Нил с ленивой улыбкой слушал, как Марго, на более чем сносном французском делает заказ по телефону. Белужья икра, королевские креветки, фуагра, шампанское. Как говорила покойная Линда, первая его жена, красиво жить не запретишь... Эх, Линда-Адреналинда, тебя бы из тогдашнего нашего убожества да в эту роскошь...
   — Если водка для меня, тогда не надо! — крикнул он.
   — И бутылочку хорошего вина... На усмотрение вашего соммелье, цена значения не имеет...
   Вышедшая в халате Марго чмокнула его в ухо.
   — Через двадцать минут. Ты отдыхай пока, телек посмотри, в баре похозяйничай. В общем, будь как дома. А я пока перышки почищу. Потерпишь?
   — А что мне остается? — Нил состроил скорбную мину и тут же рассмеялся. — Ладно, переживу.
   Он потянулся к лежащей на столике книжке. Крикливая, аляповатая обложка, на ней бритый жлоб с пистолетом и скособоченная красотка с обнаженным выменем восемнадцатого размера. «И ты, Брат?». Издательство «Омега-Пасс». Что ж, название у фирмы вполне красноречивое — если учесть, какую именно часть тела напоминает своими очертаниями греческая буква «омега».
   Имя автора показалось Нилу знакомым. Иван Ларин. Тот самый Ванька русист, с которым столько выпито дрянного пива и дважды дрянного портвейна?
   Нил наугад перелистал несколько страничек, и ему страстно захотелось, чтобы автором был не Ванька, которого Нил запомнил человечком хоть и слабым, но добрым, окрыленным, по-детски чистым душой. Он писал хорошие стихи и имел феерически, неправдоподобно прекрасную жену.
   А тут какие-то подсобки с крысами, битюги в золотых цепях, грязный толстый азербайджанец, с гиканьем и свистом избиваемый ногами. А в текстах, произносимых героями, понятны только матерные слова... Кровавая рвота, кровавые фекалии — любовно, во всех подробностях...
   Потом Ванькина жена стала киноактрисой и, кажется, бросила своего пьющего мужа. Но это еще не повод...
   Неужели Маргарита, очаровательная, тонкая Марго читает такую запредельную дрянь?
   Нил зашвырнул книжку в угол, прислушался.
   Марго пела в ванной под аккомпанемент струй.
   — Знай, Орландина, Орландина
   Зовут меня...
   Отчего ее голос показался ему таким знакомым?..
   — «Шато-Лафит», семьдесят девятый год... Недурно. Интересно, ты тогда на свете-то существовала? Марго надулась.
   — Мне уже девятнадцать!
   — Значит, пешком под стол ходила... Ладно, продегустируем. — Нил наполнил бокалы. — За тебя!
   — За меня уже пили.
   — Тогда за меня.
   — И за тебя пили.
   — В таком случае, позвольте тост, подкупающий своей оригинальностью. За нас с тобой!
   Марго пригубила вина, поставила бокал рядом с икорницей, заполненной уже не икрой, а креветочными очистками.
   Похоже, изысканный, мягкий букет выдержанного вина ее не впечатлил.
   — Дай сигаретку!
   — Как, неужели ты куришь?
   — Только когда выпью... Слушай, Нил, пока я не напилась и не окончательно потеряла голову, у меня есть к тебе деловое предложение...
   — Какое? Потанцевать? Всегда готов! Была бы музыка...
   Он легко поднялся с кресла, отвесил ей церемонный поклон.
   — Нет, погоди, танцы потом... Все потом... Где моя сумочка?
   — Да вот же, — Нил шагнул к дивану возле журнального столика, поднял сумочку. — Прошу.
   Марго достала желтый плотный конверт, в каких обычно держат фотографии, протянула ему. Ее пальцы показались Нилу очень горячими.
   — Что это?
   — Так, одна вещь... Понимаешь, это... это принадлежит моей подруге, очень близкой подруге... Вещь ценная, ее трудно продать в России, она попросила меня узнать, может быть, здесь в Европе... может быть, ты...
   Марго внезапно открыла рот и оглушительно чихнула.
   — Что с тобой?!
   — Ничего, я... — Она вновь чихнула. — Что-то голова... Я лучше сяду...
   Она пошатнулась и едва не упала, но Нил вовремя подхватил ее. Тело Марго пылало, как раскаленная печка.
   Нил подхватил ее на руки и понес в другую комнату, где сквозь матовое стекло двери угадывались очертания кровати.
   Желтый конверт с глухим стуком упал на пол.
   — Нил... — лепетала Марго. — Фотографии...
   — После, девочка, после...
   Он ногой распахнул дверь и бережно уложил Марго на широченную кровать. Она тихо стонала. Нил помог ей выпутаться из платья, прикрыл худенькое тельце простыней, шелковым покрывалом... «Ей девятнадцать, значит, когда она родилась, я был уже три года как женат...» — неожиданно подумал он. Отчего-то слезы навернулись на глаза...
   — Лекарства у тебя есть? Где они?
   — Не знаю... Там...
   Она махнула в неопределенном направлении и уронила руку на покрывало.
   Нил один за другим выдвигал ящики трюмо и, наконец, нашел среди всяких женских мелочей прозрачную косметичку, исполнявшую обязанности походной аптечки, раскрыл молнию, выбрал подходящие упаковки. Препараты были знакомые — эффералган, аспирин-Ц, — а вот русские буквы выглядели на них непривычно.
   Он растворил шипучие таблетки в воде, дал ей выпить. Потом сходил в ванную, принес мокрое полотенце, положил на лоб.
   — Нил, ты... ты только не сердись на меня, все так глупо получилось...
   — Да я не сержусь, ни капельки не сержусь... Ты только поправляйся скорей.
   — А что со мной?
   — Не знаю, наверное, какой-нибудь скоротечный грипп. Ничего, лекарства хорошие, сильные, ты главное постарайся уснуть. Утром будешь как огурчик.
   — Ага, зелененькая и в пупырышках... — Марго тихо засмеялась и тут же раскашлялась.
   — Тс-с! — прошептал Нил.
   — Это мама Таня всегда так шутит... Нил, а правда обидно было бы вот так умереть... когда все только начинается?
   — Ты спи давай! Нечего тут глупости всякие...
   — А ты не уйдешь?
   — Не уйду...
   Она взяла его руку, приложила к своей пылающей щеке.
   — Как хорошо... прохладно... Не уходи... Марго заснула. Нил лежал рядом, не отнимая руку от ее спящего лица...

Глава пятнадцатая
Калифорния-блюз
(октябрь 1995, Сан-Франциско)

   После того, как Павел сел...
   ...Да, после того, как ее Павел попал в тюрьму...
   Ах, в свои тридцать девять Татьяна стала такой слабодушной, что слезы порою сами катились из глаз, катились и катились. Как у того клоуна в цирке, у которого в парике спрятаны трубочки, подведенные к глазам, а в кармане спрятана клизмочка с водой...
   Когда ее Павел сел...
   Когда он попал в тюрьму...
   Сел... Как это по-русски!
   Здесь так не говорят.
   По решению суда был помещен в City Detention Center. По-нашему, вроде КПЗ.
   Татьяна ездила к нему два раза...
   Это было на другом конце Фриско, и она ездила к нему... Ездила, чтобы понять, чтобы выяснить...
   Нет, он не достоин!
   Какой позор. Какой позор!
   Он сожительствовал с этой грязной латиной, с этой пятнадцатилетней шлюшкой!
   Какой ужас!
   И как теперь оградить мальчиков от этого позора?
   Митьке еще три, и он ничего не понимает, но Лешке-то уже пять!
   Как уберечь детей от этого стыда, за отца — педофила?
   Как он мог? Как он мог?
   И Татьяна вновь заливалась слезами.
* * *
   Когда кончился весь этот кошмар с шумихой в газетах, где в заголовках трепалось Пашино имя, Саймон и Саймон, которые вели их с Павлом дела, посоветовали переехать в дом подешевле.
   Впрочем, дело было даже и не в деньгах...
   Дело было в соседях.
   Как сказали бы бабуськи из ее Танькиной юности — как теперь людям в глаза-то смотреть?
   За этот стеклянный дворец на Пасифик-Элли драйв кредит был частично выплачен, и при продаже дома, этого дома стыда и позора, где ее Павел предавался похоти с этой... мексиканской потаскушкой, Саймону даже удалось выудить часть денег назад....
* * *
   Татьяне было тяжело еще раз вспоминать эту их встречу. Встречу в Сити-Детеншн-Сентер.
   Она тогда еще на что-то надеялась...
   Надеялась на то, что все это ошибка. Чудовищная ошибка... И что американская система правосудия — эта великая часть той американской свободы, воспетой в несмолкаемых гимнах всеобщей телевизионной пропагандистской трескотни, — что эта американская система правосудия разберется! Что это ведь не Советский Союз с его сталинским ГУЛАГом, наконец!
   Она еще надеялась... И Саймон с Саймоном — их адвокаты, тоже как-то вяло, но поддерживали ее в этой надежде.
   И она приехала тогда к Павлу, как к родному... Как к родному, попавшему в беду.
   Ей надо было...
   Ей надо было выяснить все для себя...
   Можно ли ему верить?
   Можно ли верить Пашке?
   Ее маленькому ослику — Пашке? А уехала, как от неродного.
* * *
   Выдался очень жаркий даже для Фриско день.
   Уже с утра парило, а к обеду радио «Кэй-Эль-Эм» сорок пять, что постоянно наигрывало кантри, пообещало вообще все «Сто пять по Фаренгейту»...
   Но тем не менее она надела черное. Оставила мальчишек Лизавете и, едва проглотив что-то, отправилась в Сити-Детеншн...
   Ехать было — не ближний путь!
   Сперва по их Пасифик-Элли, потом по бульвару Севен Хилл вдоль бесконечной череды образцово-показательных домиков «хай-миддл класса», к которому они с Пашей пока еще принадлежали, потом по крутой петле пандуса она выбралась на Федеральную дорогу номер семьдесят семь, по которой в восемь рядов в одном направлении неслась вся эта американская жизнь, заключенная в маленьких комфортных мирках личных автомобилей. С персональными радио, с кондиционерами, с мобильными телефонами, фризерами для напитков... и веем-веем тем, что дает американцам это бесконечно воспеваемое ощущение независимости...
   Заняв серединный четвертый от правого края ряд, где ехали не слишком быстро, как эти сумасшедшие владельцы «Порше» и «Феррари», что занимали два крайних левых ряда, и не слишком медленно, как все эти сверкающие никелем дизельные тягачи с прицепами — авианосцы и дредноуты хайвеев с вечными ковбоями в стодолларовых стетсонах за рулем в их высоченных кабинах...
   Она ехала в Сити-Детеншн почти час. И если бы не кондиционер, то страшно подумать! Татьяна всегда по-бабски боялась, а вдруг сломается, а вдруг бензин кончится, а вдруг компьютер в моторе перегорит! И как тогда? Все эти постсоветские и построссийские страхи уже, наверное, и невозможно было вытравить из ее психики. Этакая совковая паранойя в насыщенном индустриальном обществе.
   Когда вокруг всего столько от научно-производственной цивилизации, и когда ты настолько зависишь от всех этих микросхем и электромоторчиков, то как тут не занервничать, что что-то вдруг сломается и ты умрешь от жажды и жары в этой калифорнийской печке! А советская память в затылке подсознания, она все твердила и твердила, — сломается, сломается, сломается...
   Вот и наколдовала.
   Сломалась.
   Сломалась ее с Павлом жизнь!
* * *
   Она приехала в Центр предварительного содержания за полчаса до свидания.
   Встала в очередь к окошку дежурного администратора.
   В очереди, в основном, были тоже женщины. И белой была только одна Татьяна. Несколько чернокожих. Разного размера. От спортивно-поджарых, как чемпионка по прыжкам в длину Джессика Брэнкстон, до оплывших жиром, как мама миссис Миссисипи, необъятных в талии африканок... Вот уж кому жара!
   И еще стояло несколько латиноамериканок.
   Вот уж!
   У Татьяны сразу настроение испортилось.
   И дежурная администратор, та тоже, по инерции что ли? Татьяна ей подает заполненный бланк для разрешения на свидание вместе со своим ай-ди, а та ей:
   — Буэнос диас, сеньора!
   — Юрьев день тебе, бабушка! — так и хотелось выкрикнуть ей в ответ, но Татьяна сдержалась.
   Потом их провели в комнату для свиданий и африканка в серо-голубой коттоновой форменке с нашивками Сити-Детеншн на груди и на рукавах еще раз проинструктировала всех, как себя вести во время свидания, еще и еще раз предупредив, что в случае нарушения правил администрация может прервать свидание и все такое...
   У нее было место за номером семь.
   Счастливое число.
   Седьмая кабинка, хотя понятие «кабинка» здесь было совершенно условным. Огромная комната была разгорожена напополам пуленепробиваемым стеклом. С одной стороны — тюрьма временного содержания и ее пленники с охраной, а с другой стороны — воля и родственники, все эти жены, невесты, дочери...
   И длинный общий стол перед разделявшим два мира стеклом, был условно разделен на маленькие отсеки. Разделен ребрами стеклянных отгородочек, долженствовавших создавать иллюзию какого то интима в этом чудовищном явлении общего свидания...
   А разве может?
   Разве может свидание быть общим?
   Ведь это общее — оно, казалось бы навсегда осталось там, в России?
   Коммунальные кухни?
   Коммунальные квартиры?
   Места «общего пользования»?
   И теперь в этой индивидуалистски построенной Америке она с Пашей снова попала в комнату торжества коммунальных отправлений!
   Его привели и посадили напротив.
   Он так похудел!
   От него просто половина какая-то осталась!
   Татьяна взяла телефонную трубку.
   И Паша тоже взял свою на своей половине.
   Она не знала, что говорить.
   Она только очень хотела одного — сразу, прямо сейчас, снять все подозрения, разрешить все задачи и получить главный ответ на главный вопрос...
   И перестать мучиться от изводившей ее червоточины недоверия. Недоверия к нему, к ее мужу, к ее Паше.
   — Здравствуй, Павел...
   — Здравствуй, Таня...
   — Как ты?
   — Я нормально, а как ты, как мальчики?
   Это было все не то!
   Все эти дежурные расспросы про здоровье, про то, как тебя здесь кормят, и есть ли у вас душ и кондиционер, и что тебе передать, и все эти ответы, что с детьми все нормально, что сама, слава Богу, здорова, и что Лизавета готова пожить с ней ровно столько, сколько надо, — все это была туфта.
   Туфта, потому как настоящий вопрос, обладавший истинной ценностью, заключался не в этом. Не в том, как тебя здесь кормят? И даже не в том, каковы перспективы у Саймона и Саймона на подачу апелляции, а в том...
   А в том... Истинный вопрос, что мучил ее — правда или неправдабыла в том... В том, в чем его обвиняли...
   И он ответил тогда страшное.
   И она...
   И она сама теперь не знала, верить ей дальше или не верить.
   Не то, чтобы верить или не верить ему — Павлу, а верить или не верить в философскую реальность этого мира?
   После того, что она услышала от него в ответ, Татьяна решила, что ее детские подозрения относительно монополярной эгоцентрической устроенности мира были правильными. Что весь этот мир устроен Всевышним специально для нее одной. И что этот спектакль для одного зрителя имеет и преследует одну лишь цель — бесконечно мучить ее.
   Татьяну Ларину-Розен.
   Она выехала назад с одной мыслью, что неплохо бы попросить кого-то, чтоб повели ее машину.
   Но справилась.
   Справилась.
* * *
   Она-то справилась.
   С собой.
   Она справилась с собой, но она так и не смогла справиться с горечью от несправедливости. Горечью от несправедливости. Она была честна. И она его любила. А он был с ней нечестен. И значит — не любил?
   Но не могла до конца поверить!
   И пусть он, отводя глаза, говорил — да, да, все правда, как в газетах пишут, все так, но она до конца не могла в это поверить.
   Безумие какое-то!
   Ум отказывался это принимать!
   Ее Пашка — ее «little donkey Paul» — после их ласк в их постели поганил ее любовь с какой-то несовершеннолетней бэби-ситтершей!
   И пусть он ей даже сказал — да, это так, все так, как в газетах написано, — но она ему не верит.
   Не так.
   Все не так.
   И ее подозрения еще больше усилились, когда она, превозмогая стыд, поехала в мексиканский квартал, разыскав там домик сеньоры Родригес.
   На ее настойчивый звонок дверь Татьяне открыл небритый старик латинос.
   — Нон компранде, сеньора, нон компранде...
   Он принял от нее десятидолларовую бумажку и долго потом кричал свое:
   — Абригадос, абригадос, сеньора, абригадос...
   А где живут теперь Родригес — мама этой Долорес и сама малолетняя шлюха — объяснить не мог...
   — Нон компранде!
   Уехали!
   Уехали до суда!
   Значит, им кто-то дал денег?
   И Татьяна не знала. Верить ей?
   Или не верить?
* * *
   Первую неделю после Пашиного ареста она много плакала. Звонила Лизке. Ждала ее приезда. Тем и жила.
   Однако, еще до Лизаветиного прибытия она сумела взять себя в руки.
   Думала и рассуждала так:
   Ну что?
   Бывали у меня деньки и потяжелее!
   А каково было в Ленинграде тогда, когда Ванькины родители были против свадьбы?
   Каково было, когда Ванька пил по-черному?
   А была тогда она в Ленинграде — одна одинешенька! Без денег, без квартиры, без образования...
   Койка в общежитии — вот и все ее богатство было тогда.
   А теперь — а теперь, что она потеряла?
   Пашину любовь?
   Да!
   Наверное...
   Наверное — да!
   Но у нее есть дети.
   У нее есть деньги.
   У нее есть достаточно средств...
   Саймоны сказали, что сразу после суда ее половину с их с Павлом общего счета сразу разморозят и выделят в ее отдельный счет.
   А там — немаленькая сумма.
   Но это ведь не главное!
   Впрочем, и когда прилетела Лизавета, да не одна, а со смешным мальчишкой Серафимом, которого собиралась устроить здесь в глазную клинику на операцию... когда они с сестрой, уложив деток в кроватки, обнявшись, вдоволь наплакались, Лизавета так же то же самое ей и сказала.
   Разве это горе?
   Муж сел...
   Ну...
   Ну, выйдет через четыре года.
   А может, и через два.
   Но дети-то целы и здоровы, слава Богу! И сама.
   И сама здорова, на воле, и при деньгах!
   — Тебе бы только делом самой заняться, а не то захиреешь, зачахнешь от безделья, — сказала Лизавета на второй день их с Серафимом пребывания.
   И тут же принялась искать адреса кастинговых агентств, что обслуживают Голливуд...
   Какая — никакая, а все ж актриса!
   Лизка вообще молодец!
   И кабы не она, трудно пришлось бы Тане этим октябрем.
   Какой бы сильной Таня ни была, а все ж таки баба-бабой.
   Теперь, бывало, услышит Пашину любимую по радио — этих, Papas and Mamas, где про калифорнийскую осень:
 
   All the leaves are brown
   And the sky is gray
   California dreaming...
 
   <Листья почернели.
   Небо серое.
   Спит Калифорния (англ.)>
 
   Как услышит — так сразу в слезы.
   А Лизавета все поперву взяла на себя.
   И переезд в новый район.
   И обустройство в новом их доме.
   И с мальчишками была целыми днями — возилась, как добрая старая нянька... И порой ей, Таньке, слезу с соплями подтирала.
* * *
   И с деньгами все вроде как было нормально.
   Только вот в новом, купленном ею доме было пока пусто.
   И пусто, и стыдно и холодно.
   И она все время мерзла этой калифорнийской осенью. Кутаясь в шаль и даже включая климат-контроль на полные сто десять Фаренгейту... И все одно — мерзла.
   И Лизавета ее обнимала и прижимала к себе... А не согревала.
   Чуть что — Таня в слезы.
   А по радио — возьми да опять — поставят эту...
 
   All the leaves are brown
   And the sky is gray...
 
   И снова слезы катятся из глаз...
* * *
   Лизавета с удовольствием возилась с мальчишками и иногда укатывала с ними на полдня куда-нибудь в дельфинарий или Диснейленд.
   Чтобы сестрица могла посидеть одна со своими мыслями.
   Татьяна вообще-то и верила, и не верила.
   Ну, как же не верить, если все газеты, все каналы местного ти-ви. Все кричали и орали, что ее муж растратчик и педофил... И более того, и того более, когда она сама его спросила!
   Разве он сам не сказал, что это правда?
   Но она все же что-то чувствовала!
   Она чувствовала, что Паша что-то скрывает!
   И потом, ну никак не мог он этого...
   Пятнадцатилетняя девочка-латина..
   Полтора миллиона казенных денег...
   У нее были дурные мысли, нанять частного сыщика, чтобы он порылся в этом деле и разузнал бы ну хоть чуточку какую правды!
   Она сказала об этом Лизавете.
   А потом сказала одному из Саймонов... Но тот не одобрил, причем с таким видом, будто она сказала какую-то неприличную ерунду.
   Саймонам вообще что-то явно было известно, но они как рыбы молчали.
   Миссис Розен, все будет хорошо!
   От горя и стыда безделье стало донимать ее с особенной силой.
   И даже переезд семейства из стеклянного дворца на Пасифик-Элли драйв в южную часть побережья Фриско-Бэй наводил на мысль, что десять миль ближе к Голливуду для артистки — это символический первый шаг.
   Посоветовавшись с Лизаветой, Татьяна съездила в модную арт-студию, сделала несколько снимков, и по Интернету разослала их вместе с обширным резюме по адресам всех известных и малоизвестных киностудий.
   Авось?
   Чего в нашей жизни не бывает!
   Таня тяготилась не только бездельем.
   Трудно было и переживать нахлынувшее одиночество.
   По-бабски трудно.
   И уже даже крыша порой просто ехала — съезжала.
   Как-то заплутав под пилонами знаменитого моста Голден-Гейт, она остановила свой «шеви-вэн» возле ресторанчика с совершенно невозможным вызывающим названием — Great American Food and Beverage Company... <Великая Американская Компания Еды и Напитков (или «Компания Великой Американской Еды и Напитков»)>. Ресторанчик собственно представлял со бой большой выбеленный цинком алюминиевый сарай с барной стойкой и дюжиной столиков.
   Таня зашла выпить долларового кофе... Этого смешного местного напитка...
   Как забавно было ей сравнивать...
   Питерский «Сайгон» ее юности. Угол Невского и Владимирского. И кофе в третьей коффи-машин от входа... Они с ребятами всегда вставали к третьей машине, там варила кофе женщина лет сорока — сорока пяти. Ее, кажется, звали Стелла. И кофе этот был просто восхитительным.
   Стелла варила и простой за шестнадцать копеек, и двойной за тридцать две, и тройной, если кто просил... И варила его с пенкой, такой ароматный!
   А потом...
   Кофе в Кении!
   Кофе в Эквадоре!
   Кофе в Италии, наконец!
   А в этой Америке...
   За доллар тебе здесь наливают светло-коричневую бурду из фаянсового кувшина. Варят на кухне, а официантка приносит и разливает.
   В Питере они с ребятами всегда брезгливо корчили гримасы, если в кафе или закусочной им предлагали такой кофе... За десять копеек из бачка с крантиком...
   А здесь — в Америке — все пьют эту бурду и прославляют Бога.
   Итак, она зашла в эту Великую Американскую Забегаловку и заказала яблочный пирог... и этот так называемый местный кофе.
   И к ней стали клеиться два моряка.
   Сперва она испытывала гнев и возмущение.
   Потом ей было просто стыдно.
   Но потом...
   Но потом ей стало...
   Ах, лучше не думать об этом и не копаться в этих грязных... в этих грязных и неприличных ощущениях...
   Но ей было ин-те-рес-но!
   Она потом поймала себя на том, что ей вдруг стало интересно...
   Два пацана с авианосца «Энтерпрайз», что два уж месяца большим бельмом торчал в бухте, два пацана лет девятнадцати... Эх, нет на них ее моряка — Леньки Рафаловича. Вот уж он бы их поставил стоять смирно!
   Два пацана из боцманской палубной команды, два рядовых матроса. Один рыжий — ирландец, а другой смуглый, не то индейских кровей, не то метис-латинос...
   И принялись они ей показывать порно-журнал...
   Она сперва даже и не поняла.
   Только покраснела вся до кончиков волос.
   И даже дар речи потеряла на какое-то время.
   А журнал был самого гадкого свойства.
   Там на глянцевом развороте...
   Там был фотокомикс, где два матроса в таких же, как эти белых фланельках и белоснежных крахмальных беретах-бескозырках... Они...
   Они вдвоем любили и терзали взрослую, зрелую женщину...
   Татьяна сперва даже близоруко приблизила свое лицо к странице, что этот рыжий протягивал ей... А потом даже как бы остолбенела от гнева и стыда.
   А они пялились на нее и тихо ржали. Лыбились белоснежными оскалами своими — мол, давай! Давай, мэм! Let us have fun! <Развлечемся! (англ.)>. Мы любим мамочек, ты самый наш любимый размер!
   Но она нашлась, что сказать.
   На каком-то автопилоте нашлась.
   Наверное, она хорошо выглядела.
   Все же актриса хорошей питерской школы.
   Актриса с таким опытом!
   Она им показала, какая пропасть разделяет их.
   Этих сосунков и ее — царицу! Царицу в пафосе греческой трагедии!
   Она даже без грима была белее и холоднее снега.
   Она почувствовала это по их глазам, что обдала их арктическим холодом, когда процедила сквозь зубы...
   Не то, что сперва подумала, де — «Fuck off, you, dirty jerks!» <Отъе..., грязные недо...! (англ.)> — но тем их обдала, что отчетливо прозвучало для их тугопроходимого, затуманенного похотью сознания:
   — Я не сплю с неудачниками, мальчики, не сплю с теми, которые идут во флот за восемьсот баксов в месяц и за перспективу бесплатного высшего образования... Так что передайте своему мастер-сержанту, что вы сегодня в увольнении облажались. А я расскажу о нашем разговоре своему мужу — коммодору...
   А потом, потом... Когда она все же уехала из этого кафе от тех облажавшихся морячков, она долго думала, что, может, надо было бы и решиться на это?
   Ведь Паша-то решился с пятнадцатилетней?
   И, засыпая в постели в тот вечер, она долго ворочалась, представляя себя в объятиях двух моряков.
   Ирландца и смуглого — латинос.
* * *
   А на утро ей позвонили из кинокомпании «Мунлайт пикчерз».
   — Вы посылали нам свое резюме, мэм? Не хотите ли приехать на кинопробы? Для вас есть небольшая роль в фильме про русских моряков...
   Судьба?
   Это ли не судьба?
   Таня?

Глава шестнадцатая
Свидание под липами — 3
(октябрь 1995, Берлин)

   — Привет! Ну, пошли смотреть рыбок, я уже билеты купила!