовали по-чеченски, и соседка Айсет принимала в разговоре живое участие. Предоставленная сама себе Айсет молча пила чай с лепешкой и вдыхала воздух свободы.
   Соседка обратилась к ней с каким-то вопросом.
   – Простите, – сказала Айсет. – Я не понимаю по-чеченски.
   – Странно, вы же определенно чеченка, – без акцента сказала по-русски женщина. – Как вас зовут?
   – Айсет.
   – Айсет… У моей лучшей подруги было имя, похожее на твое… Ее звали Айшат…
   Женщина замолчала, глядя куда-то вдаль.
   – А вы… вы здешняя? Из Дойзал-Юрта? – робко нарушила молчание Айсет.
   – Была здешняя… А сердцем и сейчас здешняя, хоть и живу далеко… А ты, Айсет, откуда?
   – Вообще-то из Москвы. Родилась там. Сейчас живу в Гудермесе.
   – Гудермес? Не была. Как там сейчас?
   – Не очень. Но, по крайней мере, не стреляют.
   – Не стреляют… – повторила женщина и вздохнула. – Ах, Айшат, Айшат… Да, кстати, меня зовут Мария Степановна.
   – Так вы русская? – удивилась Айсет.
   Женщина нахмурилась.
   – Я чеченка. Всей своей жизнью – чеченка… Да этой самой жизнью с родным краем разлученная, только вот перед смертью сподобил Аллах… А знаешь, какой это край? Тогда слушай…
 
   По легенде речка Актай, бегущая ущельем в долину мимо аула Дойзал-юрт, была дочерью озера Галанчож. Старики рассказывали, что в стародавние времена две женщины пошли стирать грязные пеленки в чистых водах озера, которые были прозрачнее горного воздуха. Возмущенный дух озера обратил их в камни, а сам, превратившись в быка, покинул Галанчож. Однажды жители Дойзал-юрта увидели неподалеку от аула пасущегося прекрасного быка. Они запрягли его, чтобы вспахать землю в ущелье. Но когда они сделали первую борозду, из нее ручейком потекла вода. Со второй бороздой поток усилился. После третьей борозды образовалась быстрая река, в водах которой исчез удивительный бык.
   Старики говорили, что в старину в речке Актай, дочери озера Галанчож, стирать было запрещено. Женщинам приходилось далеко ходить. Но нашлась одна девушка в ауле, дерзкая и ленивая, которая осквернила чистые воды реки. Она не обратилась в камень, но каменным стало ее сердце. Весь век прожила она одна. После нее женщины аула Дойзал-юрт стирали уже в реке Актай без боязни. Так испортились женщины, говорили старики, а потом испортился и весь народ чеченский. Не та уже стала вода в реке, как в былые времена, не те стали джигиты в ауле Дойзал-юрт.
   Про долину же, куда бежала речка Актай, но, добежав, вдруг сворачивала в сторону, словно застыдившись своих оскверненных стиркой вод, легенд не рассказывали. Те времена еще отдавались в чеченских сердцах. Помнили еще, что детей своих пугали чеченские женщины одним именем Ермолова. А ведь именно суровый генерал и создал эту долину, как архитектор Гонзаго Павловский парк под Петербургом.
   В густо заросшую лесом котловину спускались в прошлом веке с окрестных горных аулов абреки. Здесь объединялись они в большие отряды, делали неприступные лесные завалы, нападали на колонны русских солдат, на спешившихся в лесных дебрях казаков. А потом уходили к себе в горы праздновать победу или зализывать раны. Но Ермолов своим орлиным оком увидел чеченское гнездо, провел ногтем по карте, и пролегла через непроходимый лес первая просека.
   Ермолова потом царь отослал с Кавказа. Другие главнокомандующие, сменяя друг друга, пытались закончить войну с горцами одним генеральным сражением, но рано или поздно вынуждены были возвращаться к тактике Ермолова. Опять стучали топоры в лесу, прерываемые временами ружейной трескотней и дикими криками абреков. Дремучий лес за годы Кавказской войны постепенно превратился в причудливую долину с лугами, поросшими высоким травостоем, зарослями боярышника и шиповника, с островками дубрав и кленовых рощ. Ни у кого из местных жителей теперь не повернулся бы язык сказать, что этот райский уголок, благодатный и для конного, и для пешего, и для зверя, сработан безжалостными топорами русских солдат.
   Даже суровые чеченские мужчины теплели сердцем, когда полоса заката над долиной повторялась в траве бегущей в даль полосой пунцово цветущего шиповника, или когда покрытый утренней росой куст вдруг приходил в движение, плыл над ковылем, постепенно превращаясь в оленьи рога, или когда взгляду горца открывались древесные заросли, сплошь покрытые невесть откуда взявшимися розами, снизу доверху, от темно-зеленой травы до прозрачной небесной лазури. Так цветет кавказский рододендрон, действительно, напоминающий издалека чайные розы.
   Ближе к горным склонам, освобожденные от повинности воевать с конкурентами за солнечный свет, размахнулись во все стороны ветвистые дикие груши. Только они, казалось, хранили память о дремучем прошлом долины, стараясь переплестись, запутаться ветками, устроить хотя бы собственные, семейные дебри. Мужчины из Дойзал-юрта приходили сюда охотиться за фазанами, которые, погибая целыми выводками, опять прилетали в заросли дикой груши, не в силах противиться красоте долины. Здесь вообще была хорошая охота на пернатых.
   Но одну птичку жители Дойзал-юрта почитали особо, конечно, после орла. Долину облюбовали себе для гнездования, песен и шумных перелетов розовые скворцы. Еще до революции, это хорошо помнили в окрестных аулах, откуда-то из степей по воздушному коридору в долину проникли полчища саранчи. Чеченцы, которые не отступали перед русскими штыками и картечью, растерянно смотрели, как деревья, кустарники и травы покрываются тучами бесчисленных врагов всего растущего на земле. Перед ними были бессильны и шашка Гурда, и кинжал Басалай.
   Но вдруг в воздухе пронеслась стая небольших птичек с розовыми брюшками. Они стремительно пролетели над погибающей долиной и тут же скрылись. Это были только разведчики. За ними появились хорошо организованные отряды, которые тут же врубились в полчища саранчи…
   «Настоящие джигиты, – говорили потом мужчины Дойзал-юрта. – Не от этих ли красных птиц пришел обычай красить бороды на войне?»
   Это было последнее крупное сражение в долине со времен пленения имама Шамиля.
   Нежно-зеленый клин долины, между бурыми лесными склонами, был виден на востоке из крайних дворов Дойзал-юрта. Оттуда теплый ветер приносил уже смешанный по пути запах цветов и трав. На западе, откуда прибегала в ущелье речка Актай, вечно клубился туман, будто там вечно закипал чей-то огромный котел. Как будто прямо за туманом, а на самом деле достаточно далеко, поднимались снежные, подкрашенные солнцем, вершины.
   Напротив, на другой стороне горного ущелья, был лес. Точно такой же, как и на этой, но без проплешины, на которой несколькими ярусами плоских крыш и разместился Дойзал-юрт. Прямо отсюда, с крыльца дома, молодой острый глаз мог различить узкие спины косуль, карабкавшихся вверх по склону, или темную движущуюся кочку медведя. Причудливые изгибы земной коры создавали иллюзию близости добычи и плодов, чистой воды и плодородного чернозема, теплой долины и ледяных вершин. Так мог выглядеть рай, если бы человек действительно знал, чего он хочет в той, другой, жизни…
 
   Айсет слушала бы и слушала Марию Степановну, да только праздник закончился, гости встали из-за стола, прощались, обнимаясь и пожимая друг другу руки.
   К Марии Степановне подошел смуглый красавец, подал руку, помогая подняться из-за стола, что-то тихо проговорил на ухо.
   – Айсет, это мой внук Азиз, – сказала Мария Степановна.
   Юноша наклонил голову, расплылся в белоснежной улыбке.
   – Добри ден… – проговорил он с ужасающим акцентом и, не меняя приветливого выражения лица, сквозь зубы процедил: – Oh, Gran, really, I’m fed up with your filthy barbarians, let’s go, it’s time…[19].
   Айсет так и подмывало заехать по надменной, смазливой харе. Но это был бы знак внимания, а хлыщ ее внимания не стоил.
   – Прощайте, Мария Степановна, и спасибо вам, – сказала она, поднимаясь.
   – За что ж спасибо-то? – улыбнулась та.
   – За вашу жизнь, да продлит Аллах ваши годы…
   Азиз бережно подвел бабушку к белому микроавтобусу с эмблемой ОБСЕ, усадил на переднем сиденье, сам сел рядом. Автобус тронулся, сопровождаемый эскортом из нескольких военных и милицейских машин.
   Незаметно подошел дядя Магомед, тронул за плечо.
   – Пора и нам…
 
   – Интересная старушка Мария Беноева, непростая, – заметил он на обратном пути. – Из самой Америки прилетела, с гуманитарной миссией. Ее сын Салман – знаменитый хирург, золотые руки. Своя клиника в Сан-Франциско, денег много. И внучок, Азиз, толковый, говорят, парнишка, тоже на врача учится… Пойдешь за такого?
   Айсет вспыхнула, но все же сдержала себя.
   – Как прикажешь, дядя Магомед…
   Дядя расхохотался.
   – Молодец, правильно отвечаешь… Да ладно, пошутил я, не пара он тебе, одно название, что чеченец, а так – надутый янки, испорченный, гнилой. Ну ничего, скоро мы и до них доберемся… А как тебе школа, понравилась, да?
   – Очень… Знаешь, дядя, это здорово, что ты здесь школы строишь…
   – Да… Так вот, ночью эту школу взорвут. Очередная провокация ФСБ. Как всегда, все спишут на партизан, начнутся аресты, зачистки… Ты к утру успеешь написать об этом заметку?
   На сей раз Айсет не сдержалась.
   – Нет! Я не стану писать! – хрипло выкрикнула она, и тут же опомнилась, сжалась от страха, ожидая вспышки дядиного гнева.
   Но Магомед Бароев только рассмеялся.
   – Нет – и не надо… Отдыхай пока…
   Дома, когда Айсет уже забралась в кровать, дверь ее комнаты неслышно открылась, и она услышала тихие, осторожные шаги.
   – Кто?!.. – встрепенулась Айсет.
   – Это я, госпожа, Эльза… Не спишь? Сказать хочу. Когда ты с хозяин уехал, Зелимхан приходил, и с ним какой-то русский. В твоя комната приходил, ящик твой включал. Долго сидел. Писал что-то…
   – Спасибо, Эльза… Иди.
   Новость не на шутку встревожила Айсет. В компьютере были ее неотправленные письма к Софи-Катрин, в редакцию Си-би-эн, кое-какие заметки для себя. И несколько файлов с собранными ею сведениями о деятельности Магомеда Бароева.

Глава 14

   Молоденький солдат, с открытый ртом, без кепи,
   Всей головой ушел в зеленый звон весны.
   Он крепко спит. Над ним белеет тучка в небе.
   Как дождь струится свет. Черты его бледны.
Жан Артюр Рембо

   Леша Просолька не успел повоевать, но зато успел привыкнуть к фронтовому пайку. Призвали его в самом конце сорок третьего, аккурат под Новый год. Выглядел он еще совсем подростком. Был он маленького роста, но еще продолжал расти, причем первой росла шея. Она тянулась вверх из серого войлочного воротника шинели, чтобы несоразмерно большая голова могла лучше понять этот необъяснимо-загадочный мир.
   – Не наедаешься, живоглот! – бросал ему обидные слова Мотя Трофимов, уже дважды раненный, понюхавший пороху боец.
   Лучше бы он бросил Леше сухарик. Ведь сам Мотя ел размеренно, с ленцой. Едва успевал ополовинить свою пайку, когда Просолька уже облизывал холодную ложку. Только однажды Леша почувствовал себя сытым. По привычке пошкрябал по дну котелка и быстро успокоился. Так жить было можно, а вот воевать… Просолька вытягивал шею и с тревогой вслушивался в артиллерийскую канонаду.
   Но его полк погрузили в брезентовые кузова «Студебеккеров» и повезли в сторону, противоположную фронту, а потом и вовсе на юг.
   – В Иран везут, – авторитетно сказал Мотя Трофимов и добавил мечтательно: – «Никогда я не был на Босфоре, ты меня не спрашивай о нем. Я в твоих глазах увидел море, полыхающее, как огнем…»
   Леша знал эти стихи Есенина, поэтому хотел исправить Мотину отсебятину, но посмотрел на его задумчивый и все-таки жестковатый профиль и передумал. Он стал думать об Иране. Сначала ему представились дворцы с полумесяцами на маковках и высоченные минареты, дрожащие от завывания мулл. Но постепенно воображение увело его в персидские чайханы, где пахло горячими лепешками и шербетом, и в сады, где ветки деревьев сгибались к земле под тяжестью фиников и персиков. Теперь их полк опять перевели на тыловой паек, поэтому Леша Просолька постоянно думал о еде.
   Он думал о еде даже тогда, когда командир полка зачитывал приказ. Леша смотрел то на бритый затылок стоявшего в первой шеренге Моти Трофимова, то на дрожащие щеки кричащего командира, а сам прикидывал, может ли их полк, получивший такое важное правительственное задание, рассчитывать на дополнительное пищевое довольствие.
   – …Перешедшие на сторону врага… Предательский нож в спину Страны Советов… Пользуясь моментом, когда все силы брошены на фашистских оккупантов… Выселение врагов народа… Семьи врагов народа… Если враг не сдается, его уничтожают… Задавить, как тифозную вошь…
   Да, судя по эмоциональной речи командира полка, солдатам светил приличный паек. Просолька повеселел и жил с верой в грядущую хорошую кормежку целых два дня, пока их везли в горы, пока они шли по узкой горной тропинке. Леша так устал на этой чертовой тропе, как никогда в своей восемнадцати летней жизни еще не уставал. Он даже попробовал упасть, чтобы полежать хоть несколько секунд, пока Трофимов сделает еще пару шагов. Но тот с такой злобой пнул Лешу сапогом, что Просолька вскочил, причем не от боли, а от испуга и еще потому, что почувствовал и Мотин голод, и Мотину усталость.
   Им дали немного отдохнуть. На привале, пока Леша лежал, ощущая головокружение и крутящуюся воронку в животе, солдаты разговаривали вполголоса, отшучивались от голода и холодного ветра.
   – Они потому и названы карачаевцами, – говорил Мотя, – что до них только на карачках доползешь. Но ничего! Хорошо смеется тот, кто смеется последним. Назад мы этих врагов народа самих на карачках погоним.
   Леша плохо запомнил эту военную операцию в карачаевском горном ауле. Он так устал, так кружилась его голова. Перед глазами мелькали перекошенные страхом и непониманием чужие лица, кричали женщины, дети, животные. Леша стоял, а они куда-то бежали, падали, просительно заглядывали ему в лицо, что-то совали ему за пазуху. И ни одного слова по-русски, даже плакали и кричали они на непонятном, птичьем языке.
   Уже в машине Леша обнаружил под шинелью небольшую, круглую лепешку. Он понял, что принял взятку от врагов народа, потому очень испугался, никому ничего не сказал и ел, незаметно отщипывая маленькие кусочки, которые отправлял в рот, как бы почесывая нос или слипающиеся глаза. Последним он съел, видно, подгоревший бочок, потому что во рту стало очень горько.
   В середине февраля на тех же самых «Студебеккерах» полк привезли в Чечню. Высадились они среди долины, с трех сторон окруженной лесистыми горами. В отдалении виднелись хозяйственные постройки за забором. Им пояснили, что это знаменитый конезавод имени Буденного, где выращивают лошадей «одноименной маршалу породы». Вокруг конезавода по склонам расположены аулы народа-предателя. Солдат поселили в двух пустых бараках-близнецах.
   На следующее утро всех подняли по тревоге, но в горы не повели, объявили о проведении тактических занятий на местности. Надо было успокоить недоверчивых чеченцев, которые, в отличие от карачаевцев, что-то подозревали, о чем-то таком догадывались. До обеда бойцов гоняли по полю, заставляя то окапываться под огнем условного противника, то ходить в атаку на кукурузное поле. Когда до поля оставалось всего несколько метров, звучала команда «Отбой!» Обед был такой, что через полчаса несколько бойцов, в том числе Леша Просолька, полезли тырить яйца в стоящий на отшибе курятник, оказавшийся при ближайшем рассмотрении индюшатником, – и позорно бежали, поклеванные гадскими птицами и побитые камнями, пущенными им вслед хозяевами, что примчались на птичий гвалт. Кому-то попали в плечо, а Лешу Просольку камень только чуть-чуть задел. Зато как! Прямо смазал по указательному пальцу правой руки. Как теперь стрелять по врагу, если палец сразу посинел и распух?
   Бойцы бежали от чеченцев, как мальчишки от колхозных сторожей. Но теперь они имели личные счеты к врагам народа и жаждали реванша. Особенно Просолька, который вечером после чистки личного оружия еще долго тренировался новому нажатию на курок. Перебинтованный палец он прижимал к корпусу винтовки, а на курок жал средним пальцем. Так получалось даже понтово. Указательный словно указывал на цель, а средний подчинялся его командирскому приказу. И так воевать было можно, особенно с этими. К тому же они на карачаевцах тогда здорово натренировались.
   Убегая, они не бросили трофеи – три здоровенных индюшачьих яйца – и перед отбоем варили их в котелке прямо на буржуйке. Когда Мотя Трофимов снимал котелок, к ним подошел командир полка. Бойцы вскочили и замерли по стойке «смирно».
   Командир, взглянув на своих невзрачных бойцов, только рукой махнул и сказал:
   – Потерпите, ребята. Недолго вам тут яйцами трясти. Быстренько выполним задание, и опять на фронт. Небось, соскучились по ста граммам фронтовых? Ребята, ребята…
   В ночь на двадцать третье февраля их опять подняли по тревоге. Когда Леша Просолька выбежал вместе с остальными бойцами на улицу, то увидел совершенно белую долину, покрытые снегом брезентовые кузова грузовиков. Снег продолжал медленно спускаться на землю с невидимого ночного неба. Леша обрадовался снегу, радостно оставил на нем несколько аккуратных отпечатков своих сапог.
   – Разве это размерчик? – Мотя Трофимов подтолкнул его к машине, а сам топнул по снегу своим сапогом. – Гляди, маломерок! Вот печать советского солдата! Сорок пятый! До Берлина дотяпаем и там эту печать поставим. Вот так, желторотый…
   В машине он немного смягчился, больно ткнул Лешу локтем под ребро и примирительно сказал:
   – Ничего, Персоль, пока до Берлина дойдешь, вырастешь.
   Потом их вели в гору в обход аула. Леша несколько раз падал, но не от усталости, просто спотыкался. В лесу, где снега было немного пореже, солдат построили, разбили попарно. Каждую пару прикрепили к энкавэдэшному офицеру. А пару Моти Трофимова и Леши Просольки придали полному штатскому в темном пальто и кепке. Потом их командир полка о чем-то спорил с молодым капитаном, похожим на какого-то киноартиста. Молодой капитан махнул рукой и один пошел в сторону аула.