Страница:
– Однако для нас, понизивших плату до крайних пределов, – крайних пределов, понимаете ли! – это, может быть, несколько высокое вознаграждение.
– Значит, придется уменьшить его? – спросил Робер.
– Да… может быть, – прошептал Томпсон, – кое-какое уменьшение… маленькое…
– В каком размере? – допытывался Робер, уже раздраженный.
Томпсон встал и, ходя по комнате, проговорил:
– Ей-Богу, полагаюсь на вас. Вы присутствовали при состязании, которое мы вели с этим проклятым Бекером…
– Так что? – прервал Робер.
– Так что мы в конце концов согласились сделать скидку в пятьдесят процентов с первоначальной цены. Не так ли, сударь? Не так ли это верно, как дважды два – четыре? Ну-с, чтобы позволить себе принести такую жертву, нам необходимо, чтобы наши сотрудники помогли нам, чтобы они последовали нашему примеру…
– …и чтобы сбавили свои притязания на пятьдесят процентов, – сформулировал Робер, между тем как его собеседник сделал знак одобрения.
Робер скорчил гримасу. Тогда Томпсон, остановившись против него, дал волю своему красноречию.
Надо, мол, уметь жертвовать собой для пользы дела, представляющего общественный интерес. А разве это не дело первостепенной важности? Довести почти до пустяка стоимость путешествий, некогда столь дорогих, сделать доступными возможно большему числу людей удовольствия, некогда составлявшие удел немногих привилегированных! Тут, черт возьми, вопрос высокой филантропии, перед которым благородное сердце не может остаться равнодушным.
К красноречию этому Робер, во всяком случае, оставался равнодушен. Он соображал, и если сдался, то с умыслом.
Вознаграждение в полтораста франков было принято, и Томпсон закрепил соглашение горячим рукопожатием.
Робер вернулся домой относительно довольный. Хотя его вознаграждение уменьшалось, путешествие тем не менее было приятное, и, если рассчитать хорошенько, выгодное для человека в таком тяжелом положении. Одного только можно было опасаться – чтобы не появилось третье конкурирующее агентство, потом – четвертое и так далее. Тогда бы нечего было думать, что история эта когда-нибудь кончится.
И до какой ничтожной суммы упало бы вознаграждение чичероне?
Глава третья
Глава четвертая
– Значит, придется уменьшить его? – спросил Робер.
– Да… может быть, – прошептал Томпсон, – кое-какое уменьшение… маленькое…
– В каком размере? – допытывался Робер, уже раздраженный.
Томпсон встал и, ходя по комнате, проговорил:
– Ей-Богу, полагаюсь на вас. Вы присутствовали при состязании, которое мы вели с этим проклятым Бекером…
– Так что? – прервал Робер.
– Так что мы в конце концов согласились сделать скидку в пятьдесят процентов с первоначальной цены. Не так ли, сударь? Не так ли это верно, как дважды два – четыре? Ну-с, чтобы позволить себе принести такую жертву, нам необходимо, чтобы наши сотрудники помогли нам, чтобы они последовали нашему примеру…
– …и чтобы сбавили свои притязания на пятьдесят процентов, – сформулировал Робер, между тем как его собеседник сделал знак одобрения.
Робер скорчил гримасу. Тогда Томпсон, остановившись против него, дал волю своему красноречию.
Надо, мол, уметь жертвовать собой для пользы дела, представляющего общественный интерес. А разве это не дело первостепенной важности? Довести почти до пустяка стоимость путешествий, некогда столь дорогих, сделать доступными возможно большему числу людей удовольствия, некогда составлявшие удел немногих привилегированных! Тут, черт возьми, вопрос высокой филантропии, перед которым благородное сердце не может остаться равнодушным.
К красноречию этому Робер, во всяком случае, оставался равнодушен. Он соображал, и если сдался, то с умыслом.
Вознаграждение в полтораста франков было принято, и Томпсон закрепил соглашение горячим рукопожатием.
Робер вернулся домой относительно довольный. Хотя его вознаграждение уменьшалось, путешествие тем не менее было приятное, и, если рассчитать хорошенько, выгодное для человека в таком тяжелом положении. Одного только можно было опасаться – чтобы не появилось третье конкурирующее агентство, потом – четвертое и так далее. Тогда бы нечего было думать, что история эта когда-нибудь кончится.
И до какой ничтожной суммы упало бы вознаграждение чичероне?
Глава третья
В тумане
К счастью, ничему этому не суждено было случиться. 10 мая наступило, и никакого нового события не произошло. Робер явился на пароход, когда тот только что отшвартовался кормой к пристани, откуда вечером должен был выйти в открытое море. Робер хотел пораньше появиться на своем посту, но, взойдя на палубу, понял бесполезность такого чрезмерного усердия. Ни один пассажир еще не прибыл.
Зная номер своей каюты – 17, – он сложил в ней скудный багаж и, выйдя на палубу, оглянулся вокруг.
Человек в фуражке с тремя галунами – очевидно, капитан Пип – ходил по вахтенному мостику от левого борта к правому, жуя сигару вместе с седыми усами. Низкого роста, с кривыми, как у таксы, ногами, с суровой и симпатичной физиономией, – это был превосходный образчик морского волка или по крайней мере одной из многочисленных разновидностей этой породы человеческой фауны.
На палубе матросы приводили в порядок предметы, разбросанные во время стоянки у берега; они укладывали снасти, готовясь к отплытию.
По окончании этой работы капитан спустился с мостика и исчез в своей каюте. Помощник тотчас же последовал его примеру, в то время как матросы присели на деревянной скамейке на носу; только лейтенант, встретивший Робера, оставался у входа. Тишина царствовала на опустевшей палубе.
Чтобы убить время, Робер предпринял полный осмотр парохода.
В носовой части судна помещались каюты экипажа и камбуз, внизу – трюм для якорей, цепей и различных канатов; в середине – машины, а в кормовой части – каюты пассажиров. Тут, в межпалубном пространстве, между машиной и гакабортом, [7]шло в ряд до семидесяти кают. В их числе находилась и отведенная Роберу, достаточно просторная, не лучше и не хуже других.
Под этими каютами властвовал метрдотель в камбузе. Вверху же, между палубой и мостиком, называемым спардеком, была столовая, обширная и довольно роскошно отделанная. Длинный стол, пересекаемый бизань-мачтой, занимал почти весь салон, находясь в середине овала из диванов, обрамлявшего его.
Это помещение, с многочисленными окнами, через которые свет падал из окружающего узкого прохода, оканчивалось у коридора крестообразной формы, где начиналась лестница, ведшая в каюты. Поперечная часть коридора выходила с двух сторон во внешние проходы; продольная же, прежде чем достигнуть палубы, отделяла курительную от читальни, потом большую капитанскую каюту с правого борта от меньших кают помощника и лейтенанта – с левого. Офицеры могли, таким образом, поддерживать наблюдение до самого бака.
Окончив осмотр, Робер поднялся на спардек [8]в момент, когда часы где-то далеко пробили пять. Тем временем погода изменилась к худшему. Туман, хотя и легкий, затмевал горизонт. На берегу ряды домов уже становились менее ясными, жесты толпы носильщиков – менее определенными, и даже на самом судне мачты постепенно терялись в неведомой высоте.
Молчание все еще тяготело над пароходом. Только труба, извергавшая черный дым, говорила о происходящей внутри работе.
Робер присел на скамью в передней части спардека, и, облокотившись, стал смотреть и ждать. Почти тотчас подошел Томпсон. Он послал по адресу Робера знак дружеского привета и принялся ходить взад и вперед, бросая беспокойные взгляды на небо.
Туман действительно все сгущался, так что отплытие представлялось сомнительным. Теперь уже не видно было домов и по набережной шныряли лишь какие-то тени. В стороне рубки мачты ближайших судов пересекали мглу неясными линиями и воды Темзы текли, бесшумные и невидимые под желтоватым паром. Все пропитывалось сыростью.
Робер внезапно вздрогнул и заметил, что промок. Он спустился в каюту, надел пальто и вернулся на свой наблюдательный пост.
К шести часам из центрального коридора вышли четыре неясные фигуры слуг, остановились перед каютой помощника капитана и присели на скамью в ожидании своих новых господ.
Только в половине седьмого появился первый пассажир. Так по крайней мере подумал Робер, видя, как Томпсон бросился и исчез, внезапно скрытый туманом. Слуги тотчас же засуетились, послышались голоса, неясные фигуры заходили под спардеком.
Точно по данному агентом сигналу движение пассажиров с этого момента уже не прекращалось и Томпсон непрестанно сновал между коридором салона и сходнями. За ним следовали туристы – мужчины, женщины, дети. Они проходили, исчезали, туманные призраки, которых Робер не мог рассмотреть.
Однако не должен ли он был находиться около Томпсона, чтобы помогать ему и вообще начать входить в свою роль переводчика? У него не хватало смелости. Сразу, точно внезапная и страшная болезнь, глубокая тоска стала леденить его сердце.
Причина? Он не мог бы определить, к тому же он и не думал искать ее.
Несомненно, это туман так парализовал его душу. Это тусклое облако душило его, давило, как стены тюрьмы.
И он стоял неподвижный, растерявшийся в своем одиночестве.
Тем временем пароход оживился. Люки салона сверкали в тумане. Палуба мало-помалу наполнялась шумом. Какие-то люди спрашивали свои каюты, но оставались невидимыми. Матросы проходили, тоже едва заметные.
Часов около семи кто-то в зале громко потребовал грога. Минуту спустя, прервав наступившее молчание, сухой и надменный голос отчетливо донесся с палубы:
– Кажется, я просил вас быть осторожнее!
Робер наклонился. Длинная и тонкая тень, а за ней – две другие, еле заметные, может быть женщины.
Как раз в этот момент мгла рассеялась. Показалась более многочисленная группа. Робер с уверенностью отличил трех женщин и одного мужчину, быстро приближавшихся под эскортом Томпсона, и четырех матросов, занятых переноской багажа.
Он еще больше нагнулся. Но туманная завеса снова упала, густая и непроницаемая. Незнакомцы исчезли.
Наполовину перевалившись через перила, Робер устремил на эту тень широко открытые глаза. Из всех этих людей – ни одного человека, для которого он был бы чем-нибудь.
А завтра кем будет он для них? Своего рода временным слугой, тем, кто договаривается о цене с кучером и не платит за экипаж; тем, кто удерживает комнату и не занимает ее; тем, кто препирается с содержателем гостиницы и хлопочет о пище для других. В эту минуту он очень пожалел о своем решении, и сердце его наполнилось горечью.
Ночь надвигалась, прибавляя к нагнанной туманом тоске еще и свою. Огни судов оставались невидимыми, равно как и огни Лондона. В этой влажной массе отяжелевшей атмосферы замирал даже шум необъятного города, казалось впавшего в сон.
Вдруг, в тени около входа чей-то голос крикнул: «Эбель!..»
Другой позвал в свою очередь, и два других последовательно повторили:
– Эбель!.. Эбель!.. Эбель!.. [9]
Послышался ропот. Четыре голоса слились в тоскливых возгласах, в томительных воплях.
Какой-то толстяк пронесся бегом, задев Робера. Он все звал:
– Эбель!.. Эбель!..
И сокрушенный тон казался в то же время таким комичным, ясно выдавая такую непроходимую глупость, что Робер не мог не улыбнуться. Этот толстяк тоже был одним из его новых господ.
Впрочем, все уладилось. Послышался крик мальчика, судорожные рыдания и голос мужчины:
– Вот он!.. Я нашел его!..
Общий смутный гам возобновился, хотя и меньший, чем раньше. Поток пассажиров становился медленней и наконец прекратился. Томпсон появился последним в свете коридора, чтобы тотчас же исчезнуть за дверью салона. Робер оставался на своем месте. Никто не требовал его. Никто не интересовался им.
В половине восьмого матросы поднялись на первые выбленки грот-мачты и зажгли фонари: зеленый на правом борту, красный – на левом. На носу огонь был, конечно, поставлен, но его нельзя было заметить. Все было готово к отплытию, только туман делал его невозможным.
Однако долго так не могло продолжаться.
В восемь часов подул порывистый резкий бриз. Облако сгустилось. Мелкий и холодный дождь разогнал туман. В одну минуту воздух прояснился. Показались огни, тусклые, мутные, но все-таки видимые.
На спардеке появился человек. Блеснул золотой галун. Заскрипели ступеньки. Капитан поднимался на мостик.
Среди тьмы сверху раздался его голос:
– Все на палубу для отплытия!
Топот. Матросы рассыпаются по местам. Двое проходят мимо Робера, готовые по первому сигналу отдать привязанный тут кабельтов.
Голос спрашивает:
– Машина в ходу?
Грохот машины заставляет пароход содрогнуться, пар расплывается, винт делает несколько оборотов, затем несется ответ, глухой, тусклый:
– Готово!
– Отдавай носовой конец! – повторяет невидимый помощник, стоящий на своем посту около кронбалков. [10]
Канат шумно хлещет по воде. Капитан командует:
– Оборот назад!
– Оборот назад! – отвечает голос из машины.
– Стоп!
Опять водворяется тишина.
– Отдать кормовой с правого борта!.. Вперед понемногу!..
Судно вздрагивает. Машина приходит в движение, но вскоре останавливается, и лодка пристает к борту, после того как отдала концы канатов, оставшихся на берегу.
Тотчас же ход возобновляется.
– Поднять лодку! – кричит помощник.
Глухой стук блоков о палубу, и матросы, подтягивая тали, [11]тихо подпевают в такт своим усилиям.
– Живей! – кричит капитан.
– Живей! – повторяет машинист.
Уже миновали последние суда, стоящие на якоре. Путь делается свободнее.
– Правь по румбу! Вперед! – командует капитан.
– Вперед, – вторит эхо из глубины машинного отделения.
Винт вертится быстрее. Вода бурлит. Пароход развивает свою обычную скорость.
Робер стоял, склонив голову на руку. Дождь продолжал лить. Он не обращал на это внимания, захваченный всевозраставшей тоской.
Прошлое оживало в памяти его. Мать, которую он недолго видел, гимназия, где он считал себя таким счастливым, отец его… увы! Затем катастрофа, так глубоко расстроившая его существование. Кто мог бы предсказать ему, что в один прекрасный день он окажется одиноким, без друзей, без средств, превратившимся в переводчика, отправляющегося в путешествие, унылое начало которого, среди тумана, сумрака, дождя, быть может, предвещало печальный исход?
Сколько времени предавался он унынию? Шум заставил его вскочить на ноги. Гул, крики, ругательства. Топанье по палубе тяжелых ботинок. Потом страшный скрип железа о железо, и какая-то неясная громада поднялась у левого борта и немедленно канула во мрак ночи.
У люков показались испуганные лица. Палуба наполнилась обезумевшими от страха пассажирами. Но вот раздался успокоительный голос капитана.
«На этот раз ничего», – подумал про себя Робер, взбираясь на спардек, между тем как палуба постепенно опустела.
Погода опять менялась. Дождь внезапно прекратился.
И перемена произошла заметная. Туман точно разогнало взмахом могучего крыла, звезды зажглись в небе, низкие берега реки стали видны.
Робер посмотрел на часы. Было четверть десятого.
Огни Гринвича уже давно исчезли вдали. С левого борта кормы еще замечались вульвичские огни, а на горизонте поднимался маячный огонь Стонмеса. Вскоре он остался позади и вместо него показался маяк Броднеса. В десять часов проходили мимо Тильбюринеса, а двадцать минут спустя обогнули мыс Кольхауз.
Робер заметил тогда, что на спардеке находится еще кто-то. Папироса искрилась в темноте, шагах в десяти от него.
Не обращая внимания, он продолжал прохаживаться, потом машинально подошел к освещенному окну большого зала.
Внутри него не слышно было никакого шума. Путешественники один за другим забрались к себе в каюты. Большой, зал опустел.
Только одна пассажирка, почти напротив Робера, читала, полулежа на диване. Он мог свободно наблюдать за ней, рассматривать при ярком освещении нежные черты, светлые волосы, черные глаза, тонкую талию, маленькую ножку, выступавшую из-под изящной юбки. Он любовался грациозной позой, красивой ручкой, переворачивавшей страницы. Вполне основательно он нашел эту пассажирку восхитительной и на несколько минут забылся в созерцании ее.
Но куривший папироску сделал движение, кашлянул, топнул ногой. Робер, стыдясь своей нескромности, отошел от окна и возобновил прогулку.
Огни продолжали дефилировать. В десять минут двенадцатого пароход находился против сигнальной станции. Вдали мигали теперь проблески Нор и Грейт-Нор, заброшенных стражей океана.
Робер решил отправиться спать. Он оставил спардек, спустился по лестнице, ведущей к каютам, и вступил в коридор. Он шел задумчивый, равнодушный ко всему окружающему.
О чем грезил он? Продолжал ли он свой недавний грустный монолог? Не думал ли он, скорее, о милой женской головке, которой только что любовался?
Он пришел в себя только тогда, когда дотронулся до двери своей каюты. Только тогда он заметил, что он не один.
Две другие двери открылись в то же время. В соседнюю каюту вошла дама, в следующую – мужчина. Оба пассажира обменялись фамильярным поклоном; затем соседка Робера обернулась, бросила на него любопытный взгляд, и прежде чем она исчезла, он узнал в ней видение, которое предстало перед ним в салоне.
Когда он запирал за собой дверь каюты, пароход со стоном поднялся и упал. И в ту же минуту, с первым валом, на палубе пахнуло дыханием моря.
Зная номер своей каюты – 17, – он сложил в ней скудный багаж и, выйдя на палубу, оглянулся вокруг.
Человек в фуражке с тремя галунами – очевидно, капитан Пип – ходил по вахтенному мостику от левого борта к правому, жуя сигару вместе с седыми усами. Низкого роста, с кривыми, как у таксы, ногами, с суровой и симпатичной физиономией, – это был превосходный образчик морского волка или по крайней мере одной из многочисленных разновидностей этой породы человеческой фауны.
На палубе матросы приводили в порядок предметы, разбросанные во время стоянки у берега; они укладывали снасти, готовясь к отплытию.
По окончании этой работы капитан спустился с мостика и исчез в своей каюте. Помощник тотчас же последовал его примеру, в то время как матросы присели на деревянной скамейке на носу; только лейтенант, встретивший Робера, оставался у входа. Тишина царствовала на опустевшей палубе.
Чтобы убить время, Робер предпринял полный осмотр парохода.
В носовой части судна помещались каюты экипажа и камбуз, внизу – трюм для якорей, цепей и различных канатов; в середине – машины, а в кормовой части – каюты пассажиров. Тут, в межпалубном пространстве, между машиной и гакабортом, [7]шло в ряд до семидесяти кают. В их числе находилась и отведенная Роберу, достаточно просторная, не лучше и не хуже других.
Под этими каютами властвовал метрдотель в камбузе. Вверху же, между палубой и мостиком, называемым спардеком, была столовая, обширная и довольно роскошно отделанная. Длинный стол, пересекаемый бизань-мачтой, занимал почти весь салон, находясь в середине овала из диванов, обрамлявшего его.
Это помещение, с многочисленными окнами, через которые свет падал из окружающего узкого прохода, оканчивалось у коридора крестообразной формы, где начиналась лестница, ведшая в каюты. Поперечная часть коридора выходила с двух сторон во внешние проходы; продольная же, прежде чем достигнуть палубы, отделяла курительную от читальни, потом большую капитанскую каюту с правого борта от меньших кают помощника и лейтенанта – с левого. Офицеры могли, таким образом, поддерживать наблюдение до самого бака.
Окончив осмотр, Робер поднялся на спардек [8]в момент, когда часы где-то далеко пробили пять. Тем временем погода изменилась к худшему. Туман, хотя и легкий, затмевал горизонт. На берегу ряды домов уже становились менее ясными, жесты толпы носильщиков – менее определенными, и даже на самом судне мачты постепенно терялись в неведомой высоте.
Молчание все еще тяготело над пароходом. Только труба, извергавшая черный дым, говорила о происходящей внутри работе.
Робер присел на скамью в передней части спардека, и, облокотившись, стал смотреть и ждать. Почти тотчас подошел Томпсон. Он послал по адресу Робера знак дружеского привета и принялся ходить взад и вперед, бросая беспокойные взгляды на небо.
Туман действительно все сгущался, так что отплытие представлялось сомнительным. Теперь уже не видно было домов и по набережной шныряли лишь какие-то тени. В стороне рубки мачты ближайших судов пересекали мглу неясными линиями и воды Темзы текли, бесшумные и невидимые под желтоватым паром. Все пропитывалось сыростью.
Робер внезапно вздрогнул и заметил, что промок. Он спустился в каюту, надел пальто и вернулся на свой наблюдательный пост.
К шести часам из центрального коридора вышли четыре неясные фигуры слуг, остановились перед каютой помощника капитана и присели на скамью в ожидании своих новых господ.
Только в половине седьмого появился первый пассажир. Так по крайней мере подумал Робер, видя, как Томпсон бросился и исчез, внезапно скрытый туманом. Слуги тотчас же засуетились, послышались голоса, неясные фигуры заходили под спардеком.
Точно по данному агентом сигналу движение пассажиров с этого момента уже не прекращалось и Томпсон непрестанно сновал между коридором салона и сходнями. За ним следовали туристы – мужчины, женщины, дети. Они проходили, исчезали, туманные призраки, которых Робер не мог рассмотреть.
Однако не должен ли он был находиться около Томпсона, чтобы помогать ему и вообще начать входить в свою роль переводчика? У него не хватало смелости. Сразу, точно внезапная и страшная болезнь, глубокая тоска стала леденить его сердце.
Причина? Он не мог бы определить, к тому же он и не думал искать ее.
Несомненно, это туман так парализовал его душу. Это тусклое облако душило его, давило, как стены тюрьмы.
И он стоял неподвижный, растерявшийся в своем одиночестве.
Тем временем пароход оживился. Люки салона сверкали в тумане. Палуба мало-помалу наполнялась шумом. Какие-то люди спрашивали свои каюты, но оставались невидимыми. Матросы проходили, тоже едва заметные.
Часов около семи кто-то в зале громко потребовал грога. Минуту спустя, прервав наступившее молчание, сухой и надменный голос отчетливо донесся с палубы:
– Кажется, я просил вас быть осторожнее!
Робер наклонился. Длинная и тонкая тень, а за ней – две другие, еле заметные, может быть женщины.
Как раз в этот момент мгла рассеялась. Показалась более многочисленная группа. Робер с уверенностью отличил трех женщин и одного мужчину, быстро приближавшихся под эскортом Томпсона, и четырех матросов, занятых переноской багажа.
Он еще больше нагнулся. Но туманная завеса снова упала, густая и непроницаемая. Незнакомцы исчезли.
Наполовину перевалившись через перила, Робер устремил на эту тень широко открытые глаза. Из всех этих людей – ни одного человека, для которого он был бы чем-нибудь.
А завтра кем будет он для них? Своего рода временным слугой, тем, кто договаривается о цене с кучером и не платит за экипаж; тем, кто удерживает комнату и не занимает ее; тем, кто препирается с содержателем гостиницы и хлопочет о пище для других. В эту минуту он очень пожалел о своем решении, и сердце его наполнилось горечью.
Ночь надвигалась, прибавляя к нагнанной туманом тоске еще и свою. Огни судов оставались невидимыми, равно как и огни Лондона. В этой влажной массе отяжелевшей атмосферы замирал даже шум необъятного города, казалось впавшего в сон.
Вдруг, в тени около входа чей-то голос крикнул: «Эбель!..»
Другой позвал в свою очередь, и два других последовательно повторили:
– Эбель!.. Эбель!.. Эбель!.. [9]
Послышался ропот. Четыре голоса слились в тоскливых возгласах, в томительных воплях.
Какой-то толстяк пронесся бегом, задев Робера. Он все звал:
– Эбель!.. Эбель!..
И сокрушенный тон казался в то же время таким комичным, ясно выдавая такую непроходимую глупость, что Робер не мог не улыбнуться. Этот толстяк тоже был одним из его новых господ.
Впрочем, все уладилось. Послышался крик мальчика, судорожные рыдания и голос мужчины:
– Вот он!.. Я нашел его!..
Общий смутный гам возобновился, хотя и меньший, чем раньше. Поток пассажиров становился медленней и наконец прекратился. Томпсон появился последним в свете коридора, чтобы тотчас же исчезнуть за дверью салона. Робер оставался на своем месте. Никто не требовал его. Никто не интересовался им.
В половине восьмого матросы поднялись на первые выбленки грот-мачты и зажгли фонари: зеленый на правом борту, красный – на левом. На носу огонь был, конечно, поставлен, но его нельзя было заметить. Все было готово к отплытию, только туман делал его невозможным.
Однако долго так не могло продолжаться.
В восемь часов подул порывистый резкий бриз. Облако сгустилось. Мелкий и холодный дождь разогнал туман. В одну минуту воздух прояснился. Показались огни, тусклые, мутные, но все-таки видимые.
На спардеке появился человек. Блеснул золотой галун. Заскрипели ступеньки. Капитан поднимался на мостик.
Среди тьмы сверху раздался его голос:
– Все на палубу для отплытия!
Топот. Матросы рассыпаются по местам. Двое проходят мимо Робера, готовые по первому сигналу отдать привязанный тут кабельтов.
Голос спрашивает:
– Машина в ходу?
Грохот машины заставляет пароход содрогнуться, пар расплывается, винт делает несколько оборотов, затем несется ответ, глухой, тусклый:
– Готово!
– Отдавай носовой конец! – повторяет невидимый помощник, стоящий на своем посту около кронбалков. [10]
Канат шумно хлещет по воде. Капитан командует:
– Оборот назад!
– Оборот назад! – отвечает голос из машины.
– Стоп!
Опять водворяется тишина.
– Отдать кормовой с правого борта!.. Вперед понемногу!..
Судно вздрагивает. Машина приходит в движение, но вскоре останавливается, и лодка пристает к борту, после того как отдала концы канатов, оставшихся на берегу.
Тотчас же ход возобновляется.
– Поднять лодку! – кричит помощник.
Глухой стук блоков о палубу, и матросы, подтягивая тали, [11]тихо подпевают в такт своим усилиям.
– Живей! – кричит капитан.
– Живей! – повторяет машинист.
Уже миновали последние суда, стоящие на якоре. Путь делается свободнее.
– Правь по румбу! Вперед! – командует капитан.
– Вперед, – вторит эхо из глубины машинного отделения.
Винт вертится быстрее. Вода бурлит. Пароход развивает свою обычную скорость.
Робер стоял, склонив голову на руку. Дождь продолжал лить. Он не обращал на это внимания, захваченный всевозраставшей тоской.
Прошлое оживало в памяти его. Мать, которую он недолго видел, гимназия, где он считал себя таким счастливым, отец его… увы! Затем катастрофа, так глубоко расстроившая его существование. Кто мог бы предсказать ему, что в один прекрасный день он окажется одиноким, без друзей, без средств, превратившимся в переводчика, отправляющегося в путешествие, унылое начало которого, среди тумана, сумрака, дождя, быть может, предвещало печальный исход?
Сколько времени предавался он унынию? Шум заставил его вскочить на ноги. Гул, крики, ругательства. Топанье по палубе тяжелых ботинок. Потом страшный скрип железа о железо, и какая-то неясная громада поднялась у левого борта и немедленно канула во мрак ночи.
У люков показались испуганные лица. Палуба наполнилась обезумевшими от страха пассажирами. Но вот раздался успокоительный голос капитана.
«На этот раз ничего», – подумал про себя Робер, взбираясь на спардек, между тем как палуба постепенно опустела.
Погода опять менялась. Дождь внезапно прекратился.
И перемена произошла заметная. Туман точно разогнало взмахом могучего крыла, звезды зажглись в небе, низкие берега реки стали видны.
Робер посмотрел на часы. Было четверть десятого.
Огни Гринвича уже давно исчезли вдали. С левого борта кормы еще замечались вульвичские огни, а на горизонте поднимался маячный огонь Стонмеса. Вскоре он остался позади и вместо него показался маяк Броднеса. В десять часов проходили мимо Тильбюринеса, а двадцать минут спустя обогнули мыс Кольхауз.
Робер заметил тогда, что на спардеке находится еще кто-то. Папироса искрилась в темноте, шагах в десяти от него.
Не обращая внимания, он продолжал прохаживаться, потом машинально подошел к освещенному окну большого зала.
Внутри него не слышно было никакого шума. Путешественники один за другим забрались к себе в каюты. Большой, зал опустел.
Только одна пассажирка, почти напротив Робера, читала, полулежа на диване. Он мог свободно наблюдать за ней, рассматривать при ярком освещении нежные черты, светлые волосы, черные глаза, тонкую талию, маленькую ножку, выступавшую из-под изящной юбки. Он любовался грациозной позой, красивой ручкой, переворачивавшей страницы. Вполне основательно он нашел эту пассажирку восхитительной и на несколько минут забылся в созерцании ее.
Но куривший папироску сделал движение, кашлянул, топнул ногой. Робер, стыдясь своей нескромности, отошел от окна и возобновил прогулку.
Огни продолжали дефилировать. В десять минут двенадцатого пароход находился против сигнальной станции. Вдали мигали теперь проблески Нор и Грейт-Нор, заброшенных стражей океана.
Робер решил отправиться спать. Он оставил спардек, спустился по лестнице, ведущей к каютам, и вступил в коридор. Он шел задумчивый, равнодушный ко всему окружающему.
О чем грезил он? Продолжал ли он свой недавний грустный монолог? Не думал ли он, скорее, о милой женской головке, которой только что любовался?
Он пришел в себя только тогда, когда дотронулся до двери своей каюты. Только тогда он заметил, что он не один.
Две другие двери открылись в то же время. В соседнюю каюту вошла дама, в следующую – мужчина. Оба пассажира обменялись фамильярным поклоном; затем соседка Робера обернулась, бросила на него любопытный взгляд, и прежде чем она исчезла, он узнал в ней видение, которое предстало перед ним в салоне.
Когда он запирал за собой дверь каюты, пароход со стоном поднялся и упал. И в ту же минуту, с первым валом, на палубе пахнуло дыханием моря.
Глава четвертая
Первое соприкосновение с действительностью
С рассветом земля исчезла. С неба, очистившегося от туч, солнце свободно разливало лучи на необъятный круг моря. Погода стояла прекрасная, и, точно разделяя общее опьянение природы, пароход шел, разрезая в дружелюбной борьбе, короткие и суровые волны, которые гнал на него свежий бриз с северо-запада.
Когда рулевой прозвонил шестичасовую вахту, капитан Пип сошел с мостика, где оставался всю ночь, и передал команду второму офицеру.
– Держать на запад, господин Флайшип, – сказал он.
– Слушаюсь, капитан, – ответил помощник, который, взойдя на мостик, скомандовал:
– Вторая вахта, мыть палубу.
Тем временем капитан, вместо того чтобы отправиться прямо в свою каюту, предпринял обход судна.
Он прошел до самого бака, и, наклонившись над форштевнем, [12]посмотрел, как судно поднимается на волнах. Затем вернулся на корму и там взглянул на след от винта. Отсюда достиг машинных люков и с озабоченным видом прислушался к грохоту металлических частей, к работе шатунов и поршней.
Он собирался удалиться, когда фуражка с галуном поднялась из зияющего отверстия. Старший механик Бишоп вышел на палубу подышать свежим утренним воздухом.
Офицеры пожали друг другу руку. Потом молча постояли, капитан устремил вопросительный взгляд в глубину, где стальные части работали с большим шумом.
Этот немой вопрос был понят Бишопом.
– Да, командир… действительно! – сказал он со вздохом.
Больше он не распространялся. Но капитан, несомненно, нашел, что достаточно осведомлен, ибо не расспрашивал дальше и ограничился тем, что покачал головой с явным недовольством. После этого оба офицера предприняли совместно осмотр, начатый капитаном.
Они еще прогуливались, когда Томпсон тоже вышел и направился на спардек.
Пока он туда поднимался с одной стороны, Робер взбирался с другой.
– А! – вскрикнул Томпсон. – Вот и господин Морган! Хорошо провели ночь, профессор? Довольны вы своей прекрасной каютой? Хорошая погода, не так ли?
Инстинктивно Робер повернул голову, рассчитывая увидеть сзади себя какого-нибудь пассажира. Этот титул «профессора», очевидно, не относился к его скромной особе.
Томпсон вдруг оборвал свое приветствие и, сбежав по лестнице, бросился на палубу.
Робер, оглянувшись, не мог понять причины такого внезапного исчезновения. Кроме двух пассажиров, только что взошедших на спардек, там никого не было. Неужели один вид их обратил Томпсона в бегство? Однако они не представляли собой ничего страшного. Что же касалось их оригинальности и странности, это другое дело.
Если французу трудно подделаться под другую национальность, не возбуждая крайнего недоверия своих импровизированных соотечественников, то подобное превращение еще труднее для англичанина. Сыны Альбиона обыкновенно обнаруживают слишком характерные признаки своей нации, энергичный отпечаток которой носят на своей личности, чтобы можно было ошибиться на их счет.
Один из двух пассажиров, показавшихся на спардеке и приблизившихся теперь к Роберу, представлял разительный пример справедливости этого замечания. Больше нельзя было и быть англичанином.
Его длинное туловище опиралось на длинные ноги, заканчивавшиеся длинными ступнями, с апломбом опускавшимися на землю, которую они, казалось, с каждым шагом забирали в свое исключительное владение. Не должен ли в самом деле англичанин, где бы он ни находился, водружать каким бы то ни было манером знамя своей страны?
По общему виду своему этот пассажир очень походил на старое дерево. Вместо сучков – шероховатые суставы, при малейшем движении скрипевшие и трещавшие, как колеса плохо смазанной машины. У него, наверное, не хватало суставной жидкости, а судя по внешнему виду, пожалуй, не больше было у него и нравственной закваски.
Сначала бросался в глаза его тонкий и длинный нос с заостренным концом. С каждой стороны этого ужасного органа горело по угольку на обычном месте глаз, а внизу имелся маленький разрез, который только знание естественных законов заставляло признать за рот и который отчасти позволял сделать заключение о злом характере. Наконец, рыжий ореол, начинавшийся на макушке тщательно прилизанными и разделенными удивительно прямым пробором волосами и продолжавшийся нескончаемой парой бакенбард потемнее, служил рамкой для картины.
Лицо это было покрыто рядом бугорков и впадин. В результате эта смесь тонкости, злобы, высокомерия не была бы удачной, если бы, в исправление всего этого, не был пролит свет ровной и спокойной души на бугристые, как почва вулканического происхождения, черты. Ибо этот странный джентльмен был спокоен до невообразимой степени. Никогда он не сердился, никогда не горячился, никогда не повышал голоса.
Господин этот был не один на спардеке. Он вел, скорее буксировал, своего рода ходячую крепость – такого же рослого, как и он, человека, но пропорционально толстого и широкого колосса, с виду мощного и кроткого.
Оба пассажира подошли к Роберу.
– Имеем честь обратиться к профессору Роберу Моргану? – спросил первый из них таким мелодичным голосом, точно у него во рту были камни.
– Да, сударь, – машинально ответил Робер.
– Чичероне-переводчик на этом пароходе?
– Совершенно верно.
– Очень рад, господин профессор, – заявил с ледянящей холодностью джентльмен, крутя концы своих бакенбард прекрасного рыжего цвета. – Я – Сондерс, пассажир.
Робер слегка поклонился.
– Теперь, когда формальности соблюдены, позвольте мне, господин профессор, представить вам господина Ван Пипербома, из Роттердама. Вид этого господина, как мне показалось, особенно смутил вашего администратора, господина Томпсона.
Услышав свое имя, Ван Пипербом состроил грандиозный реверанс.
Робер посмотрел на собеседника с некоторым удивлением. Томпсон действительно улизнул. Но почему он смутился при виде одного из своих пассажиров? Почему Сондерс счел уместным сообщить служащему Томпсона такое странное замечание о его хозяине?
Сондерс не объяснил причины. Лицо его оставалось серьезным и холодным.
– Ван Пипербом, – продолжал он, – не знает никакого другого языка, кроме голландского, и тщетно ищет переводчика, как я узнал об этом из карточки, которой он предусмотрительно запасся.
И Сондерс достал визитную карточку, на которой Робер мог прочесть:
– Inderdaad, mynheer ik Ken geln woord engelsh…
– Господин Ван Пипербом неудачно попал, – прервал Робер. – Я не больше вас знаю по-голландски.
Между тем толстый голландец продолжал:
– … ach zal ik dikwyls uw raad inwinen op die reis. – И он подчеркнул свою фразу любезным поклоном и обещающей улыбкой.
– Как! Вы не знаете по-голландски! Разве вот это не к вам относится?! – воскликнул Сондерс, вытащив из глубины своего кармана бумагу, которую поднес к глазам Робера.
Последний взял протянутый ему лист, на котором воспроизводилась программа путешествия и внизу первой страницы упоминалось по-прежнему о переводчике, но в следующей видоизмененной форме:
«Профессор французского университета, говорящий на всех языках, согласился быть к услугам господ пассажиров в качестве чичероне-переводчика».
Прочитав это, Робер вскинул глаза на Сондерса, опустил их на бумагу, потом опять поднял и обвел ими вокруг, словно ожидал найти на палубе объяснение факта, ускользавшего от его понимания. Тогда он заметил Томпсона, склонившегося над машинным люком, и, по-видимому, поглощенного созерцанием шатунов и поршней.
Бросив Сондерса и Пипербома, Робер подбежал к нему и, пожалуй несколько резко, протянул ему злополучную программу.
Но Томпсон ожидал этого удара, ибо всегда был готов ко всему.
Рука его дружески скользнула под руку Робера, и с нежным усилием он увел недовольного переводчика. Можно было подумать, что это два приятеля, мирно толкующие о погоде.
Однако Робер был не из тех, кого можно поддеть на эту удочку.
– Я просил бы вас, милостивый государь, объяснить мне заявление, значащееся в вашей программе! – резко крикнул он. – Говорил ли я вам когда-либо, что владею всеми языками?
Томпсон приятно улыбался.
– Те-те-те! – тихо воскликнул он. – Это, сударь, дела!..
– Но они не могут извинить лжи, – сухо ответил Робер.
Томпсон пренебрежительно пожал плечами. Он и не думал о лжи, когда дело шло о рекламе!
– Послушайте! Полноте, сударь, на что жалуетесь вы? В сущности, смею сказать, это заявление верно. Разве вы не француз? Не профессор или учитель вы? Не учились ли во французском университете, не там ли вы получили диплом?
Томпсон упивался силой своих доводов. Он как будто сам заслушивался, оценивал себя.
Робер не был расположен начать совершенно бесполезный спор.
– Да, да, вы правы, – удовольствовался он ироническим ответом. – И я знаю также все языки. Так и быть!
– Ну что ж тут такого? Все языки. Разумеется, все «полезные» языки. Слово «полезные» действительно пропущено. Тоже, можно сказать, велика важность!
Робер знаком указал на Пипербома, издали наблюдавшего эту сцену вместе с Сондерсом. Аргумент этот остался без ответа.
Томпсон, вероятно, не счел его важным, так как ограничился тем, что щелкнул пальцами с небрежным видом. Потом, сложив губы, он беззаботно издал «пф!» и, наконец, развязно попрыгивая на каблуках, оставил на этом своего собеседника.
Робер, может быть, повел бы объяснение дальше, но случай совершенно переменил течение его мыслей. Один пассажир вышел в эту минуту из коридора и направился к нему.
Когда рулевой прозвонил шестичасовую вахту, капитан Пип сошел с мостика, где оставался всю ночь, и передал команду второму офицеру.
– Держать на запад, господин Флайшип, – сказал он.
– Слушаюсь, капитан, – ответил помощник, который, взойдя на мостик, скомандовал:
– Вторая вахта, мыть палубу.
Тем временем капитан, вместо того чтобы отправиться прямо в свою каюту, предпринял обход судна.
Он прошел до самого бака, и, наклонившись над форштевнем, [12]посмотрел, как судно поднимается на волнах. Затем вернулся на корму и там взглянул на след от винта. Отсюда достиг машинных люков и с озабоченным видом прислушался к грохоту металлических частей, к работе шатунов и поршней.
Он собирался удалиться, когда фуражка с галуном поднялась из зияющего отверстия. Старший механик Бишоп вышел на палубу подышать свежим утренним воздухом.
Офицеры пожали друг другу руку. Потом молча постояли, капитан устремил вопросительный взгляд в глубину, где стальные части работали с большим шумом.
Этот немой вопрос был понят Бишопом.
– Да, командир… действительно! – сказал он со вздохом.
Больше он не распространялся. Но капитан, несомненно, нашел, что достаточно осведомлен, ибо не расспрашивал дальше и ограничился тем, что покачал головой с явным недовольством. После этого оба офицера предприняли совместно осмотр, начатый капитаном.
Они еще прогуливались, когда Томпсон тоже вышел и направился на спардек.
Пока он туда поднимался с одной стороны, Робер взбирался с другой.
– А! – вскрикнул Томпсон. – Вот и господин Морган! Хорошо провели ночь, профессор? Довольны вы своей прекрасной каютой? Хорошая погода, не так ли?
Инстинктивно Робер повернул голову, рассчитывая увидеть сзади себя какого-нибудь пассажира. Этот титул «профессора», очевидно, не относился к его скромной особе.
Томпсон вдруг оборвал свое приветствие и, сбежав по лестнице, бросился на палубу.
Робер, оглянувшись, не мог понять причины такого внезапного исчезновения. Кроме двух пассажиров, только что взошедших на спардек, там никого не было. Неужели один вид их обратил Томпсона в бегство? Однако они не представляли собой ничего страшного. Что же касалось их оригинальности и странности, это другое дело.
Если французу трудно подделаться под другую национальность, не возбуждая крайнего недоверия своих импровизированных соотечественников, то подобное превращение еще труднее для англичанина. Сыны Альбиона обыкновенно обнаруживают слишком характерные признаки своей нации, энергичный отпечаток которой носят на своей личности, чтобы можно было ошибиться на их счет.
Один из двух пассажиров, показавшихся на спардеке и приблизившихся теперь к Роберу, представлял разительный пример справедливости этого замечания. Больше нельзя было и быть англичанином.
Его длинное туловище опиралось на длинные ноги, заканчивавшиеся длинными ступнями, с апломбом опускавшимися на землю, которую они, казалось, с каждым шагом забирали в свое исключительное владение. Не должен ли в самом деле англичанин, где бы он ни находился, водружать каким бы то ни было манером знамя своей страны?
По общему виду своему этот пассажир очень походил на старое дерево. Вместо сучков – шероховатые суставы, при малейшем движении скрипевшие и трещавшие, как колеса плохо смазанной машины. У него, наверное, не хватало суставной жидкости, а судя по внешнему виду, пожалуй, не больше было у него и нравственной закваски.
Сначала бросался в глаза его тонкий и длинный нос с заостренным концом. С каждой стороны этого ужасного органа горело по угольку на обычном месте глаз, а внизу имелся маленький разрез, который только знание естественных законов заставляло признать за рот и который отчасти позволял сделать заключение о злом характере. Наконец, рыжий ореол, начинавшийся на макушке тщательно прилизанными и разделенными удивительно прямым пробором волосами и продолжавшийся нескончаемой парой бакенбард потемнее, служил рамкой для картины.
Лицо это было покрыто рядом бугорков и впадин. В результате эта смесь тонкости, злобы, высокомерия не была бы удачной, если бы, в исправление всего этого, не был пролит свет ровной и спокойной души на бугристые, как почва вулканического происхождения, черты. Ибо этот странный джентльмен был спокоен до невообразимой степени. Никогда он не сердился, никогда не горячился, никогда не повышал голоса.
Господин этот был не один на спардеке. Он вел, скорее буксировал, своего рода ходячую крепость – такого же рослого, как и он, человека, но пропорционально толстого и широкого колосса, с виду мощного и кроткого.
Оба пассажира подошли к Роберу.
– Имеем честь обратиться к профессору Роберу Моргану? – спросил первый из них таким мелодичным голосом, точно у него во рту были камни.
– Да, сударь, – машинально ответил Робер.
– Чичероне-переводчик на этом пароходе?
– Совершенно верно.
– Очень рад, господин профессор, – заявил с ледянящей холодностью джентльмен, крутя концы своих бакенбард прекрасного рыжего цвета. – Я – Сондерс, пассажир.
Робер слегка поклонился.
– Теперь, когда формальности соблюдены, позвольте мне, господин профессор, представить вам господина Ван Пипербома, из Роттердама. Вид этого господина, как мне показалось, особенно смутил вашего администратора, господина Томпсона.
Услышав свое имя, Ван Пипербом состроил грандиозный реверанс.
Робер посмотрел на собеседника с некоторым удивлением. Томпсон действительно улизнул. Но почему он смутился при виде одного из своих пассажиров? Почему Сондерс счел уместным сообщить служащему Томпсона такое странное замечание о его хозяине?
Сондерс не объяснил причины. Лицо его оставалось серьезным и холодным.
– Ван Пипербом, – продолжал он, – не знает никакого другого языка, кроме голландского, и тщетно ищет переводчика, как я узнал об этом из карточки, которой он предусмотрительно запасся.
И Сондерс достал визитную карточку, на которой Робер мог прочесть:
Голландец счел, без всякого сомнения, своим долгом поддержать значившееся на карточке требование, так как произнес тонким голосом, представлявшим странный контраст с его размерами:ВАН ПИПЕРБОМ
ИЩЕТ ПЕРЕВОДЧИКА.
РОТТЕРДАМ.
– Inderdaad, mynheer ik Ken geln woord engelsh…
– Господин Ван Пипербом неудачно попал, – прервал Робер. – Я не больше вас знаю по-голландски.
Между тем толстый голландец продолжал:
– … ach zal ik dikwyls uw raad inwinen op die reis. – И он подчеркнул свою фразу любезным поклоном и обещающей улыбкой.
– Как! Вы не знаете по-голландски! Разве вот это не к вам относится?! – воскликнул Сондерс, вытащив из глубины своего кармана бумагу, которую поднес к глазам Робера.
Последний взял протянутый ему лист, на котором воспроизводилась программа путешествия и внизу первой страницы упоминалось по-прежнему о переводчике, но в следующей видоизмененной форме:
«Профессор французского университета, говорящий на всех языках, согласился быть к услугам господ пассажиров в качестве чичероне-переводчика».
Прочитав это, Робер вскинул глаза на Сондерса, опустил их на бумагу, потом опять поднял и обвел ими вокруг, словно ожидал найти на палубе объяснение факта, ускользавшего от его понимания. Тогда он заметил Томпсона, склонившегося над машинным люком, и, по-видимому, поглощенного созерцанием шатунов и поршней.
Бросив Сондерса и Пипербома, Робер подбежал к нему и, пожалуй несколько резко, протянул ему злополучную программу.
Но Томпсон ожидал этого удара, ибо всегда был готов ко всему.
Рука его дружески скользнула под руку Робера, и с нежным усилием он увел недовольного переводчика. Можно было подумать, что это два приятеля, мирно толкующие о погоде.
Однако Робер был не из тех, кого можно поддеть на эту удочку.
– Я просил бы вас, милостивый государь, объяснить мне заявление, значащееся в вашей программе! – резко крикнул он. – Говорил ли я вам когда-либо, что владею всеми языками?
Томпсон приятно улыбался.
– Те-те-те! – тихо воскликнул он. – Это, сударь, дела!..
– Но они не могут извинить лжи, – сухо ответил Робер.
Томпсон пренебрежительно пожал плечами. Он и не думал о лжи, когда дело шло о рекламе!
– Послушайте! Полноте, сударь, на что жалуетесь вы? В сущности, смею сказать, это заявление верно. Разве вы не француз? Не профессор или учитель вы? Не учились ли во французском университете, не там ли вы получили диплом?
Томпсон упивался силой своих доводов. Он как будто сам заслушивался, оценивал себя.
Робер не был расположен начать совершенно бесполезный спор.
– Да, да, вы правы, – удовольствовался он ироническим ответом. – И я знаю также все языки. Так и быть!
– Ну что ж тут такого? Все языки. Разумеется, все «полезные» языки. Слово «полезные» действительно пропущено. Тоже, можно сказать, велика важность!
Робер знаком указал на Пипербома, издали наблюдавшего эту сцену вместе с Сондерсом. Аргумент этот остался без ответа.
Томпсон, вероятно, не счел его важным, так как ограничился тем, что щелкнул пальцами с небрежным видом. Потом, сложив губы, он беззаботно издал «пф!» и, наконец, развязно попрыгивая на каблуках, оставил на этом своего собеседника.
Робер, может быть, повел бы объяснение дальше, но случай совершенно переменил течение его мыслей. Один пассажир вышел в эту минуту из коридора и направился к нему.