Страница:
Небо в горах тоже было другим. Каким именно, он не помнил, но точно другим. Вообще, здесь все было другое. Здесь ничего не было видно. Как можно тут жить, если нельзя увидеть сверху соседний лес, склон горы, бегущую змеей горную реку? Все вровень друг с другом… Нет, надо уходить отсюда, надо идти с немецкими войсками к себе домой, а если они не пойдут, идти самому. Азиз согласен был воевать против власти комиссаров, но только в горах. Там он был воином, а здесь – неизвестно кем. Кто он теперь? Как он вообще попал в эту душную яму? Как он позволил себя сюда посадить?
Вот только кружащий высоко в небе орел был своим. Он видел с высоты Кавказские горы. Может, он оттуда и прилетел? Летает в небесах и удивляется, что делают здесь горцы, почему залез ли в щели и чего ожидают?
Быстро темнело. Он услышал как будто прощальный высокий орлиный крик и сразу же вслед за ним, совсем рядом, пронзительный шакалий вой. Не было сомнений – это был древний боевой крик чеченских воинов, от которого стынет в жилах вражеская кровь. У Азиза радостно забилось сердце. Мелькнула даже шальная мысль – ответить храброму чеченскому джигиту. Но Азиз только зло выругался про себя и пополз на вторую свою позицию – в прибрежные камыши, извиваясь змеей.
Нет, так ползать, как он, могли не все бойцы группы. Он слышал слева и справа тихие шорохи, его товарищи меняли позиции. Теперь саманная хата, в которой находился генерал-переводчик, была окружена плотным кольцом. И Шакал-Оборотень уже был внутри кольца.
Азиз видел в сумерках силуэты ничего не подозревавших об операции часовых, прохаживавшихся у плетня, – ими руководители операции решили пожертвовать. Они ходили туда-сюда, как часовой маятник. Саадаев следил за ними какое-то время, пока неожиданно не поймал себя на мысли, что, зайдя за хату, они сбились с ритма и уже слишком долго не показывались. Зазвенело разбитое стекло, хлопнула дверь.
За хатой он услышал хриплый крик:
– Сдавайсь, шайтан, собак!
Послышался топот ног, потом автоматная очередь. Опять крик шакала, но короткий, визгливый. Опять ударили из автомата, метнулись тени. Хлопнул разрыв ручной гранаты. Шум удалялся в противоположную от Азиза сторону. Чеченец вздохнул с облегчением. Он признался себе, что не хотел бы стрелять и тем более бросаться с ножом на соплеменника, причем такого бесстрашного джигита, за которого он испытывал тайную гордость.
И тут он услышал шум. К реке волокли что-то большое и тяжелое. Азиз затаился. Сначала ничего не было видно, но шорох приближался. Вот показался двигавшийся рывками бугор, рядом с ним по-змеиному выглядывала и пряталась темная мохнатая голова. Нападать на соплеменника скрытно Азиз посчитал недостойным чеченского мужчины.
– Маршалла ду хьога! – выкрикнул Азиз, используя чеченское приветствие вместо вызова сопернику, и прыгнул ему навстречу, отбросив в сторону винтовку, сжимая в руке нож.
Темная тень ответила тем же приветствием. И тут же, покрыв немыслимым прыжком расстояние между ними, бросилась на Азиза. Каким-то чудом Саадаев среагировал. Лязгнули стальные лезвия, но продолжения не последовало.
– Салман Бейбулатов! Мог ли я не узнать тебя, моего лучшего друга!
– Азиз! Как ты попал сюда? Ты у немцев?
– Тихо, Салман, сюда уже бегут, – быстро заговорил Азиз. – Прошу тебя, слушайся меня и не перебивай. Еще немного, и кольцо вокруг тебя сомкнется. Брось эту жирную свинью. Это не генерал, а переодетый толмач, приманка специально для тебя. Давай мне свою гимнастерку. Одевай мою черкеску и шапку. Слушайся меня, именем Всемогущего умоляю тебя.
– Как же ты? Бежим со мной.
– Мне назад уже нельзя. Все кончено. Уходи… Подожди, Салман. Помнишь, как ты вытащил меня, когда я сорвался в пропасть у Красного утеса?
– Помню, Азиз.
– А как мы рубашками ловили рыбу в речке? И в мою, дырявую, вся рыба уходила?
– Помню, Азиз.
– Все, уходи, Салман. Помни обо мне. Я горжусь тобой, друг мой. Пусть Аллах хранит тебя и весь твой род. Помни обо мне…
Это были последние человеческие слова Азиза. Он вскочил и побежал через камыши в противоположную советским позициям сторону. Там, где река сворачивала за покатый холм и кончались камышовые заросли, раздался пронзительный крик шакала. В нем не было презрения к противнику и торжества победителя. В нем звучало прощание с родной землей, другом и жизнью. Потом откликнулись короткие автоматные очереди, и все стихло.
Да и, как ни странно, возникли проблемы визового порядка, поскольку надо было обойти квоты на наем иностранцев, что телевизионному начальству вообще было очень трудно обосновать в Федеральной комиссии по занятости. Чай, работа на телевидении – это не рытье траншей под канализацию, куда американского гражданина и тысячей долларов не заманишь!
Одним словом, помыкалась Астрид в Нью-Йорке, потыркалась курносым германским носиком в разные углы, да и навострилась обратно – в Европу.
А дома, в Вене, – там разве телевидение? По сравнению с Америкой – это как школьное радио, что вещает на переменках… Или как постановка Мольера в студенческом капустнике по сравнению с вечером в настоящей «Комеди Франсэз»! Поехала в Париж. Там временно устроилась на радио «Европа-1» в отдел новостей культуры и даже получила передачу «Vous etes Formidalble»[15], в которой встречалась с разными выходящими в тираж знаменитостями, которые уже не годятся для ти-ви ньюс, но еще хотят, чтобы про них кто-то чего то слышал.
Она совсем уж было приуныла… Сняла маленькое «студио» в девятнадцатом квартале, специально неподалеку от рю де Франсуа-Премьер, чтоб до работы пешком. Ее жалования на радио едва хватало на оплату квартирки да на обязательную рутину вечерних развлечений.
Ну, и наконец – с бойфрэндами все никак не везло. От тоски даже чернокожего конголезца себе завела с площади Форум дез Алль… Он там пластмассовыми голубками и Эйфелевыми башенками торговал для туристов, а заодно и кокаином вразнос. Каждую порцию во рту в полиэтиленовом пакетике держал, чтобы флики не засекли. В конце концов Зигги, как звали конголезца, ее вульгарно обокрал. Обчистил всю ее квартирку до основания, пока она была на работе, – вынес даже телефон с факсом и телевизор с ди-ви-ди плейером…
И тут ей вдруг предложили поехать в Москву.
Где-то в каких-то компьютерных недрах всплыл тот факт ее Curriculum Vitae, что она два года училась в Сорбонне на факультете славистики… Рюсски язык… Москва-распутин-водка-спутник-гагарин-карашо! Собственно, вся эта школьная увлеченность Достоевским-толстоевским была так давно забыта! Но компьютер вспомнил. И напомнил кому надо.
А кто надо – это оказались важные и молчаливые ребята из таинственного ведомства. Они вообще с самого начала велели помалкивать. В любом случае, независимо от того, договоримся – не договоримся… А немцам лишний раз о таких условиях напоминать не надо! Нация понятливая и дисциплинированная. И Астрид – не дура. Что она, цээрушников, выдающих себя за телевизионных бизнесменов, от настоящих бизнесменов отличить, что ли, не может?
В общем, предложили ехать в Москву. И сразу биг-боссом! С окладом жалованья девять тысяч долларов в месяц, плюс представительская бесплатная квартира в центре, плюс машина…. И плюс – премиальные в конце года…
Дура была бы, если б не согласилась!
Хотя, откровенно говоря, ехать в Москву не хотелось. Из Парижа-то!
Астрид ехала в Россию, настроившись на презрение, к аборигенам.
Попрошайки. Подобострастные попрошайки. И это потомки победителей! Это они-то нас победили!
Одна ее американская знакомая, ассистент-профессор из Айовы, рассказывала, как в конце восьмидесятых, будучи студенткой Кливлендского университета, ездила в Москву, как мужчины ездят в Таиланд в секс-тур…
Знакомая была невероятно толстая и практически безобразная. В студенческом кампусе, где первые два года все отрываются по полной программе, ощутив всю прелесть самостоятельной сексуальной жизни, как Чайка Джонатан Ливингстон, когда научился пикировать… Так вот, подруге с ее фигурой в Кливлендском кампусе ничего не светило. Даже с малорослыми очкариками… Те предпочитали ей, стодвадцатикиллограммовой мисс Айова, порнокассету… И тогда кто-то посоветовал подруге съездить в Москву – поучиться полгодика в МГУ имени Ломоносова.
И – о чудо! Сексуальная жизнь подружки сразу наладилась. Лучшие красавцы факультета искали ее внимания. Она не только рассталась наконец-таки с девственностью, но даже ощутила себя этакой леди-вамп, этакой стервой, которая может менять мальчиков, водя их за нос…
Это было чудо!
Они все вожделели ее американского паспорта…
Они трахали ее, но при этом они трахали ее американский паспорт.
Они хотели жениться, они хотели вызова в Америку. Они…
Они были дикими туземцами – эти русские человечки, с виду вроде как белые, а внутри – даже не негры, а хуже… Попрошайки. Они были готовы плясать вокруг нее, толстой, некрасивой. Готовы были прилюдно ходить с нею, обнявшись, целуя и прижимая к себе, ради перспективы уехать к ней в Айову…
Именно таких подчиненных – попрошаек, неумех, неудачников, подобострастных льстецов, заискивающих перед каждым иностранцем в ожидании подачки, – она ожидала заполучить здесь в свое распоряжение. И какое же удивление, какое же неожиданное разочарование испытала она здесь, на месте! Оказалось, что большая часть соискателей на корреспондентские места в Московском отделении Си-би-эн-эн состояла либо из хорошеньких протеже «новых русских», что ездят на «мерседесах» с синей мигалкой, либо мальчиков-девочек из знатных московских фамилий… Астрид не была готова к тому, что журналистика в Москве традиционно была профессией для богатых… И не сразу разобралась в ситуации, с ходу позиционировав себя этакой «мэм-сахиб», большой белой госпожой, по праву рождения призванной помыкать туземными рабами, нищими и без мозглыми. Этим она добилась только одного – сотрудники за глаза прозвали ее «астридой»… Она не поленилась заглянуть в словарь… Бр-р-р! Оказалось, что это такие кишечные паразиты, которые проникают даже в печень…
А она, Астрид, на самом деле – от латинского «астра» – звездная…
Но здесь ее звездное имя, равно как ее звездно-европейский паспорт, были всем, в общем-то, по барабану.
Пришлось срочно менять имидж, самой показывать класс и, как пластмассовый кролик на собачьих бегах, задавать темп репортерской работы…
Так или иначе – но работа ее увлекла. Мало-помалу.
И любовника она вновь – ну что за напасть такая! – завела чернокожего. Его звали Манамба, он заканчивал курс в Университете Дружбы народов. Они познакомились в ночном клубе на Арбате. Манамба устраивал ей в постели на ее представительской квартире на Чистых прудах настоящие хот-стрип-пип-шоу …
Астрид просто разум потеряла с Манамбой.
Покуда его не задержала столичная милиция. И не обнаружила при нем несколько ее золотых украшений… Вот совпадение так совпадение!
После этой истории Астрид решила не то чтобы покончить с личной жизнью вообще, но кардинально пересмотреть некоторые ее аспекты. Например, вовсе не обязательно спать с мужчиной. Не то чтобы с черным. А вообще – с мужчиной.
С Ликой Астрид познакомилась в «розовом» клубе с претенциозным названием «Кеннеди Роуз». Лика сидела за стойкой бара в тонком белом мини-платье с трогательными бретелечками на худеньких плечах. Она очень напоминала манекенщицу Твигги. Ту самую – из начала шестидесятых, что вместе с «Битлз» разбивала и расшатывала устои.
Лика была в чулочках. В белых ажурных чулочках. Астрид сразу поняла, что на Лике не колготки, а именно чулочки с резиночками и с поясом. Ее тонюсенькие ручонки раскачивались над барной стойкой, как два стебелька на осеннем сквозняке. Она пила ром «Баккарди». Она то отхлебывала из широкого бокала, то своим ярко-красным ротиком притрагивалась к кончику тонкой коричневой сигаретки… И вид этой воплощенной хрупкости вдруг страшно разволновал Астрид.
Она и не предполагала, что в ней может пробудиться такая гамма новых чувств. Астрид ужасно захотелось оберегать и защищать эту хрупкость. Эту тонкую нежность. А потом ей захотелось грубо овладеть этой нежной хрупкостью, чтобы…. Чтобы та умерла в ее объятиях.
Они сразу узнали и поняли друг дружку, Лика и Астрид. И уже через пятнадцать минут, запершись в стерильно белом отсеке дамской комнаты «розового» клуба, оперев тонкую, словно веточку, Лику на белоснежный фаянс, Астрид нетерпеливо снимала с нее белые ажурные чулочки…
С Ликой Астрид была счастлива. Она даже и не подозревала, что она имеет такой потенциал счастья… Она была счастлива, как только может быть счастлива удачливая в любви женщина в самом расцвете лет…
И Лика покорно дарила ей свою любовь. Дарила, пока не угасла в больнице имени Боткина от редкой формы белокровия.
Астрид была в шоке.
Она рыдала на похоронах громче, чем родители Лики и ее муж. Кстати – известнейший московский художник и галерист…
Астрид подружилась с мужем Лики. Его звали Модестом Матвеевичем. Он женился на Лике, когда ему было шестьдесят два, а ей едва стукнуло семнадцать. Лика была его натурщицей. Но она обнажалась не за деньги. Ее родители были тоже из очень состоятельных. У Лики была потребность. Ей хотелось раздеваться, но стрип-бары были не для нее. Ее нежнейшее тельце в силу своей крайней субтильности просто трепыхалось бы вокруг шеста, как белый флаг…
Но даже не в этом дело!
Стрип-бары были просто не для нее. Ей был нужен вдохновенно-понимающий зритель. А полупьяный дурак в стрип-баре – ему фактуру подавай! Грудь – пятый номер! А Лика – не ширпотреб. Она – редчайший штучный экземпляр.
И Модест рисовал ее. Это он придумал для нее имидж. Красные губы. Черное каре коротких волос. Белые ажурные чулочки… И отсутствие трусиков как таковых…
Астрид повадилась ходить к Модесту в мастерскую. Она попыталась было выкупить у него все картины, все этюды, все эскизы с нагой и полуодетой Ликой… Но Модест ничего не продавал. Он только позволял Астрид смотреть.
И это было как наркотик.
Несколько раз они напивались с Модестом в его мастерской. И потом Астрид раздевалась, ложилась на стол, гладила себя, стискивала себя, стонала, закусывала губы, изгибалась, извивалась…
А Модест смотрел…
И так повторялось несколько раз кряду. И это даже стало каким-то их – только их – ритуалом.
Модест выставлял на мольберты этюды с нагой Ликой, а Астрид, распаляясь и погружаясь в воспоминания, содрогалась в невозможности однополюсной разрядки…
А Модест смотрел. И не хотел ее. И она не хотела его.
– Так больше нельзя, – сказала Астрид, застегивая кофточку, – это было сегодня последний раз…
– А что тогда можно? – спросил Модест, устало взирая на гостью из своего кресла.
– В смысле? – переспросила Астрид.
– А что дозволено, если то, чем мы занимаемся, по-твоему, грех?
– Всему есть предел.
– Падать можно до бесконечности, – ответил Модест, – пропасть желаний не имеет дна и ограничена только рамками жизненного предела.
– Ты не сказал «увы», – заметила Астрид.
– Аминь, – ответил Модест…
Но на день рожденья, на тридцатилетие Астрид, Модест подарил ей картину… Худенькая девушка снимает белый чулок… Астрид повесила ее в спальной.
Глава 9
В ауле Дойзал-юрт встречались еще традиционные чеченские сакли без окон, с двумя строго разделенными половинами – мужской и женской, каждая из которых имела отдельный выход на улицу. Но таких было уже совсем немного. В основном, селение состояло из крытых черепицей домов с обычными окнами и дверями.
Дом Саадаевых, стоящий на самом краю селения, странно сочетал в себе русский и чеченский традиционный стили. Та часть, в которой жила мать Азиза, выглядела патриархальной женской половиной. Азиз же с Марией жили в обычном каменном доме с высоким крыльцом и привычной русскому глазу печной трубой. Но, как и в старинной горской сакле, здесь тоже была обязательная гостевая половина.
Вот в этой гостевой комнате поздним вечером на столе у окна горела керосиновая лампа. За столом напротив друг друга сидели Маша Саадаева и Евгений Горелов. У стены на низенькой койке спала, отвернувшись к стенке и закутавшись шерстяным одеялом по самую макушку, Ксения Лычко.
Сидевшие за столом тихо разговаривали и были уже на «ты».
– Вот так и получилось, что у нас на конезаводе разводится буденновская порода лошадей, а этот жеребчик чистокровный арабский. Назвали его Тереком. Директор наш сначала боялся чего-то. Говорит, надо отправить его, чего ему на нашем заводе делать. А я его защищала, доказывала, что никакого вреда от него заводу нет, и бригадир Азиз Саадаев меня поддерживал, в обиду не давал. Так мы с ним, с Азизом, и сошлись, поженились. Можно сказать, жеребчик этот беленький нас и повенчал. Теперь вот жеребчик подрос, таким красавцем Терек стал. По секрету тебе, Женя, скажу, лучше его на нашем конезаводе жеребца нет. Как-то директор опять начал свою песенку – надо этого араба… А мне тут в голову и пришло, можно сказать, осенило. Давайте, говорю, Петр Игнатьевич, подарим этого белого араба самому Семену Михайловичу Буденному, имя которого наш завод с честью носит. Партийная и комсомольская организации мой почин поддержали. Лозунг придумали хороший: «Буденному, защитнику Кавказа, – от советских горцев». Как, по-твоему, хорошо?
– По-моему, замечательно, – согласился Горелов, не спуская с нее глаз, ловя каждый ее жест.
– И по-моему, здорово. Представляешь, наш Семен Михайлович принимает парад в освобожденном от фашистов городе на белом скакуне. Вот ты еще говоришь, что у меня плохо с комсомольской работой. А ко мне тут заявился Дута Эдиев. И попросился к нам на конезавод. На фронт его не берут из-за инвалидности. Так он решил в тылу ковать победу. А ведь это моя маленькая победа, Женя. Сколько я этого черта хромого агитировала, ты не представляешь! Так вот, этот самый Дута попросил, чтобы его поставили конюхом при нашем арабе Тереке. А Дута лошадей знает, как никто. Теперь за нашего красавца-скакуна можно быть спокойным. Скоро отправим Буденному нашего Терека. Семену Михайловичу… У меня в детстве маленький портретик Буденного висел над кроватью. Из детского календаря вырезала, в рамочку вставила. Очень он мне нравился. Папаха, усы, глаз острый. Настоящий терский казак…
– Я в детстве любил рассказы про Буденного. Ты не читала? Как они в темноте с ординарцем наскочили на разъезд белоказаков. Притворились своими, приехали в белую станицу. Один казак заметил, что у буденновского коня хвост подрезан, а белые казаки хвостов своим лошадям не резали. Он спрашивает Семена Михайловича: «Как так? Почему у вас красные кони? » А тот нашелся и говорит: «Наших коней из буденновской тачанки посекли, так мы красных коней захватили, на них и ушли»…
– А дальше что было? – спросила Маша совсем по-детски.
– А дальше… Не помню. Смотри-ка, уже забыл свои детские книжки. Что же там случилось?
– Я думаю, что все хорошо закончилось. Ведь правда? В жизни все всегда хорошо заканчивается. Ты согласен со мной?
– Согласен, Маша, согласен, – ответил Горелов, но нетвердо, что-то его, похоже, мучило. – Только вот что я хочу тебе сказать. Пусть это останется между нами. Послушай меня внимательно. Тебе надо развестись с мужем и уезжать отсюда в свою станицу, в Москву, в Сталинград, куда хочешь. Только отсюда тебе надо уезжать…
– Женя, что ты такое говоришь? Может, ты тоже заболел, как Ксюша? У тебя жар?
– Я совершенно здоров. Я уже сказал тебе слишком много, гораздо больше, чем можно. Тебе надо держаться подальше от чеченцев.
– Ничего не понимаю. Это твое личное мнение? Ты так не любишь чеченцев? Но ведь мы – единая многонациональная семья, мы – братья навек, мы – могучий советский народ. Мой муж сражается на фронте против фашистских гадов. Да разве он один? У Давгоевых сын пропал без вести под Брестом. А Салман Бейбулатов, герой, орденоносец? Ты говоришь ужасные глупости… Не просто глупости – ты говоришь… Ты говоришь… А ведь ты показался мне отличным парнем, Женя. А ты… Постой, а ты точно геолог? Или…
Саадаева даже отодвинулась от стола, но вспомнила, что из райкома звонили, документы она смотрела.
– Ты подумала, что я диверсант? Вот глупая! Маша, я говорю тебе эти вещи, нарушая приказ. Я иду на серьезное преступление. Потому… Просто потому, что… Неважно. Нет, важно. Я полюбил тебя… Так бывает. Ты выскочила на коне и чуть нас не растоптала. На самом деле ты растоптала мое сердце. Тьфу! Получается пошло, я знаю. Но так получается – пошло и сбивчиво. Можно подумать, я часто объясняюсь девушкам в любви… Я люблю тебя, а потому хочу спасти. Вот и все.
– И ты из ревности так говоришь, чтобы я бросила мужа?
– Да что же это такое! – рассердился Горелов. – Пусть твой муж был бы чукчей, нанайцем, казахом, я бы не волновался за тебя. Но ты живешь среди чеченцев, а я хочу, чтобы с тобой ничего плохого не случилось. Нельзя сейчас быть чеченцем, как нельзя быть немцем, финном… Такое время! И тут ничего поделать нельзя! Но лично тебе можно уехать. Вот о чем я говорю. А о том, что я тебя полюбил, ты можешь забыть!
На лежанке под одеялом вдруг послышался сдавленный всхлип. Маша и Горелов повернулись туда.
– Ксюша, тебе нехорошо? – спросил встревожено Евгений.
– Кажется, она пропотела, – сказала Саадаева, трогая лоб больной девушки. – Жар спал. Надо ей переодеться в сухое. Ну-ка выйди на минуту.
Лейтенант НКВД Евгений Горелов вышел во двор. Небо было щедро усыпано звездами. Он закурил, и еще один маленький огонек зажегся в темноте.
Что он сделал? Как он мог позволить ему рассиропиться, распустить нюни? Влюбился, как мальчишка, и поставил под угрозу всю операцию? Любовь! После войны будет любовь. После войны все будет. А сейчас он должен составить безупречно точную топографическую карту предстоящей операции. И на этой карте не должно быть никакой любви. Никакой любви…
Одна звезда вдруг упала, чиркнув по небосводу. Загадать желание? Желание у него одно – выполнить приказ. Горелов бросил окурок в темноту, в том самом направлении, куда только что упала звезда.
Офис Джона находился в Белгрэвиа, а студия «Уорлд Мэкс», где Скотти работал фотографом-дизайнером, была на втором этаже Рэдио-хаус на Риджент-стрит, что как раз напротив «Хард-Рок-кафе». Поэтому апартаменты на втором этаже домика в Беркенсвич, на севере Лондона, их обоих вполне устроили.
Хозяин домика, семидесятитрехлетний вдовец Хьюго Бушо – с ударением на вторую гласную, – фамилию свою взял от француженки жены, которую притащил на остров из Нормандии с большой немецкой войны… Старина Хью так любил свою Лизу, что, когда в девяносто седьмом она умерла от рака, не дотянув до золотой свадьбы всего полтора месяца, Хьюго перестал принимать пищу, и, кабы не соседи, что вовремя просигнализировали в социальную службу спасения, старик уже к Новому году отправился бы вслед за своей Лизой…
После трех месяцев реабилитации в дурдоме Хью отпустили, но страховая компания дала ему совет – пустить в дом постояльцев… С первыми квартирантами старине Хьюго не слишком повезло. На мансарде они принялись выращивать коноплю. И умный участковый инспектор не то чтобы унюхал, он дедуктивно вычислил любителей каннабиса по не меркнущему ночью яркому свету ламп, которые стимулировали быстрый рост полезного растения…
Вот только кружащий высоко в небе орел был своим. Он видел с высоты Кавказские горы. Может, он оттуда и прилетел? Летает в небесах и удивляется, что делают здесь горцы, почему залез ли в щели и чего ожидают?
Быстро темнело. Он услышал как будто прощальный высокий орлиный крик и сразу же вслед за ним, совсем рядом, пронзительный шакалий вой. Не было сомнений – это был древний боевой крик чеченских воинов, от которого стынет в жилах вражеская кровь. У Азиза радостно забилось сердце. Мелькнула даже шальная мысль – ответить храброму чеченскому джигиту. Но Азиз только зло выругался про себя и пополз на вторую свою позицию – в прибрежные камыши, извиваясь змеей.
Нет, так ползать, как он, могли не все бойцы группы. Он слышал слева и справа тихие шорохи, его товарищи меняли позиции. Теперь саманная хата, в которой находился генерал-переводчик, была окружена плотным кольцом. И Шакал-Оборотень уже был внутри кольца.
Азиз видел в сумерках силуэты ничего не подозревавших об операции часовых, прохаживавшихся у плетня, – ими руководители операции решили пожертвовать. Они ходили туда-сюда, как часовой маятник. Саадаев следил за ними какое-то время, пока неожиданно не поймал себя на мысли, что, зайдя за хату, они сбились с ритма и уже слишком долго не показывались. Зазвенело разбитое стекло, хлопнула дверь.
За хатой он услышал хриплый крик:
– Сдавайсь, шайтан, собак!
Послышался топот ног, потом автоматная очередь. Опять крик шакала, но короткий, визгливый. Опять ударили из автомата, метнулись тени. Хлопнул разрыв ручной гранаты. Шум удалялся в противоположную от Азиза сторону. Чеченец вздохнул с облегчением. Он признался себе, что не хотел бы стрелять и тем более бросаться с ножом на соплеменника, причем такого бесстрашного джигита, за которого он испытывал тайную гордость.
И тут он услышал шум. К реке волокли что-то большое и тяжелое. Азиз затаился. Сначала ничего не было видно, но шорох приближался. Вот показался двигавшийся рывками бугор, рядом с ним по-змеиному выглядывала и пряталась темная мохнатая голова. Нападать на соплеменника скрытно Азиз посчитал недостойным чеченского мужчины.
– Маршалла ду хьога! – выкрикнул Азиз, используя чеченское приветствие вместо вызова сопернику, и прыгнул ему навстречу, отбросив в сторону винтовку, сжимая в руке нож.
Темная тень ответила тем же приветствием. И тут же, покрыв немыслимым прыжком расстояние между ними, бросилась на Азиза. Каким-то чудом Саадаев среагировал. Лязгнули стальные лезвия, но продолжения не последовало.
– Салман Бейбулатов! Мог ли я не узнать тебя, моего лучшего друга!
– Азиз! Как ты попал сюда? Ты у немцев?
– Тихо, Салман, сюда уже бегут, – быстро заговорил Азиз. – Прошу тебя, слушайся меня и не перебивай. Еще немного, и кольцо вокруг тебя сомкнется. Брось эту жирную свинью. Это не генерал, а переодетый толмач, приманка специально для тебя. Давай мне свою гимнастерку. Одевай мою черкеску и шапку. Слушайся меня, именем Всемогущего умоляю тебя.
– Как же ты? Бежим со мной.
– Мне назад уже нельзя. Все кончено. Уходи… Подожди, Салман. Помнишь, как ты вытащил меня, когда я сорвался в пропасть у Красного утеса?
– Помню, Азиз.
– А как мы рубашками ловили рыбу в речке? И в мою, дырявую, вся рыба уходила?
– Помню, Азиз.
– Все, уходи, Салман. Помни обо мне. Я горжусь тобой, друг мой. Пусть Аллах хранит тебя и весь твой род. Помни обо мне…
Это были последние человеческие слова Азиза. Он вскочил и побежал через камыши в противоположную советским позициям сторону. Там, где река сворачивала за покатый холм и кончались камышовые заросли, раздался пронзительный крик шакала. В нем не было презрения к противнику и торжества победителя. В нем звучало прощание с родной землей, другом и жизнью. Потом откликнулись короткие автоматные очереди, и все стихло.
* * *
Сперва она не хотела ехать в Москву. Как же! Красивая австрийская девушка классических пропорций. Натуральная блондинка – хоть тут же и без грима в рекламный, клип светлого пива! Горнолыжница с дипломом Бостонского университета по специализации «маркетинг медиа-систем и телекоммуникаций». Но в Америке, как выяснилось, таких как она – с фигурами да с золотыми кудряшками, – таких отличниц, готовых на все ради того, чтобы сразу, без разбега сделать карьеру на телевидении, оказалось пруд-пруд и. Прытких и амбициозных европеяночек здесь было гораздо больше, чем телевизионных каналов, помноженных на количество вакансий. И хоть пел великий филадельфийский working class hero[13] Брюс Спрингстин: «sixty nine channels – and nothing on»[14], на самом-то деле ни на один из «шестидесяти девяти каналов» на приличную программу юная выпускница Бостона устроиться не смогла.Да и, как ни странно, возникли проблемы визового порядка, поскольку надо было обойти квоты на наем иностранцев, что телевизионному начальству вообще было очень трудно обосновать в Федеральной комиссии по занятости. Чай, работа на телевидении – это не рытье траншей под канализацию, куда американского гражданина и тысячей долларов не заманишь!
Одним словом, помыкалась Астрид в Нью-Йорке, потыркалась курносым германским носиком в разные углы, да и навострилась обратно – в Европу.
А дома, в Вене, – там разве телевидение? По сравнению с Америкой – это как школьное радио, что вещает на переменках… Или как постановка Мольера в студенческом капустнике по сравнению с вечером в настоящей «Комеди Франсэз»! Поехала в Париж. Там временно устроилась на радио «Европа-1» в отдел новостей культуры и даже получила передачу «Vous etes Formidalble»[15], в которой встречалась с разными выходящими в тираж знаменитостями, которые уже не годятся для ти-ви ньюс, но еще хотят, чтобы про них кто-то чего то слышал.
Она совсем уж было приуныла… Сняла маленькое «студио» в девятнадцатом квартале, специально неподалеку от рю де Франсуа-Премьер, чтоб до работы пешком. Ее жалования на радио едва хватало на оплату квартирки да на обязательную рутину вечерних развлечений.
Ну, и наконец – с бойфрэндами все никак не везло. От тоски даже чернокожего конголезца себе завела с площади Форум дез Алль… Он там пластмассовыми голубками и Эйфелевыми башенками торговал для туристов, а заодно и кокаином вразнос. Каждую порцию во рту в полиэтиленовом пакетике держал, чтобы флики не засекли. В конце концов Зигги, как звали конголезца, ее вульгарно обокрал. Обчистил всю ее квартирку до основания, пока она была на работе, – вынес даже телефон с факсом и телевизор с ди-ви-ди плейером…
И тут ей вдруг предложили поехать в Москву.
Где-то в каких-то компьютерных недрах всплыл тот факт ее Curriculum Vitae, что она два года училась в Сорбонне на факультете славистики… Рюсски язык… Москва-распутин-водка-спутник-гагарин-карашо! Собственно, вся эта школьная увлеченность Достоевским-толстоевским была так давно забыта! Но компьютер вспомнил. И напомнил кому надо.
А кто надо – это оказались важные и молчаливые ребята из таинственного ведомства. Они вообще с самого начала велели помалкивать. В любом случае, независимо от того, договоримся – не договоримся… А немцам лишний раз о таких условиях напоминать не надо! Нация понятливая и дисциплинированная. И Астрид – не дура. Что она, цээрушников, выдающих себя за телевизионных бизнесменов, от настоящих бизнесменов отличить, что ли, не может?
В общем, предложили ехать в Москву. И сразу биг-боссом! С окладом жалованья девять тысяч долларов в месяц, плюс представительская бесплатная квартира в центре, плюс машина…. И плюс – премиальные в конце года…
Дура была бы, если б не согласилась!
Хотя, откровенно говоря, ехать в Москву не хотелось. Из Парижа-то!
Астрид ехала в Россию, настроившись на презрение, к аборигенам.
Попрошайки. Подобострастные попрошайки. И это потомки победителей! Это они-то нас победили!
Одна ее американская знакомая, ассистент-профессор из Айовы, рассказывала, как в конце восьмидесятых, будучи студенткой Кливлендского университета, ездила в Москву, как мужчины ездят в Таиланд в секс-тур…
Знакомая была невероятно толстая и практически безобразная. В студенческом кампусе, где первые два года все отрываются по полной программе, ощутив всю прелесть самостоятельной сексуальной жизни, как Чайка Джонатан Ливингстон, когда научился пикировать… Так вот, подруге с ее фигурой в Кливлендском кампусе ничего не светило. Даже с малорослыми очкариками… Те предпочитали ей, стодвадцатикиллограммовой мисс Айова, порнокассету… И тогда кто-то посоветовал подруге съездить в Москву – поучиться полгодика в МГУ имени Ломоносова.
И – о чудо! Сексуальная жизнь подружки сразу наладилась. Лучшие красавцы факультета искали ее внимания. Она не только рассталась наконец-таки с девственностью, но даже ощутила себя этакой леди-вамп, этакой стервой, которая может менять мальчиков, водя их за нос…
Это было чудо!
Они все вожделели ее американского паспорта…
Они трахали ее, но при этом они трахали ее американский паспорт.
Они хотели жениться, они хотели вызова в Америку. Они…
Они были дикими туземцами – эти русские человечки, с виду вроде как белые, а внутри – даже не негры, а хуже… Попрошайки. Они были готовы плясать вокруг нее, толстой, некрасивой. Готовы были прилюдно ходить с нею, обнявшись, целуя и прижимая к себе, ради перспективы уехать к ней в Айову…
Именно таких подчиненных – попрошаек, неумех, неудачников, подобострастных льстецов, заискивающих перед каждым иностранцем в ожидании подачки, – она ожидала заполучить здесь в свое распоряжение. И какое же удивление, какое же неожиданное разочарование испытала она здесь, на месте! Оказалось, что большая часть соискателей на корреспондентские места в Московском отделении Си-би-эн-эн состояла либо из хорошеньких протеже «новых русских», что ездят на «мерседесах» с синей мигалкой, либо мальчиков-девочек из знатных московских фамилий… Астрид не была готова к тому, что журналистика в Москве традиционно была профессией для богатых… И не сразу разобралась в ситуации, с ходу позиционировав себя этакой «мэм-сахиб», большой белой госпожой, по праву рождения призванной помыкать туземными рабами, нищими и без мозглыми. Этим она добилась только одного – сотрудники за глаза прозвали ее «астридой»… Она не поленилась заглянуть в словарь… Бр-р-р! Оказалось, что это такие кишечные паразиты, которые проникают даже в печень…
А она, Астрид, на самом деле – от латинского «астра» – звездная…
Но здесь ее звездное имя, равно как ее звездно-европейский паспорт, были всем, в общем-то, по барабану.
Пришлось срочно менять имидж, самой показывать класс и, как пластмассовый кролик на собачьих бегах, задавать темп репортерской работы…
Так или иначе – но работа ее увлекла. Мало-помалу.
И любовника она вновь – ну что за напасть такая! – завела чернокожего. Его звали Манамба, он заканчивал курс в Университете Дружбы народов. Они познакомились в ночном клубе на Арбате. Манамба устраивал ей в постели на ее представительской квартире на Чистых прудах настоящие хот-стрип-пип-шоу …
Астрид просто разум потеряла с Манамбой.
Покуда его не задержала столичная милиция. И не обнаружила при нем несколько ее золотых украшений… Вот совпадение так совпадение!
После этой истории Астрид решила не то чтобы покончить с личной жизнью вообще, но кардинально пересмотреть некоторые ее аспекты. Например, вовсе не обязательно спать с мужчиной. Не то чтобы с черным. А вообще – с мужчиной.
С Ликой Астрид познакомилась в «розовом» клубе с претенциозным названием «Кеннеди Роуз». Лика сидела за стойкой бара в тонком белом мини-платье с трогательными бретелечками на худеньких плечах. Она очень напоминала манекенщицу Твигги. Ту самую – из начала шестидесятых, что вместе с «Битлз» разбивала и расшатывала устои.
Лика была в чулочках. В белых ажурных чулочках. Астрид сразу поняла, что на Лике не колготки, а именно чулочки с резиночками и с поясом. Ее тонюсенькие ручонки раскачивались над барной стойкой, как два стебелька на осеннем сквозняке. Она пила ром «Баккарди». Она то отхлебывала из широкого бокала, то своим ярко-красным ротиком притрагивалась к кончику тонкой коричневой сигаретки… И вид этой воплощенной хрупкости вдруг страшно разволновал Астрид.
Она и не предполагала, что в ней может пробудиться такая гамма новых чувств. Астрид ужасно захотелось оберегать и защищать эту хрупкость. Эту тонкую нежность. А потом ей захотелось грубо овладеть этой нежной хрупкостью, чтобы…. Чтобы та умерла в ее объятиях.
Они сразу узнали и поняли друг дружку, Лика и Астрид. И уже через пятнадцать минут, запершись в стерильно белом отсеке дамской комнаты «розового» клуба, оперев тонкую, словно веточку, Лику на белоснежный фаянс, Астрид нетерпеливо снимала с нее белые ажурные чулочки…
С Ликой Астрид была счастлива. Она даже и не подозревала, что она имеет такой потенциал счастья… Она была счастлива, как только может быть счастлива удачливая в любви женщина в самом расцвете лет…
И Лика покорно дарила ей свою любовь. Дарила, пока не угасла в больнице имени Боткина от редкой формы белокровия.
Астрид была в шоке.
Она рыдала на похоронах громче, чем родители Лики и ее муж. Кстати – известнейший московский художник и галерист…
Астрид подружилась с мужем Лики. Его звали Модестом Матвеевичем. Он женился на Лике, когда ему было шестьдесят два, а ей едва стукнуло семнадцать. Лика была его натурщицей. Но она обнажалась не за деньги. Ее родители были тоже из очень состоятельных. У Лики была потребность. Ей хотелось раздеваться, но стрип-бары были не для нее. Ее нежнейшее тельце в силу своей крайней субтильности просто трепыхалось бы вокруг шеста, как белый флаг…
Но даже не в этом дело!
Стрип-бары были просто не для нее. Ей был нужен вдохновенно-понимающий зритель. А полупьяный дурак в стрип-баре – ему фактуру подавай! Грудь – пятый номер! А Лика – не ширпотреб. Она – редчайший штучный экземпляр.
И Модест рисовал ее. Это он придумал для нее имидж. Красные губы. Черное каре коротких волос. Белые ажурные чулочки… И отсутствие трусиков как таковых…
Астрид повадилась ходить к Модесту в мастерскую. Она попыталась было выкупить у него все картины, все этюды, все эскизы с нагой и полуодетой Ликой… Но Модест ничего не продавал. Он только позволял Астрид смотреть.
И это было как наркотик.
Несколько раз они напивались с Модестом в его мастерской. И потом Астрид раздевалась, ложилась на стол, гладила себя, стискивала себя, стонала, закусывала губы, изгибалась, извивалась…
А Модест смотрел…
И так повторялось несколько раз кряду. И это даже стало каким-то их – только их – ритуалом.
Модест выставлял на мольберты этюды с нагой Ликой, а Астрид, распаляясь и погружаясь в воспоминания, содрогалась в невозможности однополюсной разрядки…
А Модест смотрел. И не хотел ее. И она не хотела его.
– Так больше нельзя, – сказала Астрид, застегивая кофточку, – это было сегодня последний раз…
– А что тогда можно? – спросил Модест, устало взирая на гостью из своего кресла.
– В смысле? – переспросила Астрид.
– А что дозволено, если то, чем мы занимаемся, по-твоему, грех?
– Всему есть предел.
– Падать можно до бесконечности, – ответил Модест, – пропасть желаний не имеет дна и ограничена только рамками жизненного предела.
– Ты не сказал «увы», – заметила Астрид.
– Аминь, – ответил Модест…
Но на день рожденья, на тридцатилетие Астрид, Модест подарил ей картину… Худенькая девушка снимает белый чулок… Астрид повесила ее в спальной.
Глава 9
Есть горячий закон у людей —
Виноград превращать в вино,
Создавать из утиля огонь,
Из поцелуев людей.
Это древний людской закон,
Это новый людской закон —
Он из детского сердца идет
К высшей мудрости всех времен.
Поль Элюар
В ауле Дойзал-юрт встречались еще традиционные чеченские сакли без окон, с двумя строго разделенными половинами – мужской и женской, каждая из которых имела отдельный выход на улицу. Но таких было уже совсем немного. В основном, селение состояло из крытых черепицей домов с обычными окнами и дверями.
Дом Саадаевых, стоящий на самом краю селения, странно сочетал в себе русский и чеченский традиционный стили. Та часть, в которой жила мать Азиза, выглядела патриархальной женской половиной. Азиз же с Марией жили в обычном каменном доме с высоким крыльцом и привычной русскому глазу печной трубой. Но, как и в старинной горской сакле, здесь тоже была обязательная гостевая половина.
Вот в этой гостевой комнате поздним вечером на столе у окна горела керосиновая лампа. За столом напротив друг друга сидели Маша Саадаева и Евгений Горелов. У стены на низенькой койке спала, отвернувшись к стенке и закутавшись шерстяным одеялом по самую макушку, Ксения Лычко.
Сидевшие за столом тихо разговаривали и были уже на «ты».
– Вот так и получилось, что у нас на конезаводе разводится буденновская порода лошадей, а этот жеребчик чистокровный арабский. Назвали его Тереком. Директор наш сначала боялся чего-то. Говорит, надо отправить его, чего ему на нашем заводе делать. А я его защищала, доказывала, что никакого вреда от него заводу нет, и бригадир Азиз Саадаев меня поддерживал, в обиду не давал. Так мы с ним, с Азизом, и сошлись, поженились. Можно сказать, жеребчик этот беленький нас и повенчал. Теперь вот жеребчик подрос, таким красавцем Терек стал. По секрету тебе, Женя, скажу, лучше его на нашем конезаводе жеребца нет. Как-то директор опять начал свою песенку – надо этого араба… А мне тут в голову и пришло, можно сказать, осенило. Давайте, говорю, Петр Игнатьевич, подарим этого белого араба самому Семену Михайловичу Буденному, имя которого наш завод с честью носит. Партийная и комсомольская организации мой почин поддержали. Лозунг придумали хороший: «Буденному, защитнику Кавказа, – от советских горцев». Как, по-твоему, хорошо?
– По-моему, замечательно, – согласился Горелов, не спуская с нее глаз, ловя каждый ее жест.
– И по-моему, здорово. Представляешь, наш Семен Михайлович принимает парад в освобожденном от фашистов городе на белом скакуне. Вот ты еще говоришь, что у меня плохо с комсомольской работой. А ко мне тут заявился Дута Эдиев. И попросился к нам на конезавод. На фронт его не берут из-за инвалидности. Так он решил в тылу ковать победу. А ведь это моя маленькая победа, Женя. Сколько я этого черта хромого агитировала, ты не представляешь! Так вот, этот самый Дута попросил, чтобы его поставили конюхом при нашем арабе Тереке. А Дута лошадей знает, как никто. Теперь за нашего красавца-скакуна можно быть спокойным. Скоро отправим Буденному нашего Терека. Семену Михайловичу… У меня в детстве маленький портретик Буденного висел над кроватью. Из детского календаря вырезала, в рамочку вставила. Очень он мне нравился. Папаха, усы, глаз острый. Настоящий терский казак…
– Я в детстве любил рассказы про Буденного. Ты не читала? Как они в темноте с ординарцем наскочили на разъезд белоказаков. Притворились своими, приехали в белую станицу. Один казак заметил, что у буденновского коня хвост подрезан, а белые казаки хвостов своим лошадям не резали. Он спрашивает Семена Михайловича: «Как так? Почему у вас красные кони? » А тот нашелся и говорит: «Наших коней из буденновской тачанки посекли, так мы красных коней захватили, на них и ушли»…
– А дальше что было? – спросила Маша совсем по-детски.
– А дальше… Не помню. Смотри-ка, уже забыл свои детские книжки. Что же там случилось?
– Я думаю, что все хорошо закончилось. Ведь правда? В жизни все всегда хорошо заканчивается. Ты согласен со мной?
– Согласен, Маша, согласен, – ответил Горелов, но нетвердо, что-то его, похоже, мучило. – Только вот что я хочу тебе сказать. Пусть это останется между нами. Послушай меня внимательно. Тебе надо развестись с мужем и уезжать отсюда в свою станицу, в Москву, в Сталинград, куда хочешь. Только отсюда тебе надо уезжать…
– Женя, что ты такое говоришь? Может, ты тоже заболел, как Ксюша? У тебя жар?
– Я совершенно здоров. Я уже сказал тебе слишком много, гораздо больше, чем можно. Тебе надо держаться подальше от чеченцев.
– Ничего не понимаю. Это твое личное мнение? Ты так не любишь чеченцев? Но ведь мы – единая многонациональная семья, мы – братья навек, мы – могучий советский народ. Мой муж сражается на фронте против фашистских гадов. Да разве он один? У Давгоевых сын пропал без вести под Брестом. А Салман Бейбулатов, герой, орденоносец? Ты говоришь ужасные глупости… Не просто глупости – ты говоришь… Ты говоришь… А ведь ты показался мне отличным парнем, Женя. А ты… Постой, а ты точно геолог? Или…
Саадаева даже отодвинулась от стола, но вспомнила, что из райкома звонили, документы она смотрела.
– Ты подумала, что я диверсант? Вот глупая! Маша, я говорю тебе эти вещи, нарушая приказ. Я иду на серьезное преступление. Потому… Просто потому, что… Неважно. Нет, важно. Я полюбил тебя… Так бывает. Ты выскочила на коне и чуть нас не растоптала. На самом деле ты растоптала мое сердце. Тьфу! Получается пошло, я знаю. Но так получается – пошло и сбивчиво. Можно подумать, я часто объясняюсь девушкам в любви… Я люблю тебя, а потому хочу спасти. Вот и все.
– И ты из ревности так говоришь, чтобы я бросила мужа?
– Да что же это такое! – рассердился Горелов. – Пусть твой муж был бы чукчей, нанайцем, казахом, я бы не волновался за тебя. Но ты живешь среди чеченцев, а я хочу, чтобы с тобой ничего плохого не случилось. Нельзя сейчас быть чеченцем, как нельзя быть немцем, финном… Такое время! И тут ничего поделать нельзя! Но лично тебе можно уехать. Вот о чем я говорю. А о том, что я тебя полюбил, ты можешь забыть!
На лежанке под одеялом вдруг послышался сдавленный всхлип. Маша и Горелов повернулись туда.
– Ксюша, тебе нехорошо? – спросил встревожено Евгений.
– Кажется, она пропотела, – сказала Саадаева, трогая лоб больной девушки. – Жар спал. Надо ей переодеться в сухое. Ну-ка выйди на минуту.
Лейтенант НКВД Евгений Горелов вышел во двор. Небо было щедро усыпано звездами. Он закурил, и еще один маленький огонек зажегся в темноте.
Что он сделал? Как он мог позволить ему рассиропиться, распустить нюни? Влюбился, как мальчишка, и поставил под угрозу всю операцию? Любовь! После войны будет любовь. После войны все будет. А сейчас он должен составить безупречно точную топографическую карту предстоящей операции. И на этой карте не должно быть никакой любви. Никакой любви…
Одна звезда вдруг упала, чиркнув по небосводу. Загадать желание? Желание у него одно – выполнить приказ. Горелов бросил окурок в темноту, в том самом направлении, куда только что упала звезда.
* * *
Квартира Джона на Кромвель-роуд была не слишком обширной для того, чтобы жить там вдвоем. Поэтому, когда они вернулись из Петербурга, Джон и Скотти решили, что подыщут что-нибудь не слишком дорогое, но приемлемое по географическому принципу.Офис Джона находился в Белгрэвиа, а студия «Уорлд Мэкс», где Скотти работал фотографом-дизайнером, была на втором этаже Рэдио-хаус на Риджент-стрит, что как раз напротив «Хард-Рок-кафе». Поэтому апартаменты на втором этаже домика в Беркенсвич, на севере Лондона, их обоих вполне устроили.
Хозяин домика, семидесятитрехлетний вдовец Хьюго Бушо – с ударением на вторую гласную, – фамилию свою взял от француженки жены, которую притащил на остров из Нормандии с большой немецкой войны… Старина Хью так любил свою Лизу, что, когда в девяносто седьмом она умерла от рака, не дотянув до золотой свадьбы всего полтора месяца, Хьюго перестал принимать пищу, и, кабы не соседи, что вовремя просигнализировали в социальную службу спасения, старик уже к Новому году отправился бы вслед за своей Лизой…
После трех месяцев реабилитации в дурдоме Хью отпустили, но страховая компания дала ему совет – пустить в дом постояльцев… С первыми квартирантами старине Хьюго не слишком повезло. На мансарде они принялись выращивать коноплю. И умный участковый инспектор не то чтобы унюхал, он дедуктивно вычислил любителей каннабиса по не меркнущему ночью яркому свету ламп, которые стимулировали быстрый рост полезного растения…