Вдруг от какой-то неисправности в механизме королева так поспешно махнула скипетром, что попала им по круглой спине первого министра. Тогда неописуемый восторг зрителей выразился громкими криками одобрения.
   — Они живые! — сказал один.
   — Недостает только, чтобы они заговорили, — сказал другой.
   — Об этом лучше не сожалеть! — прибавил аптекарь, становившийся всегда демократом в минуты восторга.
   И он был прав. Что бы было, если бы эти марионетки вдруг вздумали произнести несколько официальных речей!
   — Хотелось бы мне знать, что заставляет их двигаться? — проговорил тогда булочник.
   — Да кто же, как не черт! — заметил старый матрос.
   — Конечно, черт! — закричали в один голос несколько убежденных матрон и торопливо перекрестились, глядя на священника, стоявшего в задумчивой позе.
   — Да как же черт может поместиться в таком ящике? — заметил молодой приказчик, отличавшийся наивностью. — Ведь черт-то большой!
   — Так он не внутри сидит, а где-нибудь тут, — сказала старая кумушка. — И показывает нам все представление.
   — Нет, — ответил важно москательщик, — ведь вы сами знаете, что черт не умеет говорить по-ирландски!
   Да, это одна из истин, в которых Педди вполне уверен. Торнпипп, несомненно, не был чертом, так как выражался на чистейшем ирландском наречии.
   Однако, если здесь не было колдовства, то оставалось допустить, что все эти человечки двигались благодаря какому-нибудь внутреннему механизму. Но никто не видел, чтобы Торнпипп заводил пружину. В то же время была одна особенность, не ускользнувшая от внимания священника: как только движения замедлялись, сильный удар хлыста по ковру, покрывавшему низ тележки, приводил всех в прежнее оживление. Кому же предназначался удар хлыста, сопровождаемый всегда стоном?
   Священнику захотелось узнать это, и он спросил у Торнпиппа:
   — У вас в ящике, верно, собака?
   Торнпипп посмотрел на него, нахмурившись, находя его вопрос лишним.
   — Что там есть, то и есть! — ответил он. Это мое дело… И я не обязан никому объяснять…
   — Положим, вы не обязаны, — заметил священник, — но мы-то имеем право предполагать, что собака приводит в действие механизм.
   — Ну да, собака! — сказал угрюмо Торнпипп. — Собака во вращающейся клетке… и сколько я употребил времени и терпения, чтобы ее выдрессировать! А велика ли выгода? Мне, наверное, не дадут и половины того, что платят священнику за обедню!
   В ту минуту, когда Торнпипп произносил эти слова, механизм вдруг остановился, к великому огорчению публики. Когда же Торнпипп хотел уже закрыть ящик, говоря, что представление окончено, к нему обратился вдруг аптекарь со словами:
   — Не согласитесь ли вы дать еще одно представление?
   — Нет, — ответил грубо Торнпипп, видя устремленные со всех сторон подозрительные взгляды.
   — Даже если бы вам предложили за него два шиллинга?
   — Ни за два, ни за три! — вскричал Торнпипп.
   Оп теперь только и думал, как бы поскорее уйти, по публика вовсе не желала его отпускать. Однако по знаку хозяина собака собиралась уже тронуть тележку, когда вдруг из ящика раздался жалобный стоп, сопровождаемый рыданиями.
   Торнпипп вне себя повторил уже не раз пущенное им в ход ругательство:
   — Да замолчишь ли ты, собачий сын!
   — Там вовсе не собака! — воскликнул священник, удерживая тележку.
   — Собака! — упрямо ответил Торнпипп.
   — Нет! Это ребенок!..
   — Ребенок, ребенок! — закричали все.
   Какая перемена произошла теперь в зрителях! Любопытство сменилось чувством сострадания, выразившимся довольно бурно. Как! Внутри ящика находился ребенок, которого били хлыстом, когда он выбивался из сил и не мог больше двигаться в клетке!..
   — Ребенок, ребенок! — закричали еще энергичнее.
   Торнпиппу приходилось плохо. Он попробовал бороться, толкая сзади тележку… Но напрасно. Булочник схватил ее с одной стороны, москательщик с другой. Никогда ничего подобного не случалось при королевском дворе! Принцы чуть не раздавили принцесс, герцоги опрокинули маркизов, первый министр упал, вызвав падение всего министерства. Одним словом, произошло такое смятение, какое могло случиться в Осборнском дворце лишь в том случае, если бы остров Уайт подвергся землетрясению.
   Торнпиппа очень скоро усмирили, несмотря на то, что он отчаянно сопротивлялся. Все без исключения принимали в этом участие. Тележку обыскали, москательщик пролез между колесами и вытащил из ящика ребенка.
   Да, малютка лет трех, бледный, тощий, болезненный, с ногами, изодранными кнутом, еле дышащий…
   Никто не знал этого ребенка в Уестпорте.
   Таков был выход Малыша, героя этой истории. Каким образом очутился он в руках злодея, который не был его отцом, — довольно трудно было узнать. На самом же деле малютка был подобран Торнпиппом девять месяцев тому назад на улице одной из деревень Допегаля, и вот к чему приспособил его этот варвар.
   Одна из женщин взяла ребенка на руки и старалась привести его в чувство. Все теснились к нему. У ребенка было интересное, даже умненькое личико, у этой бедной белочки, принужденной вертеть клетку под ящиком, чтобы зарабатывать себе хлеб. Зарабатывать хлеб… в эти-то годы!
   Наконец он раскрыл глаза и вздрогнул, увидав Торнпиппа, который подошел, крича злобным голосом:
   — Отдайте его мне!..
   — Разве вы отец его? — спросил священник.
   — Да, — ответил Торнпипп.
   — Нет, нет!.. это не мой папа! — закричал ребенок, уцепившись за женщину, державшую его на руках.
   — Он вам не принадлежит! — вскричал москательщик.
   Торнпипп, однако, продолжал стоять на своем. С искривившимся лицом и злобно сверкающими глазами, он уже не помнил себя и собирался разделаться «по-ирландски», то есть пырнуть ножом, но двое молодцов схватили его и обезоружили.
   — Вон, гоните его вон! — кричали женщины.
   — Убирайся, подлец! — сказал москательщик.
   — И не смейте у нас больше показываться! — закричал священник с угрожающим жестом.
   Торнпипп яростно хлестнул собаку, и тележка покатилась обратно по главной улице Уестпорта.
   — Негодяй! — сказал аптекарь. — Я уверен, что не пройдет и трех месяцев, как он протанцует менуэт Кильменгама!
   Протанцевать этот менуэт значило, по местному выражению, проплясать последний раз джигу на виселичной веревке.
   Затем священник спросил ребенка, как его зовут.
   — Малыш, — ответил тот довольно твердым голосом.
   Действительно, другого имени у него не было.


Глава третья. ШКОЛА-ПРИЮТ RAGGED SCHOOL


   — А что у тринадцатого номера?
   — Лихорадка.
   — А у девятого?
   — Коклюш.
   — У семнадцатого?
   — Тоже коклюш.
   — А у двадцать третьего номера?
   — Я думаю, что у него будет скарлатина.
   И по мере того, как получались ответы, О'Бодкннс записывал их в книгу, имевшую замечательно аккуратный вид, на соответствующих строках, против ЭЭ 23, 17, 9 и 13. В книге была целая рубрика, в которую вписывались: названия болезней, час прихода доктора, прописанные им лекарства, условия, при которых должны были пользоваться ими больные. Имена были написаны готическими буквами, номера арабскими цифрами, лекарства красивым рондо, предписания обыкновенным английским почерком, что составляло в общем образец каллиграфического искусства и строгой отчетности.
   — Несколько детей больны довольно серьезно, — заметил доктор. — Примите меры к тому, чтобы они не простудились во время переноски…
   — Да, да!.. Будьте спокойны, — ответил небрежно О'Бодкинс. — Когда их здесь нет, то и мне нет до них никакого дела, лишь бы книги мои были в порядке…
   — Если они и не выживут, — заметил доктор, беря свою шляпу и палку, то потеря, я думаю, будет невелика…
   — Согласен, — ответил О'Бодкинс. — Я запишу их в столбец умерших, и счеты с ними будут покончены, потому что раз итог подведен, то и жаловаться не на что.
   И доктор ушел, пожав руку своему собеседнику.
   О'Бодкинс был директором Ragged school в маленьком городке Галуее, расположенном на берегу залива, в местности того же названия, на юго-западе Коннаутской провинции. Это единственная провинция, в которой католикам разрешено иметь поземельные владения и в которой, как и в Мюнстере, английское правительство старается всячески притеснять ирландцев неангликанской церкви.
   Всем известен этот тип оригиналов, к которому принадлежал О'Бодкинс и который не может быть назван приятным типом человеческого рода. Маленький, толстый, он был одним из тех холостяков, у которых никогда не было молодости и никогда не будет старости, людей, остающихся всегда теми, что они есть, украшенных никогда не седеющими волосами, точно уже родившихся с золотыми очками, которые следовало не снимать с них и в гробу, людей не знавших никогда ни жизненных невзгод, ни семейной заботы, имеющих сердца лишь постольку, поскольку это необходимо для существования и никогда не тревожимых ни любовью, ни дружбой, ни жалостью, ни симпатией. О'Бодкинс — одно из тех существ, которые ни добры и ни злы, проводят всю жизнь, не сделав ни одного доброго поступка, но и не причинив большого зла, и которые никогда не бывают несчастны — даже несчастьем других.
   Таков был О'Бодкинс, и, мы должны сознаться, он подходил как нельзя более для должности директора школы, подобной Ragged school.
   Ragged school — это школа оборванцев. О'Бодкинсу помогала старая курильщица тетка Крисе, вечно с трубкой во рту, да еще бывший пансионер школы, шестнадцатилетний Грин. Этот бедный малый с добрыми лицом и глазами, с немного вздернутым носом, характерной чертой ирландца, был гораздо лучше трех четвертей всех несчастных, собранных в этой школе-лазарете.
   Оборванцы были по большей части или сироты, или дети, покинутые родителями, которых они не помнили, родившиеся среди грязи и греха, подобранные часто на улицах и дорогах, куда они, несомненно, вернутся в зрелом возрасте. Это поистине отбросы общества.
   Какой нравственный упадок наблюдается среди этих детей, обещающих в будущем превратиться в уродов! Действительно, что порядочного могло произойти из случайного уличного посева?
   В галуейской школе около тридцати детей в возрасте от трех лет до двенадцати, вечно в лохмотьях, вечно голодных, питающихся лишь объедками. Многие из них болели, как мы имели уже случай в том убедиться, и среди них наблюдался большой процент смертности, что, впрочем, не было большой потерей, если верить словам доктора.
   И он прав, если никакие старания, никакие нравственные воздействия не могут помешать этим детям сделаться со временем негодяями. Но в этих некрасивых оболочках все же есть душа, и при ином воспитании, при самоотверженном уходе она, может быть, раскрылась бы для семян добра. Во всяком случае, Для воспитания несчастных существ нужны были совсем другие руководители, чем такой манекен, как О'Бодкинс, тип, впрочем, весьма распространенный среди нуждающихся классов Ирландии.
   Наш Малыш был в Ragged school моложе всех. Ему не было четырех с половиной лет. Бедный ребенок! Можно было бы смело выставить на его лбу надпись: неудачник. Перенести все то, что он перенес от Торнпиппа, изображая какую-то вращающуюся мельницу, освободиться от своего палача благодаря нескольким добрым душам, встретившимся в Уестпорте, и лишь для того, чтобы быть одним из учеников шлуейской Ragged school! А когда он из нее выйдет, не будет ли тогда еще хуже?..
   Конечно, это было весьма хорошее побуждение, под влиянием которого священник отнял несчастного ребенка у его мучителя. После долгих, тщетных розысков пришлось, однако, отказаться от надежды открыть происхождение ребенка. Тот помнил только одно: что жил у какой-то злой женщины, что была еще маленькая девочка, которая его иногда целовала, а другая девочка умерла… Где это было? Он не знал. Был ли он брошен родителями или его у них украли? Этого никто не мог сказать.
   С тех пор как его подобрали в Уестпорте, он находил приют то в одном, то в другом доме. Имя Малыш так за ним и осталось. Где жил неделю, а где и две. Приход не был богат, и немало несчастных существовало за его счет; если бы в приходе был приют для бедных, то, конечно, малютка был бы помещен туда. Но никакого приюта не было, и его отправили в Ragged school.
   Итак, Малыш находился уже девять месяцев на попечении старой, одуревшей Крисе, бедного, покорного судьбе Грипа и О'Бодкинса, этой живой машины, регистрирующей приходы и расходы школы. И все же он сумел устоять против столь гибельных влияний. Его имя еще не красовалось в большой директорской книге в рубриках: корь, скарлатина и другие детские болезни, — иначе счеты с ним были бы уже давно сведены… и приведены к общему итогу — большой братской могиле, предназначенной галуейским оборванцам.
   Но если относительно здоровья можно было не бояться за него, то нельзя было сказать того же о его нравственном развитии. Сможет ли он устоять, находясь в постоянном соприкосновении с этими «rogues», как говорят англичане, среди этих плутов, порочных до мозга костей, детей, которые происходят неизвестно откуда и родители которых были по большей части каторжники или даже казненные преступники? Между ними был даже один, мать которого «отсиживала» на острове Норфолк, в австралийских морях, а отец, приговоренный к смерти за убийство, окончил существование в Ньюгетской тюрьме от руки знаменитого палача Берри.
   Этого мальчика звали Каркер. В двенадцать лет он казался уже предназначенным следовать по стопам родителей. Нет ничего удивительного, что среди этого ужасного сброда он пользовался авторитетом; будучи развращен сам, он развращал других, имел поклонников и союзников, был всегда во главе самых злых, готовый на какую-нибудь мерзость, в ожидании «настоящих» преступлений, когда наконец школа выкинет его на большую дорогу.
   Малыш питал к Каркеру непреодолимое отвращение, однако смотря на него с изумлением. Посудите сами, ведь он был сыном повешенного!
   Школы эти вообще непохожи на современные учебные заведения, где даже воздух распределен с математическим расчетом по числу учеников. Здесь солома заменяет постель, которая не требует никаких забот, так как ее даже никогда не переворачивают. Что касается столовой, то к чему она, когда пищей служат только хлебные корки да картофель? Учебная часть находится в полном ведении О'Бодкинса. Он должен был учить чтению, письму и арифметике, но не нашлось бы и десятка из всех его учеников, которые, пробыв несколько лет в школе, были бы в состоянии прочесть вывеску. Малыш, хотя и был самым младшим, выделялся среди товарищей любовью к науке, за что на него сыпалось немало насмешек. Как грустно, и как велика общественная ответственность, когда ум, ищущий познаний, остается без образования! Почем знать, сколько теряется при бездействии молодого мозга, в который природа вложила, может быть, добрые семена?..
   Если ученики школы плохо работали головой, то это не означало, что руки их занимались честным трудом. Собирать где придется топливо на зиму, выпрашивать себе одежду у добрых людей, сгребать навоз, чтобы потом продавать его на фермы за несколько копперов, — занятие, особенно поощряемое О'Бодкинсом, рыться в отбросах на углах улиц, стараясь притом прийти раньше собак, а в случае и вести с ними отчаянную драку, — таковы были обыденные занятия детей. Игр, забав, не существовало, если не считать за удовольствие царапать, щипать, кусать и колотить друг друга ногами и кулаками, не говоря уж о злых проделках, которые подстраивались несчастному Грипу. Бедный малый относился ко всему довольно равнодушно, что побуждало Каркера и других приставать к нему и преследовать его с удивительной жестокостью.
   Единственная чистая комната в школе принадлежала директору. Он, понятно, никого не впускал в нее. Но охотно предоставлял своим ученикам шляться целыми днями по улицам и всегда с неудовольствием относился к их раннему, по его мнению, возвращению, объясняемому потребностью в пище или сне.
   За свою сдержанность и хорошие задатки Малыш чаще всех подвергался насмешкам и грубостям Каркера и его друзей. Он старался не жаловаться. Ах, как жаль, что он не был силен! С каким наслаждением он ответил бы ударом на удар, заставил бы уважать себя, и какой злобой наполнялось его сердце от сознания своего бессилия!
   Он реже всех выходил из школы, довольный, что мог отдохнуть в отсутствие крикливой ватаги. Он, может быть, оставался в проигрыше, так как лишался какого-нибудь огрызка, который мог быть им найден, или купленного на собранную милостыню куска черствого пирога. Но ему противно было просить подаяния, бегать за экипажами в надежде получить монету, а главное, таскать что-нибудь потихоньку с лотков. Нет, он предпочитал оставаться с Грипом.
   — Ты никуда не идешь? — спрашивал тот.
   — Нет, Грип.
   — Каркер тебя прибьет, если ты ничего сегодня не принесешь!
   — Пусть бьет.
   Грип чувствовал расположение к Малышу и пользовался взаимностью. Будучи довольно неглупым, умея читать и писать, он учил ребенка всему, что знал сам.
   К тому же Грип знал много интересных историй и умел презабавно их рассказывать.
   Когда раздавались громкие взрывы его смеха, Малышу казалось, что мрачная темнота школы озарялась вдруг лучом света.
   Что особенно его возмущало, так это злые шутки учеников по адресу бедного Грипа, который, как мы уже говорили, относился к ним с философским спокойствием.
   — Грип!.. — говорил иногда Малыш.
   — Чего тебе?
   — Каркер очень злой?
   — Конечно… злой.
   — Отчего ты его не бьешь?..
   — Бить?..
   — Да, и других тоже?..
   Грип пожимал плечами.
   — Разве ты не сильный, Грип?..
   — Право, не знаю.
   — Смотри, какие у тебя большие руки и ноги…
   Грип был действительно велик, но длинен и тощ, как проволока.
   — Так почему же, Грип, ты не поколотишь его?
   — Потому что не стоит!
   — Ах! Если бы мне такие руки и ноги, как у тебя…
   — Лучше всего пользоваться ими для работы.
   — Ты думаешь?
   — Конечно.
   — Ну, так и будем работать!.. Попробуем… хочешь?..
   И Грип соглашался.
   Иногда они вместе выходили из дома. Грип старался всегда брать с собой ребенка, когда ему приходилось идти по делу. Малыш был ужасно одет, на нем висели какие-то лохмотья: брюки порваны, куртка светилась насквозь, шапка без дна, ноги обуты в опорки с отвалившимися подошвами. Грип, правда, выглядел не лучше. Пара была вполне подходящая. В хорошую погоду еще сносно, но в Северной Ирландии хорошая погода такое же редкое явление, как хороший обед за столом Педди. И когда в дождь или в снег, с посиневшими лицами, красными от ветра глазами, промокшими насквозь лохмотьями, они бежали, держась за руки, у каждого прохожего должно было бы сжиматься сердце при виде их.
   Они бегали таким образом по улицам Галуея, похожего на испанскую деревеньку, окруженные равнодушной толпой. Малышу очень хотелось знать, что делалось там, внутри домов. Но сквозь узкие окна и опущенные шторы нельзя было ничего различить. Они казались ему большими сундуками, наполненными деньгами. А гостиницы, куда приезжали путешественники в каретах? Как хороши должны были быть в них комнаты, особенно в «Royal Hotel»! Как хорошо было бы на них взглянуть! Но лакей прогнал бы их, как собак, или, что еще хуже, как нищих: собак ведь все же иногда ласкают!..
   И когда они останавливались перед магазинами, должно признаться, скудными, вещи, красовавшиеся в окнах, казались им необычайно драгоценными. Какие взгляды бросали они то на выставленную одежду, то на сапоги, когда сами ходили чуть не босиком! Узнают ли они когда-нибудь удовольствие иметь платье, сшитое по их мерке, сапоги, сделанные по ноге? Нет, по всей вероятности, этот день никогда не наступит ни для них, ни для многих других несчастных, осужденных всю жизнь довольствоваться обносками в объедками.
   Через окна мясных лавок они любовались на громадные туши, висящие на крюках, и которых хватило бы, чтобы кормить досыта в продолжение целого месяца всю Ragged school. При виде их у Грипа и Малыша невольно открывался рот, а мучительные спазмы сжимали желудок.
   — Ну-ка, Малыш, — говорил шутливо Грип, поработай челюстями!.. Тебе будет казаться, что ты и вправду ешь!
   Стоя перед булками и тому подобными печеньями, они чувствовали, что зубы их точно удлиняются, слюна наполняет рот, и Малыш, весь бледный, бормотал:
   — Как это, должно быть, вкусно!
   — И очень даже! — подтверждал Грип.
   — Разве ты пробовал?
   — Да, один раз.
   — Ах! — вздыхал Малыш.
   Он никогда ничего подобного не ел ни у Торнпиппа, ни, конечно, в Ragged school.
   Раз одна дама, разжалобившись при виде его бледного личика, спросила, не хочет ли он съесть пирожок.
   — Я предпочел бы булку, сударыня, — ответил он.
   — Почему же так, дитя мое?
   — Потому что она больше.
   Однажды Грип, получив за исполненное поручение несколько пенсов, купил пирожное, которое было испечено не менее недели тому назад.
   — Что, вкусно? — спросил он Малыша.
   — О!.. Оно как будто сладкое!
   — Я думаю, что сладкое, — смеялся Грип, — когда оно с сахаром!
   Иногда Грпп и Малыш ходили гулять к предместью Солтхилля, откуда открывался вид на весь залив, один из живописнейших в Ирландии: виднелись три Аранских острова, расположенных у самого входа, подобно трем конусам Вигского залива — опять сходство с Испанией, — а позади дикие Бурренскпе горы, Кларские и Могерские скалы. Затем возвращались опять к порту, на набережные, вдоль доков, начатых в то время, когда Галуей предназначался быть начальным пунктом атлантической линии, кратчайшей между Европой и Соединенными Штатами Америки.
   Когда взор их останавливался на кораблях, стоящих в гавани, они чувствовали какое-то непреодолимое влечение к морю, которое — они были в том уверены — менее жестоко к бедным, чем земля, обещало лучшую жизнь среди простора своих вод, далеко от городской заразы; жизнь моряка могла сохранить здоровье ребенку и дать пропитание человеку.
   — Как, должно быть, хорошо, Грип, плыть на таких кораблях… с их громадными парусами! — говорил Малыш.
   — Если бы ты знал, как мне этого хочется, отвечал Грип.
   — Так отчего же ты не сделался моряком?..
   — Да, правда… Почему я не моряк?..
   — Ты бы поехал далеко… далеко!
   — А может быть, это когда-нибудь еще и будет! — мечтательно говорил Грип.
   Во всяком случае, он пока еще не был моряком.
   Галуейская гавань находится у самого устья реки, вытекающей из Луг-Корриба и впадающей в залив. На другом берегу, за мостом, деревенька Кледдег, с ее четырьмя тысячами жителей. Население состоит из рыбаков, которые пользовались долгое время общинной автономией и мэр которых значился в древних хартиях королем. Грип с Малышом доходили иногда до Кледдега. Как жалел тогда Малыш, что он не был одним из этих сильных, крепких мальчиков с загорелыми лицами; чего бы ни дал он, чтобы быть сыном одной из этих дюжих матерей, гальской крови, мужественных и грубых, как и их мужья. Да, он завидовал всем этим детям, здоровейшим и счастливейшим во всей Ирландии! Ему хотелось пойти к этим мальчикам, схватить их за руки… Но он не смел даже приблизиться к ним в своих лохмотьях: они, наверное, подумали бы, что он хочет просить у них милостыню. И он оставался в стороне, глядя на них глазами, полными слез; затем тихо уходил, чаще всего на рынок любоваться на блестящих скумбрий и селедок — единственную рыбу, попадающею в сети кледдегских рыбаков. Что касается до омаров и толстых крабов, которые кишат среди утесов залива, то Малыш, несмотря на все уверения Грипа, что они вкусны, как «пирожки с кремом», никак не мог этому поверить. Надо надеяться, что настанет наконец день, когда он сам в этом убедится.
   Обойдя город, они по грязным, вонючим улицам возвращались в Ragged school. Шли среди развалин, которых много в Галуее и которые при первом же землетрясении рассыпались бы в прах. Это были недостроенные дома, заложенные и брошенные фундаменты, одиноко торчавшие треснувшие стены.
   И все же ужаснее и отвратительнее всего в Галуее было вонючее здание, служившее приютом Малышу и Грипу, которые всегда замедляли, насколько возможно, свое возвращение в Ragged school.


Глава четвертая. ПОГРЕБЕНИЕ ЧАЙКИ


   Влача это печальное существование в кругу таких же, как он, оборвышей, Малыш не раз смутно вспоминал пережитое им до этого. Неудивительно, если счастливый, окруженный ласками и заботами ребенок отдается весь расцвету своего нежного возраста, не задумываясь о прошлом и не заботясь о будущем. Но у тех, прошлое которых представляет лишь страдание, все иначе. Будущее им кажется таким же безрадостным и мрачным; вперед ведь смотрится невольно глазами прошлого!
   Какие же образы прошлого вставали перед глазами Малыша? Торнпипп, этот злой, бессердечный мучитель, которого он вечно боялся где-нибудь встретить и попасть снова в его руки… Затем старая злая ведьма, так с ним обращавшаяся… В то же время смутное воспоминание о какой-то ласковой, нежной девочке, укачивающей его на своих коленях, смягчало горечь прошлого.
   — Мне кажется, что ее звали Сисси, — сказал он однажды своему другу.
   — Какое хорошенькое имя! — ответил Грип.
   На самом же деле Грипп был убежден, что эта девочка существовала лишь в воображении мальчика, так как не удавалось добыть о ней никаких сведений. Но когда он говорил об этом Малышу, тот сердился. О, он мог ее узнать… И неужели ее никогда не встретит? Что теперь с нею? Продолжала ли еще жить у этой ведьмы? Она была кроткая, добрая, ласкала его, делилась с ним картофелем…