Страница:
А ведь предки учили: портится женщина – портится народ. Блудливой девке вспарывали кинжалом горло, а труп бросали в ущелье на съедение шакалам.
Предки были мудры в своей суровости и суровы в своей мудрости. А вот Магомед решил быть добрым и гуманным. Ни словечком не попрекнул племянницу, утешил в горе, приласкал. Увез подальше от развратной Москвы, распахнул перед ней двери собственного дома, ввел в семью на равных с родными дочерьми, условия обеспечил даже лучше, чем у них, – только живи, как подобает, да работай на благо своего народа… Даже начал подыскивать мерзавке подобающего жениха, хотя задачка была, прямо скажем, не из легких.
И чем эта тварь ответила на дядину доброту?
Первым забили тревогу ребята из службы информационной безопасности. Они перехватили несколько писем, посланных Айсет на разные адреса с компьютера в Гудермесе. Ребята перевели ему эти гнусные, насквозь лживые письма. В них племянница била на жалость, называла его, своего благодетеля, дикарем и средневековым варваром, всячески поносила вековые обычаи своего народа, умоляла вызволить ее чуть ли не из рабства, чуть ли не из тюрьмы. Это лучшие то покои на женской половине богатейшего в Гудермесе дома – тюрьма? У Магомеда так и чесались руки швырнуть неблагодарную стерву в настоящий зиндан, на черствый хлеб и воду, чтобы, как говорят русские в своей рекламе, «почувствовала разницу». Но и тут он сгуманничал, решил дать девчонке время попривыкнуть, освоиться – тем более, что при всем при этом статьи она писала толковые, нужной направленности.
Письма вскоре прекратились. А потом те же ребята отметили несколько попыток несанкционированного проникновения в базу данных финансовой службы и один удачный взлом архива их кипрской офф-шорки. Хакера установили довольно быстро – он сидел за компьютером в доме Магомеда Бароева в Гудермесе.
Это было уже серьезно. Настолько серьезно, что Магомед принял решение перепроверить все лично. Тогда-то и была организована экскурсия Айсет в Дойзал-юрт.
Поверка подтвердила – в стане Бароевых появился предатель.
Причем предатель не только семьи – предатель всего народа, предатель великого дела чеченской свободы.
Доказательства? Доказательства лежали на столе Магомеда Бароева.
И при этом какое коварство! Какое двуличие! Обличать в своих статьях имперские амбиции русских – и при этом порочить борцов за свободу собственного народа, да еще таким похабным образом!
Магомед Бароев нацепил очки и поднял со стола листочек с отпечатанным текстом. Преодолевая омерзение, он заставил себя перечитать стишок от начала до конца:
– Муратова ко мне, – проговорил он деревянным голосом.
Зелимхан, верный нукер Магомеда Бароева, был все-таки левой рукой хозяина, поскольку рукой правой, так сказать, «цивилизованной», являлся Никита Исаевич Муратов, значившийся, на советский манер, замом по общим вопросам. Несмотря на русское имя, данное в честь Хрущева, разрешившего репрессированным народам Кавказа вернуться на родину, солженицынское отчество, двоякую фамилию и блондинистую внешность, Никита Муратов был чистокровным чеченцем, числившим среди своих предков и увековеченного Львом Толстым Хаджи-Мурата. Выпускник восточного факультета МГУ, он прекрасно знал с десяток языков, много лет проработал за границей, имел ценнейшие связи в арабском мире. В некоторых ситуациях сочетание его профессиональных достоинств с внешними и паспортными данными, нехарактерными для «лица кавказской национальности», делали Никиту Исаевича и вовсе незаменимым.
– Все перевели, ну там, что в компьютере взяли у этой?.. – не вдаваясь в уточнения, спросил Бароев, как только Муратов вошел в его кабинет.
– Частично, Магомед Рамазанович. Там более четырехсот страниц, и не все одинаково… интересно. Много повторов, много общеизвестной информации. Я позволил себе подготовить для вас небольшую подборку… – Взгляд зама по общим вопросам упал на листок, лежащий на столе. – Кстати, мы установили автора этого пасквиля. Это написала не она, а некий московский поэтишка… Прикажете принять меры?
Бароев гадливо отмахнулся, словно от назойливой мухи.
– Много чести, Аллах ему судья… А подборку свою тащите, ознакомлюсь…
Как он и предполагал, ничего серьезного двурушница не накопала. Да и не могла накопать, поскольку самая важная, самая конфиденциальная информация не доверялась ни компьютеру, ни бумаге. Она хранилась в головах нужных людей, в той мере, в какой каждому из них полагалось ею обладать. А все – все знали только двое: Магомед Бароев и всемогущий Аллах, милостивый и милосердный…
Однако, хотя собранный Айсет материал явно не тянул на то, чтобы, скажем, привлечь Бароева к суду, антирекламу родному дяде она делала мощную. Оперируя малозначительными фактами, а то и досужими домыслами, почерпнутыми, в основном, из публикаций западных журналистов и «специалистов по Кавказу» из числа окопавшихся за рубежом армян, грузин, осетин, – одним словом, христиан-гяуров, – она выстраивала весьма убедительный в своей неприглядности портрет лицемерного и циничного дельца, на словах ратующего за свободу и процветание Чечни, а на деле ради наживы стравливающего между собой русский и чеченский народы.
Айсет писала:
Жаль…
Глава 16
Первый день в телячьем вагоне стоял непрекращающийся женский вой. Никто не разговаривал, только кричали и плакали. Айшат скоро поняла, что зря горевала – ее отцу, старику Магомеду, повезло. Он погиб в родном доме, а не сдох, как собака, в темной тесной конуре, валяясь в нечистотах.
Когда в аул пришли русские, Магомед Мидоев сел на пол посреди комнаты, жилистые, сухие руки положил на колени. Полный человек в штатском кричал, что у него остается пять минут на сборы, что не подчинившихся приказу ждет немедленный расстрел. Но старик Мидоев отвечал только одной фразой:
– Эрсий мотт цха сонам.
– Что он говорит? – спросил человек в штатском.
– «Я не понимаю по-русски», – перевела Айшат.
Она теребила отца за старую выцветшую черкеску, пыталась растолкать, поднять его на ноги. Подбегали ее племянники, внуки Магомеда, тяну ли старика за рукав. Но старик даже им отвечал одной единственной фразой:
– Эрсий мотт цха сонам.
Семью Мидоевых вывели с вещами на заснеженный двор. Человек в штатском зашел обратно в дом, раздался выстрел, и человек тут же выскочил на улицу, словно испугавшись громкого звука. С соседнего двора тут же прибежал офицер в сопровождении солдата.
– Что случилось? – спросил он на ходу.
– Сопротивление, – спокойно ответил штатский и махнул устало рукой.
– Ясно. А у нас инвалид войны оказался, – решил немного поболтать офицер. – Контузию, говорит, получил под Орлом, комиссован вчистую. Кричал, ругался, медали показывал.
– Всех, всех… В приказе сказано все четко. Если мы начнем сейчас вдаваться в подробности, сорвем операцию. Их даже с фронта высылают, а уж отсюда… Всех, всех!
– Так он застрелился, инвалид тот…
Айшат теперь уже понимала свою наивность, когда она показывала этому человеку новенький комсомольский билет, называла имя жениха. С таким же успехом можно было уговаривать винтовку не стрелять, упрашивать ее не бить бойком по капсюлю, не выталкивать пулю из ствола. Айшат понимала, что ее семью тащит и крутит гигантская машина, которая куда мощнее, чем этот паровоз, тянущий вереницу телячьих вагонов с людьми куда-то на восток.
Но самого главного она не понимала: почему и за что? Теперь последние слова отца звучали для нее по-другому. Ведь старик Мидоев говорил по-русски совсем неплохо, даже немного читал и писал. Но он так же не понимал, что с ними делают русские, по какой причине их гонят, как скот, в чужие края.
– Эрсий мотт цха сонам, – повторила вслух Айшат слова отца, но не услышала своего голоса, потому что рядом голосили ее мать, сестра, соседка слева, соседка справа…
Женщины щедро поливали дощатый пол и перепрелую солому слезами, не догадываясь, что скоро каждая капля влаги будет для них драгоценнее жемчуга. Они успели взять с собой какие-то вещи, еду, но никто не догадался, что надо было брать с собой обыкновенную воду.
Теперь женщины ревели только после молитвы. Продолжали плакать только грудные дети, но их едва было слышно за стуком колес. Но на остановках вагоны начинали стонать в один голос, прося пить. Этот общий голос был робкий и безнадежный. Он гудел почему-то по-чеченски, словно боялся всего русского, в том числе и русских слов.
Только один голос выделялся из всех.
– Дайте пить! Немедленно дайте людям воды! – кричала Маша Саадаева, поднимая лицо к маленькому зарешеченному окошку под потолком, громче, чем на митинге, посвященном разгрому немецких войск под Сталинградом. – Здесь старики и дети! Принесите воды! Палачи! Садисты! Фашисты…
Последние слова, видимо, нашли адресата. Раздался выстрел, пуля расщепила краешек окошка, и на Машу посыпались мелкие щепки. Женщины закричали на Саадаеву, чтобы она замолчала, и стали опять тянуть свою заунывную песню о воде, неизвестно к кому обращаясь.
С каждым днем становилось все холоднее. Причем Айшат было странным образом душно и холодно одновременно. Теснота была такая, что каждое свое движение нужно было согласовывать с другими людьми. И еще она, в отличие от окружающих, никак не могла привыкнуть к смраду, висевшему в вагоне, не выталкиваемом наружу ни усиливающимся морозом, ни ветром.
С Машей Саадаевой они почти не разговаривали, хотя сидели рядышком, прислонившись друг другу то боком, то спиной, чтобы было потеплее. После этого выстрела Маша все о чем-то размышляла про себя, будто впала в оцепенение. Айшат никогда не видела ее такою. Саадаева обычно и минуты не могла посидеть с закрытым ртом. Может, она заболела?
На четвертый день пути в их вагоне умерли старуха и маленькая девочка. Тогда впервые открыли вагон где-то в открытой степи. Мария, Айшат и еще две молодые чеченки вытащили трупы и положили их тут же в снег. Потом они стали быстро набивать снегом сухие рты и заранее захваченные ведра и кувшины. У других вагонов мужчины и женщины делали то же самое – вытаскивали трупы и собирали снег.
Когда они растапливали собственными телами снег в кружках, спрятав их под одежду, Маша вдруг впервые со дня выселения заговорила с Айшат. Чеченка слушала ее и не узнавала своего комсомольского вожака, свою подругу.
– Я эти дни много думала, – говорила Саадаева хрипловатым голосом, непроизвольно попадая в ритм перестука вагонных колес. – Никогда я, Айшат, столько не думала. Все было для меня готовое, все мысли, вся политика разложены по полочкам. Так все было просто и понятно. Мне даже было удивительно, почему люди всего мира, немцы, американцы, японцы, не хотят понять этой простой вещи. Ведь можно так хорошо поселиться на Земле, в мире и согласии, без бедных и богатых. Понимаешь меня?..
Тут вагон подпрыгнул, и подруги стукнулись лбами. Но не засмеялись, как еще непременно бы сделали несколько дней назад, а даже этого не заметили.
– В первые дни вот в этом вагоне я все мучилась сознанием чудовищной ошибки и несправедливости, происшедшей с нами… со всем народом. Я заранее представляла, как будут судить и расстреливать врагов народа, которые смогли организовать такую страшную диверсию, подорвать самое святое в нашей стране – дружбу между братскими народами. Я так много раз за день представляла, как прокурор Вышинский зачитывает приговор, называет этих немецких и американских шпионов. Мне от этого становилось легче…
Маленький мальчик, брат Айшат, пролез между ними на четвереньках и попросил пить. Они достали из-под одежды теплые жестяные кружки и увидели, что от растаявшего снега осталось всего два глотка воды.
– А там, на этом полустанке, помнишь, в меня выстрелил часовой? Когда я просила воды и обозвала их фашистами? Я после этого выстрела не то что поумнела, а как-то все по-другому стала видеть…
Маша вдруг наклонилась к уху Айшат и заговорила тихо, словно кто-то мог в этом аду на колесах их подслушать.
– Знаешь, мне показалось, что в меня стрелял сам… Сталин. Не пугайся, я не чокнулась. Хотя самое, может, время. Так мне показалось. Я словно видела, как он целится из винтовки, усами касается приклада. Я крикнула: «Фашисты!», а он выстрелил. Ты думаешь, что я сошла с ума? Скажи, Айшат, я не обижусь. Я бы сама так посчитала, расскажи мне кто такие фантазии. Сумасшедшим? Да я бы его самым главным врагом народа посчитала… Вот так! А теперь я тебе, подруга, скажу, что я кожей почувствовала, откуда прилетела ко мне эта пуля. Не знаю, как в Коране у вас, а когда-то бабка меня заставляла Святое писание вслух ей читать. Там про Бога сказано: ни один волос не упадет без его ведома. Так вот и Сталин. Ни одна пуля не летит без его ведома. Поняла я совершенно ясно, что Сталин все про нас знает. И про тебя, и про меня. И про смерть бабушки Амаевой и маленькой Алии. Даже о том он знает, что не похоронили их, а так бросили. Сталин знает даже, что у нас воды нет, а из кружки снега выходит два глотка. Он все рассчитал…
– Зачем?! – вскрикнула пораженная ее словами Айшат. – Зачем это ему надо?!
Словно подслушавший их разговор паровоз так пронзительно загудел, что обе девушки вздрогнули.
– А этого я тебе пока сказать не могу. Я сама это объяснить не могу. Но мне кажется, что в наших советских книгах ответа не найти. В уставе коммунистического союза молодежи искать тоже бесполезно…
– А где же его искать?
– Не могу я тебе сказать, Айшат. Почему-то боюсь я произносить это вслух.
– Перестань, Маша, кто может нас тут услышать? Что ты такое говоришь? Здесь одни умирающие старухи и ничего не понимающие дети. Скажи мне… Скажи, Манечка…
Казалось, паровоз пошел в разгон – колеса застучали учащенно. Или это только казалось? Когда же у Айшат так же быстро застучало сердечко, она услышала:
– Сталин – Антихрист…
Может, Маша Саадаева была права, что не хотела говорить Айшат эти слова, которые та не столько поняла, сколько почувствовала, – на следующий день у чеченки сделался сильный жар. Не дотрагиваясь рукой до ее лба, Маша чувствовала тепло, как от нагретой печки.
Айшат положили в самом углу на солому и еще какие-то тряпки. Днем она погружалась в тревожный сон, вздрагивала, металась, звала кого-то. А ночью лежала, глядя в потолок, слушая стук колес и хрипы в своей груди.
Старуха Эдиева, мать хромого Дуты, днем осмотрела Айшат и сказала, показав на живот девушки:
– Сурхаш…
Так по-чеченски называется красная сыпь. Это Маша поняла. Еще она поняла, пройдя когда-то перед войной краткосрочные курсы медсестер, что у ее подруги налицо явные симптомы брюшного тифа, те самые, которые Мария Саадаева аккуратно записывала в тетрадочку под номерами.
– Если хочешь получить картину назад, помоги мне спасти Ай.
Сперва Астрид хотела обратиться в милицию… Но потом вдруг испугалась.
Испугалась глубинного, не формального расследования, которое смогло бы высветить кое-что из ее личной жизни.
Да и потом, это как-то нехорошо. Одна женщина обворовала другую – из-за женщины… И все три – из Западной Европы, да все это в Москве! Нет, не все три, одна из них чеченка. Но зато какой скандал! Генерального представителя Си-би-эн-ньюс в России обворовали на любовной почве! И украли у нее объект фетишистского вожделения! Это скандал… На этом можно поломать себе карьеру. Что скажет толстый Джон Вулворд? Этот американец! Они там помешаны на культе добропорядочности и разнополой семьи…
Астрид подумала и решила не звонить в милицию. Чем она может помочь Софи-Катрин? Чем? А та – хороша! Какая у девочек любовь! Друг дружку лезут выручать…
Астрид решила, что может пригрозить Бароеву оглаской по телеканалу «Уорлд Ньюс». Держит племянницу в заложниках!
Нет – не годится… Это слабо…
Можно поторговаться с ним. Пригрозить, что она пустит в эфир фильм о московской диаспоре чеченцев, об их грязной роли в криминальном бизнесе… И подробно о семье Бароевых. Может, и удастся сторговаться – она ничего не делает, он отпускает племянницу, а Софи-Катрин отдает ей картину. Всего и дел! Самое-то главное, что ей и взаправду ничего не надо делать – только предложить мену… Равноценную.
Договорились встретиться с Бароевым на нейтральной территории. В нижнем баре «Международного торгового центра». Хотя, ходили слухи, что это тоже территория семьи Бароевых. Но в такой паранойе можно дойти до абсурда. И свою квартиру на Чистых прудах тоже начать полагать нечистой. Раньше, в СССР, боялись КГБ, теперь в капиталистической России боятся мафии… Интеллигенция всегда чего-то боится. Особенно западная.
Астрид еще застала, как они маленькими школьницами в Вене ходили на демонстрации, сегодня на антиамериканскую – «долой „першинги“ из Европы!», а завтра – на антисоветскую – «долой русские ракеты СС-20!»…
Бароев был точен.
Холодно кивнул ей, зырком глаз на почтительное расстояние отогнал телохранителей, присел, не сняв своей каракулевой шапки…
– Я хочу выразить вам свою озабоченность по поводу моей бывшей сотрудницы, – начала Астрид.
– С Айсет все в порядке, – как отрезал, сказал Бароев, – она дома среди родных.
– Дело в том, что озаботиться может все, западное общество, – мягко и вкрадчиво возразила Астрид. – У нас с вами разные представления о свободе, и домашний арест, принудительное заточение Айсет, на Западе будет зачтено не в пользу вашему имиджу, вы понимаете?
Бароев молчал, угрюмо глядя ей в лицо. Астрид занервничала.
– Поймите, была бы Айсет простой чеченской девушкой, тогда ладно, но она училась в Европе, имеет много друзей в свободном мире, и наконец – она работала на американском телеканале, а американская общественность не останется безучастной, когда дело касается личной свободы, будет скандал…
Бароев неожиданно заговорил на восточный манер:
– Зачем такие нехорошие слова, уважаемая? Скандал, имидж, заточение… Айсет важную работу делала. Уже все сделала, совсем немножко осталось…
– И как скоро мы сможем ее увидеть?
– Увидеть? Дня через три, я так думаю.
Бароев широко улыбнулся, и вот тут-то Астрид сделалось по-настоящему страшно.
Глава 17
В гостиной дома Саадаевых на столе горела керосиновая лампа. За столом на том же самом месте, как тогда, в сорок втором, сидел Евгений Горелов, теперь капитан войск НКВД. Только табурет напротив него был пуст. Весь дом был пуст.
За окном орали недоенные коровы, скулил недострелянный пес. Слышны были голоса солдат, занимавших пустые дома для постоя. Теперь им надо было, предотвратив случаи возможного мародерства, в том числе собственного, дождаться русских переселенцев.
Горелов чувствовал себя дураком. Дураком, потому что не смог убедить Машу. Ведь прекрасно видел, в каком она была состоянии. В таком состоянии человек может броситься с гранатой под танк или закрыть телом амбразуру дота. Надо было отвлечь ее, успокоить, а потом уже объяснять, доказывать, запугивать.
Как ее можно было успокоить? Да так, как мужчины веками успокаивали женщин. Она же сама упала в постель. Надо было только… Дурак! Дважды Дурак Советского Союза капитан Горелов!
Евгений вдруг отчетливо представил Машино белое тело, и у него даже скулы свело от досады. Чуть не упала керосиновая лампа, задетая высокой командирской шапкой. Горелов в сердцах швырнул ее в угол и с новым приступом боли увидел, что шапка упала на ту самую лежанку, на которой ждала его Маша.
А если это была обычная женская игра? От него ждали решительных мужских действий? Тогда он – не только дурак, но и предатель. Он отдал любимую женщину Системе, и та спокойно ее скушала, как скушала уже тысячи и тысячи и еще столько скушает при таких аппетитах, дай Бог ей здоровья.
Все складывалось так прекрасно. В сорок втором ему дико повезло. Выполняя одно, в общем-то, рядовое задание командования в горах, он уничтожил группу немецких диверсантов, так сказать, походя. В горы он уходил зеленым лейтенантиком, а спускался с гор героем, блестящим офицером, перспективным оперативником. К тому же возвращался он по уши влюбленным.
Тогда ему казалось, что он просто влюблен в жизнь, во всех молодых и симпатичных женщин. Например, в радистку отряда Ксюшу Лычко. Но прошло какое-то время, и Евгений Горелов понял, что влюблен он только в Машу Саадаеву, только в нее одну.
Он получал очередные звания, награды, надежно и аккуратно выполнял свою работу, но уже чувствовал, что все непременно скатится назад, даже еще ниже, на самое дно. Вся его рабочая суета только отдаляла неотвратимый конец всего – карьеры, благополучия… О чем там еще мечталось в той жизни?
Любовь к жене врага народа. Не субтильного профессора – «американо-японского шпиона», а самого натурального матерого диверсанта, который проходил подготовку в учебно-тренировочном лагере Абвера. Все последствия этого Евгений Горелов понимал, как никто другой, но ничего не мог с собой поделать.
Перед глазами стояла сцена, как он спасает Машу Саадаеву, когда враг будет безжалостно уничтожаться. Как среди огня и пожарища появится он на белом коне… Тьфу, нечисть! Опять этот белый конь! Интересно, куда он все-таки делся? Сожрали, наверное, его дикие звери? Или этот хромой чечен его нашел?
Погоди, капитан Горелов, все тебе припомнят, и этого белого коня – козырную карту вражеской пропаганды на Северном Кавказе, которую ты упустил, – тебе тоже припомнят, подошьют к делу.
Дверь хлопнула, и капитан Горелов впервые в жизни испугался этого звука. Человек топтался в тамбуре, не решаясь войти.
Предки были мудры в своей суровости и суровы в своей мудрости. А вот Магомед решил быть добрым и гуманным. Ни словечком не попрекнул племянницу, утешил в горе, приласкал. Увез подальше от развратной Москвы, распахнул перед ней двери собственного дома, ввел в семью на равных с родными дочерьми, условия обеспечил даже лучше, чем у них, – только живи, как подобает, да работай на благо своего народа… Даже начал подыскивать мерзавке подобающего жениха, хотя задачка была, прямо скажем, не из легких.
И чем эта тварь ответила на дядину доброту?
Первым забили тревогу ребята из службы информационной безопасности. Они перехватили несколько писем, посланных Айсет на разные адреса с компьютера в Гудермесе. Ребята перевели ему эти гнусные, насквозь лживые письма. В них племянница била на жалость, называла его, своего благодетеля, дикарем и средневековым варваром, всячески поносила вековые обычаи своего народа, умоляла вызволить ее чуть ли не из рабства, чуть ли не из тюрьмы. Это лучшие то покои на женской половине богатейшего в Гудермесе дома – тюрьма? У Магомеда так и чесались руки швырнуть неблагодарную стерву в настоящий зиндан, на черствый хлеб и воду, чтобы, как говорят русские в своей рекламе, «почувствовала разницу». Но и тут он сгуманничал, решил дать девчонке время попривыкнуть, освоиться – тем более, что при всем при этом статьи она писала толковые, нужной направленности.
Письма вскоре прекратились. А потом те же ребята отметили несколько попыток несанкционированного проникновения в базу данных финансовой службы и один удачный взлом архива их кипрской офф-шорки. Хакера установили довольно быстро – он сидел за компьютером в доме Магомеда Бароева в Гудермесе.
Это было уже серьезно. Настолько серьезно, что Магомед принял решение перепроверить все лично. Тогда-то и была организована экскурсия Айсет в Дойзал-юрт.
Поверка подтвердила – в стане Бароевых появился предатель.
Причем предатель не только семьи – предатель всего народа, предатель великого дела чеченской свободы.
Доказательства? Доказательства лежали на столе Магомеда Бароева.
И при этом какое коварство! Какое двуличие! Обличать в своих статьях имперские амбиции русских – и при этом порочить борцов за свободу собственного народа, да еще таким похабным образом!
Магомед Бароев нацепил очки и поднял со стола листочек с отпечатанным текстом. Преодолевая омерзение, он заставил себя перечитать стишок от начала до конца:
Бароев отложил листок и нажал кнопку громкой связи.
СМЕРТЬ ВАХХАБИТА
Как святой Шариат
Правоверным велит,
Уходил на Джихад
Молодой ваххабит.
В небе клекот орла,
Дальний грома раскат,
Уходил Абдулла
На святой Газават.
От тоски еле жив,
Оставлял он гарем
И садился в свой джип,
Зарядив АКМ.
Обещал: – Я вернусь,
Как придет Рамадан,
Вы для пленных урус
Приготовьте зиндан.
Занимался рассвет,
И старик-аксакал
Ему долго вослед
Все папахой махал.
Где у сумрачных скал
Бурный Терек кипит,
Там в засаду попал
Молодой ваххабит.
Налетели гурьбой,
С трех сторон обложив,
Вспыхнул яростный бой,
Поцарапали джип,
Самого Абдуллу,
Отобравши ключи,
Привязали к стволу
Молодой алычи.
Начинали допрос,
Приступил к нему поп.
Он иконы принес,
Поклоняться им чтоб.
«Ваххабит удалой,
Бедна сакля твоя,
Поселковым главой
Мы назначим тебя.
Будешь жить, как султан,
Новый выдадим джип,
Ко святым образам
Ты хоть раз приложись».
Благодать в образах
Отрицал янычар,
Лишь Акбар да Аллах
Он в ответ прорычал.
Хитрый, словно шакал,
Подходил политрук,
Стакан водки давал
Пить из собственных рук.
Говорил замполит:
«Мы скостим тебе срок.
Будешь вольный джигит,
Пригуби хоть глоток».
Но в ответ басурман
Все – «Аллах да Акбар!»
И с размаху в стакан,
Полный водки, плевал.
Не фильтрует базар,
Что с ним делать? Хоть плачь.
Но сказал комиссар:
«Ты достал нас, басмач».
И под небом ночным,
Соблюдая черед,
Надругался над ним
Весь спецназовский взвод.
Как прошло это дело,
Знает только луна,
Волосатого тела
Всем досталось сполна.
А как по блиндажам
Разошлась солдатня,
Труп остывший лежал
В свете робкого дня.
Слух идет по горам:
Умер юный шахид
За священный ислам
И за веру убит.
Но убитым в бою
Вечной гибели нет,
Среди гурий в раю
Он вкушает шербет.
Как он бился с урус,
Не забудут вовек.
По нем плачет Эльбрус,
По нем плачет Казбек.
Плачут горькие ивы,
Наклонившись к земле,
А проходят талибы
Салют Абдулле!
В небе плачет навзрыд
Караван птичьих стай,
А в гареме лежит
Вся в слезах Гюльчатай.
И защитников прав
Плач стоит над Москвой,
Тихо плачет в рукав
Константин Боровой.
Плачьте, братцы, дружней,
Плачьте в десять ручьев,
Плачь, Бабицкий Андрей!
Плачь, Сергей Ковалев!
Нет, не зря, околев,
Он лежит на росе,
Ведь за это РФ
Исключат из ПАСЕ.[23]
– Муратова ко мне, – проговорил он деревянным голосом.
Зелимхан, верный нукер Магомеда Бароева, был все-таки левой рукой хозяина, поскольку рукой правой, так сказать, «цивилизованной», являлся Никита Исаевич Муратов, значившийся, на советский манер, замом по общим вопросам. Несмотря на русское имя, данное в честь Хрущева, разрешившего репрессированным народам Кавказа вернуться на родину, солженицынское отчество, двоякую фамилию и блондинистую внешность, Никита Муратов был чистокровным чеченцем, числившим среди своих предков и увековеченного Львом Толстым Хаджи-Мурата. Выпускник восточного факультета МГУ, он прекрасно знал с десяток языков, много лет проработал за границей, имел ценнейшие связи в арабском мире. В некоторых ситуациях сочетание его профессиональных достоинств с внешними и паспортными данными, нехарактерными для «лица кавказской национальности», делали Никиту Исаевича и вовсе незаменимым.
– Все перевели, ну там, что в компьютере взяли у этой?.. – не вдаваясь в уточнения, спросил Бароев, как только Муратов вошел в его кабинет.
– Частично, Магомед Рамазанович. Там более четырехсот страниц, и не все одинаково… интересно. Много повторов, много общеизвестной информации. Я позволил себе подготовить для вас небольшую подборку… – Взгляд зама по общим вопросам упал на листок, лежащий на столе. – Кстати, мы установили автора этого пасквиля. Это написала не она, а некий московский поэтишка… Прикажете принять меры?
Бароев гадливо отмахнулся, словно от назойливой мухи.
– Много чести, Аллах ему судья… А подборку свою тащите, ознакомлюсь…
Как он и предполагал, ничего серьезного двурушница не накопала. Да и не могла накопать, поскольку самая важная, самая конфиденциальная информация не доверялась ни компьютеру, ни бумаге. Она хранилась в головах нужных людей, в той мере, в какой каждому из них полагалось ею обладать. А все – все знали только двое: Магомед Бароев и всемогущий Аллах, милостивый и милосердный…
Однако, хотя собранный Айсет материал явно не тянул на то, чтобы, скажем, привлечь Бароева к суду, антирекламу родному дяде она делала мощную. Оперируя малозначительными фактами, а то и досужими домыслами, почерпнутыми, в основном, из публикаций западных журналистов и «специалистов по Кавказу» из числа окопавшихся за рубежом армян, грузин, осетин, – одним словом, христиан-гяуров, – она выстраивала весьма убедительный в своей неприглядности портрет лицемерного и циничного дельца, на словах ратующего за свободу и процветание Чечни, а на деле ради наживы стравливающего между собой русский и чеченский народы.
Айсет писала:
«Эти люди называют себя поборниками истинной веры, защитниками Ислама. Но не Аллаху поклоняются они, а золотому тельцу, принося на алтарь его человеческие жертвы. Они называют себя борцами за свободу и процветание Чечни. Но им не нужна свободная и процветающая Чечня, им нужен бесконечный кровавый хаос, ибо они – черные маги, владеющие секретом превращать человеческую кровь в золото…»Да, неплохо их там учат… в London School of Economics…
Жаль…
Глава 16
Последний дом в деревне одинок.
Как будто он последний в мире дом.
Дорога в ночь ушла, и даже днем
Вернуть назад ее никто не смог.
Деревня – это только переход
Меж двух миров, там время не течет,
И многие пытаются уйти.
И потому скитается народ
Или безвестно гибнет на пути.
Райнер Мария Рильке
Первый день в телячьем вагоне стоял непрекращающийся женский вой. Никто не разговаривал, только кричали и плакали. Айшат скоро поняла, что зря горевала – ее отцу, старику Магомеду, повезло. Он погиб в родном доме, а не сдох, как собака, в темной тесной конуре, валяясь в нечистотах.
Когда в аул пришли русские, Магомед Мидоев сел на пол посреди комнаты, жилистые, сухие руки положил на колени. Полный человек в штатском кричал, что у него остается пять минут на сборы, что не подчинившихся приказу ждет немедленный расстрел. Но старик Мидоев отвечал только одной фразой:
– Эрсий мотт цха сонам.
– Что он говорит? – спросил человек в штатском.
– «Я не понимаю по-русски», – перевела Айшат.
Она теребила отца за старую выцветшую черкеску, пыталась растолкать, поднять его на ноги. Подбегали ее племянники, внуки Магомеда, тяну ли старика за рукав. Но старик даже им отвечал одной единственной фразой:
– Эрсий мотт цха сонам.
Семью Мидоевых вывели с вещами на заснеженный двор. Человек в штатском зашел обратно в дом, раздался выстрел, и человек тут же выскочил на улицу, словно испугавшись громкого звука. С соседнего двора тут же прибежал офицер в сопровождении солдата.
– Что случилось? – спросил он на ходу.
– Сопротивление, – спокойно ответил штатский и махнул устало рукой.
– Ясно. А у нас инвалид войны оказался, – решил немного поболтать офицер. – Контузию, говорит, получил под Орлом, комиссован вчистую. Кричал, ругался, медали показывал.
– Всех, всех… В приказе сказано все четко. Если мы начнем сейчас вдаваться в подробности, сорвем операцию. Их даже с фронта высылают, а уж отсюда… Всех, всех!
– Так он застрелился, инвалид тот…
Айшат теперь уже понимала свою наивность, когда она показывала этому человеку новенький комсомольский билет, называла имя жениха. С таким же успехом можно было уговаривать винтовку не стрелять, упрашивать ее не бить бойком по капсюлю, не выталкивать пулю из ствола. Айшат понимала, что ее семью тащит и крутит гигантская машина, которая куда мощнее, чем этот паровоз, тянущий вереницу телячьих вагонов с людьми куда-то на восток.
Но самого главного она не понимала: почему и за что? Теперь последние слова отца звучали для нее по-другому. Ведь старик Мидоев говорил по-русски совсем неплохо, даже немного читал и писал. Но он так же не понимал, что с ними делают русские, по какой причине их гонят, как скот, в чужие края.
– Эрсий мотт цха сонам, – повторила вслух Айшат слова отца, но не услышала своего голоса, потому что рядом голосили ее мать, сестра, соседка слева, соседка справа…
Женщины щедро поливали дощатый пол и перепрелую солому слезами, не догадываясь, что скоро каждая капля влаги будет для них драгоценнее жемчуга. Они успели взять с собой какие-то вещи, еду, но никто не догадался, что надо было брать с собой обыкновенную воду.
Теперь женщины ревели только после молитвы. Продолжали плакать только грудные дети, но их едва было слышно за стуком колес. Но на остановках вагоны начинали стонать в один голос, прося пить. Этот общий голос был робкий и безнадежный. Он гудел почему-то по-чеченски, словно боялся всего русского, в том числе и русских слов.
Только один голос выделялся из всех.
– Дайте пить! Немедленно дайте людям воды! – кричала Маша Саадаева, поднимая лицо к маленькому зарешеченному окошку под потолком, громче, чем на митинге, посвященном разгрому немецких войск под Сталинградом. – Здесь старики и дети! Принесите воды! Палачи! Садисты! Фашисты…
Последние слова, видимо, нашли адресата. Раздался выстрел, пуля расщепила краешек окошка, и на Машу посыпались мелкие щепки. Женщины закричали на Саадаеву, чтобы она замолчала, и стали опять тянуть свою заунывную песню о воде, неизвестно к кому обращаясь.
С каждым днем становилось все холоднее. Причем Айшат было странным образом душно и холодно одновременно. Теснота была такая, что каждое свое движение нужно было согласовывать с другими людьми. И еще она, в отличие от окружающих, никак не могла привыкнуть к смраду, висевшему в вагоне, не выталкиваемом наружу ни усиливающимся морозом, ни ветром.
С Машей Саадаевой они почти не разговаривали, хотя сидели рядышком, прислонившись друг другу то боком, то спиной, чтобы было потеплее. После этого выстрела Маша все о чем-то размышляла про себя, будто впала в оцепенение. Айшат никогда не видела ее такою. Саадаева обычно и минуты не могла посидеть с закрытым ртом. Может, она заболела?
На четвертый день пути в их вагоне умерли старуха и маленькая девочка. Тогда впервые открыли вагон где-то в открытой степи. Мария, Айшат и еще две молодые чеченки вытащили трупы и положили их тут же в снег. Потом они стали быстро набивать снегом сухие рты и заранее захваченные ведра и кувшины. У других вагонов мужчины и женщины делали то же самое – вытаскивали трупы и собирали снег.
Когда они растапливали собственными телами снег в кружках, спрятав их под одежду, Маша вдруг впервые со дня выселения заговорила с Айшат. Чеченка слушала ее и не узнавала своего комсомольского вожака, свою подругу.
– Я эти дни много думала, – говорила Саадаева хрипловатым голосом, непроизвольно попадая в ритм перестука вагонных колес. – Никогда я, Айшат, столько не думала. Все было для меня готовое, все мысли, вся политика разложены по полочкам. Так все было просто и понятно. Мне даже было удивительно, почему люди всего мира, немцы, американцы, японцы, не хотят понять этой простой вещи. Ведь можно так хорошо поселиться на Земле, в мире и согласии, без бедных и богатых. Понимаешь меня?..
Тут вагон подпрыгнул, и подруги стукнулись лбами. Но не засмеялись, как еще непременно бы сделали несколько дней назад, а даже этого не заметили.
– В первые дни вот в этом вагоне я все мучилась сознанием чудовищной ошибки и несправедливости, происшедшей с нами… со всем народом. Я заранее представляла, как будут судить и расстреливать врагов народа, которые смогли организовать такую страшную диверсию, подорвать самое святое в нашей стране – дружбу между братскими народами. Я так много раз за день представляла, как прокурор Вышинский зачитывает приговор, называет этих немецких и американских шпионов. Мне от этого становилось легче…
Маленький мальчик, брат Айшат, пролез между ними на четвереньках и попросил пить. Они достали из-под одежды теплые жестяные кружки и увидели, что от растаявшего снега осталось всего два глотка воды.
– А там, на этом полустанке, помнишь, в меня выстрелил часовой? Когда я просила воды и обозвала их фашистами? Я после этого выстрела не то что поумнела, а как-то все по-другому стала видеть…
Маша вдруг наклонилась к уху Айшат и заговорила тихо, словно кто-то мог в этом аду на колесах их подслушать.
– Знаешь, мне показалось, что в меня стрелял сам… Сталин. Не пугайся, я не чокнулась. Хотя самое, может, время. Так мне показалось. Я словно видела, как он целится из винтовки, усами касается приклада. Я крикнула: «Фашисты!», а он выстрелил. Ты думаешь, что я сошла с ума? Скажи, Айшат, я не обижусь. Я бы сама так посчитала, расскажи мне кто такие фантазии. Сумасшедшим? Да я бы его самым главным врагом народа посчитала… Вот так! А теперь я тебе, подруга, скажу, что я кожей почувствовала, откуда прилетела ко мне эта пуля. Не знаю, как в Коране у вас, а когда-то бабка меня заставляла Святое писание вслух ей читать. Там про Бога сказано: ни один волос не упадет без его ведома. Так вот и Сталин. Ни одна пуля не летит без его ведома. Поняла я совершенно ясно, что Сталин все про нас знает. И про тебя, и про меня. И про смерть бабушки Амаевой и маленькой Алии. Даже о том он знает, что не похоронили их, а так бросили. Сталин знает даже, что у нас воды нет, а из кружки снега выходит два глотка. Он все рассчитал…
– Зачем?! – вскрикнула пораженная ее словами Айшат. – Зачем это ему надо?!
Словно подслушавший их разговор паровоз так пронзительно загудел, что обе девушки вздрогнули.
– А этого я тебе пока сказать не могу. Я сама это объяснить не могу. Но мне кажется, что в наших советских книгах ответа не найти. В уставе коммунистического союза молодежи искать тоже бесполезно…
– А где же его искать?
– Не могу я тебе сказать, Айшат. Почему-то боюсь я произносить это вслух.
– Перестань, Маша, кто может нас тут услышать? Что ты такое говоришь? Здесь одни умирающие старухи и ничего не понимающие дети. Скажи мне… Скажи, Манечка…
Казалось, паровоз пошел в разгон – колеса застучали учащенно. Или это только казалось? Когда же у Айшат так же быстро застучало сердечко, она услышала:
– Сталин – Антихрист…
Может, Маша Саадаева была права, что не хотела говорить Айшат эти слова, которые та не столько поняла, сколько почувствовала, – на следующий день у чеченки сделался сильный жар. Не дотрагиваясь рукой до ее лба, Маша чувствовала тепло, как от нагретой печки.
Айшат положили в самом углу на солому и еще какие-то тряпки. Днем она погружалась в тревожный сон, вздрагивала, металась, звала кого-то. А ночью лежала, глядя в потолок, слушая стук колес и хрипы в своей груди.
Старуха Эдиева, мать хромого Дуты, днем осмотрела Айшат и сказала, показав на живот девушки:
– Сурхаш…
Так по-чеченски называется красная сыпь. Это Маша поняла. Еще она поняла, пройдя когда-то перед войной краткосрочные курсы медсестер, что у ее подруги налицо явные симптомы брюшного тифа, те самые, которые Мария Саадаева аккуратно записывала в тетрадочку под номерами.
* * *
Картину «Девушка снимает чулок» Софи положила в ячейку камеры хранения на Белорусском вокзале. Потом позвонила Астрид по мобильному.– Если хочешь получить картину назад, помоги мне спасти Ай.
Сперва Астрид хотела обратиться в милицию… Но потом вдруг испугалась.
Испугалась глубинного, не формального расследования, которое смогло бы высветить кое-что из ее личной жизни.
Да и потом, это как-то нехорошо. Одна женщина обворовала другую – из-за женщины… И все три – из Западной Европы, да все это в Москве! Нет, не все три, одна из них чеченка. Но зато какой скандал! Генерального представителя Си-би-эн-ньюс в России обворовали на любовной почве! И украли у нее объект фетишистского вожделения! Это скандал… На этом можно поломать себе карьеру. Что скажет толстый Джон Вулворд? Этот американец! Они там помешаны на культе добропорядочности и разнополой семьи…
Астрид подумала и решила не звонить в милицию. Чем она может помочь Софи-Катрин? Чем? А та – хороша! Какая у девочек любовь! Друг дружку лезут выручать…
Астрид решила, что может пригрозить Бароеву оглаской по телеканалу «Уорлд Ньюс». Держит племянницу в заложниках!
Нет – не годится… Это слабо…
Можно поторговаться с ним. Пригрозить, что она пустит в эфир фильм о московской диаспоре чеченцев, об их грязной роли в криминальном бизнесе… И подробно о семье Бароевых. Может, и удастся сторговаться – она ничего не делает, он отпускает племянницу, а Софи-Катрин отдает ей картину. Всего и дел! Самое-то главное, что ей и взаправду ничего не надо делать – только предложить мену… Равноценную.
Договорились встретиться с Бароевым на нейтральной территории. В нижнем баре «Международного торгового центра». Хотя, ходили слухи, что это тоже территория семьи Бароевых. Но в такой паранойе можно дойти до абсурда. И свою квартиру на Чистых прудах тоже начать полагать нечистой. Раньше, в СССР, боялись КГБ, теперь в капиталистической России боятся мафии… Интеллигенция всегда чего-то боится. Особенно западная.
Астрид еще застала, как они маленькими школьницами в Вене ходили на демонстрации, сегодня на антиамериканскую – «долой „першинги“ из Европы!», а завтра – на антисоветскую – «долой русские ракеты СС-20!»…
Бароев был точен.
Холодно кивнул ей, зырком глаз на почтительное расстояние отогнал телохранителей, присел, не сняв своей каракулевой шапки…
– Я хочу выразить вам свою озабоченность по поводу моей бывшей сотрудницы, – начала Астрид.
– С Айсет все в порядке, – как отрезал, сказал Бароев, – она дома среди родных.
– Дело в том, что озаботиться может все, западное общество, – мягко и вкрадчиво возразила Астрид. – У нас с вами разные представления о свободе, и домашний арест, принудительное заточение Айсет, на Западе будет зачтено не в пользу вашему имиджу, вы понимаете?
Бароев молчал, угрюмо глядя ей в лицо. Астрид занервничала.
– Поймите, была бы Айсет простой чеченской девушкой, тогда ладно, но она училась в Европе, имеет много друзей в свободном мире, и наконец – она работала на американском телеканале, а американская общественность не останется безучастной, когда дело касается личной свободы, будет скандал…
Бароев неожиданно заговорил на восточный манер:
– Зачем такие нехорошие слова, уважаемая? Скандал, имидж, заточение… Айсет важную работу делала. Уже все сделала, совсем немножко осталось…
– И как скоро мы сможем ее увидеть?
– Увидеть? Дня через три, я так думаю.
Бароев широко улыбнулся, и вот тут-то Астрид сделалось по-настоящему страшно.
Глава 17
…Я мог позвать, рукою шевельнуть.
Но тень моя могла ль тебя вернуть?
Хотел, чтоб ты ушла, чтоб не ушла.
Но мысль дойти до слуха не могла.
Я сделал знак – вернуть тебя с пути.
Ушла? А почему бы не уйти?
Тудор Аргези
В гостиной дома Саадаевых на столе горела керосиновая лампа. За столом на том же самом месте, как тогда, в сорок втором, сидел Евгений Горелов, теперь капитан войск НКВД. Только табурет напротив него был пуст. Весь дом был пуст.
За окном орали недоенные коровы, скулил недострелянный пес. Слышны были голоса солдат, занимавших пустые дома для постоя. Теперь им надо было, предотвратив случаи возможного мародерства, в том числе собственного, дождаться русских переселенцев.
Горелов чувствовал себя дураком. Дураком, потому что не смог убедить Машу. Ведь прекрасно видел, в каком она была состоянии. В таком состоянии человек может броситься с гранатой под танк или закрыть телом амбразуру дота. Надо было отвлечь ее, успокоить, а потом уже объяснять, доказывать, запугивать.
Как ее можно было успокоить? Да так, как мужчины веками успокаивали женщин. Она же сама упала в постель. Надо было только… Дурак! Дважды Дурак Советского Союза капитан Горелов!
Евгений вдруг отчетливо представил Машино белое тело, и у него даже скулы свело от досады. Чуть не упала керосиновая лампа, задетая высокой командирской шапкой. Горелов в сердцах швырнул ее в угол и с новым приступом боли увидел, что шапка упала на ту самую лежанку, на которой ждала его Маша.
А если это была обычная женская игра? От него ждали решительных мужских действий? Тогда он – не только дурак, но и предатель. Он отдал любимую женщину Системе, и та спокойно ее скушала, как скушала уже тысячи и тысячи и еще столько скушает при таких аппетитах, дай Бог ей здоровья.
Все складывалось так прекрасно. В сорок втором ему дико повезло. Выполняя одно, в общем-то, рядовое задание командования в горах, он уничтожил группу немецких диверсантов, так сказать, походя. В горы он уходил зеленым лейтенантиком, а спускался с гор героем, блестящим офицером, перспективным оперативником. К тому же возвращался он по уши влюбленным.
Тогда ему казалось, что он просто влюблен в жизнь, во всех молодых и симпатичных женщин. Например, в радистку отряда Ксюшу Лычко. Но прошло какое-то время, и Евгений Горелов понял, что влюблен он только в Машу Саадаеву, только в нее одну.
Он получал очередные звания, награды, надежно и аккуратно выполнял свою работу, но уже чувствовал, что все непременно скатится назад, даже еще ниже, на самое дно. Вся его рабочая суета только отдаляла неотвратимый конец всего – карьеры, благополучия… О чем там еще мечталось в той жизни?
Любовь к жене врага народа. Не субтильного профессора – «американо-японского шпиона», а самого натурального матерого диверсанта, который проходил подготовку в учебно-тренировочном лагере Абвера. Все последствия этого Евгений Горелов понимал, как никто другой, но ничего не мог с собой поделать.
Перед глазами стояла сцена, как он спасает Машу Саадаеву, когда враг будет безжалостно уничтожаться. Как среди огня и пожарища появится он на белом коне… Тьфу, нечисть! Опять этот белый конь! Интересно, куда он все-таки делся? Сожрали, наверное, его дикие звери? Или этот хромой чечен его нашел?
Погоди, капитан Горелов, все тебе припомнят, и этого белого коня – козырную карту вражеской пропаганды на Северном Кавказе, которую ты упустил, – тебе тоже припомнят, подошьют к делу.
Дверь хлопнула, и капитан Горелов впервые в жизни испугался этого звука. Человек топтался в тамбуре, не решаясь войти.