— Конечно.
   — Первое, действительно важное происшествие, это неожиданная смена конвоя и его уменьшение до двадцати человек. Могут ли двадцать человек обеспечить нашу безопасность посреди этого негритянского населения, вот вопрос.
   — Если его так ставить, — говорю я, — то можно дать только утвердительный ответ. Мне кажется, что двадцать человек вполне достаточно, если мы не столкнёмся с враждебностью негров. Другие исследователи совершали более долгие путешествия с меньшим конвоем и даже совсем без конвоя. Но…
   — Я знаю, что вы хотите сказать, — перебивает Барсак. — Вы будете говорить о таинственном незнакомце, который, кажется, не желает видеть нас в этой стране. Я не скрывал своего мнения на этот счёт, и все меня одобрили. С тех пор не случилось ничего нового, значит, по-моему, бесполезно к этому возвращаться.
   Я спорю.
   — Извините, господин депутат, но мне, напротив, кажется, что случилось новое.
   — Ба! — говорит удивлённый Барсак. — Тогда это новое от меня скрыли. Объяснитесь!
   При поставленном в упор вопросе я чувствую, что затрудняюсь. Мои наблюдения казались мне такими значительными, а их следствия я считал так хорошо выведенными, когда сам рассматривал их одно за другим. Но когда мне пришлось говорить о них полным голосом, они показались мне ещё более незначительными и спорными, чем когда я писал о них в книжке. Однако раз уж я глупо влез в эту кашу, то мой долг, во всяком случае, высказаться до конца.
   И я высказываюсь. Я сообщаю Барсаку мои наблюдения над нашим конвоем и его командиром и в заключение боязливо выражаю предположение, что если эти люди — не настоящие солдаты, то они могут быть на службе у нашего неведомого врага, которого мы до сих пор не считали опасным.
   Слушая эти неправдоподобные вещи, Барсак хохочет.
   — Это из романа! — восклицает он. — У вас блестящее воображение, господин Флоранс. Оно вам пригодится, когда вы вздумаете писать для сцены. Но я вам советую не доверяться ему в действительной жизни.
   — Всё-таки… — говорю я, задетый.
   — Тут нет «всё-таки». Тут факты. Подписанный, приказ прежде всего.
   — Он может быть фальшивым.
   — Нет, — возражает господин Барсак, — ведь капитан Марсеней нашёл его действительным и повиновался без колебаний.
   — Он мог быть украден..,
   — Опять роман! Как, скажите пожалуйста, могли заменить настоящий конвой? При этом предположении надо было иметь наготове отряд, достаточно многочисленный, чтобы, во-первых, уничтожить настоящих солдат вплоть до последнего человека, вы понимаете — вплоть до последнего! — и, во-вторых, чтобы, захватив приказ, заменить настоящих солдат фальшивым отрядом, абсолютно тождественным, и это в то время, когда никто не мог знать ни о составе нового конвоя, ни даже о том, что этот конвой будет послан полковником Сент-Обаном. Никто из людей лейтенанта Лакура не ранен, значит, этому отряду следовало быть очень многочисленным, так как настоящие солдаты не позволили бы истребить себя, не защищаясь. И вы хотите, чтобы присутствие такой значительной шайки не было замечено, чтобы слухи о битве не дошли до нас, тогда как новости в зарослях распространяются от деревни к деревне с быстротой телеграммы. Вот с какими невозможными вещами сталкиваешься, когда даёшь волю воображению!
   Барсак прав, приказ не украден. Он продолжает:
   — Ну, а на чём основано впечатление, которое на вас произвели эти люди и их начальник? И чем эти стрелки, которых вы видите отсюда, отличаются от всех чёрных стрелков?
   Я смотрю туда и принуждён сознаться, что Барсак прав. Где у меня вчера вечером была голова? Я сам себе внушил все это. Новые негры походят на всех негров.
   Барсак сознаёт своё преимущество. Он продолжает с уверенностью (и бог знает, однако, не слишком ли много у него этой уверенности!):
   — Перейдём к сержантам. Что вы находите в них особенного? Они очень грязны, это верно, но не более, чем некоторые сержанты капитана Марсенея. В зарослях нельзя быть слишком требовательным к мундирам,
   Золотые слова! Я робко отступаю, так как, действительно, поколеблен.
   — Всё-таки лейтенант Лакур…
   — О! Он необычайно корректен! — восклицает, улыбаясь, Барсак. — Он очень беспокоится о своей персоне и своём туалете. Но это — не преступление.
   Конечно, это так. Я делаю последнее усилие.
   — Все же, совершенно новый мундир — это странно… — Потому что старый — в чемодане лейтенанта, — объясняет Барсак, у которого есть ответ на все. — Так как он запылился, то господин Лакур привёл себя в порядок, прежде чем представиться нам.
   Барсак, по-видимому, находит такую заботу вполне естественной. В конце концов, это я, быть может, не отдаю себе точного отчёта в значительности персоны начальника экспедиции.
   — Впрочем, я долго разговаривал с лейтенантом Лакуром вчера после обеда (наверно, пока я писал мои заметки). Это очаровательный человек, несмотря на своё чрезмерное стремление к изяществу. Вежливый, хорошо воспитанный, даже почтительный. — Здесь Барсак выпячивает грудь. — …даже почтительный. Я нашёл в нём очень приятного собеседника и очень сговорчивого подчинённого.
   Я спрашиваю:
   — Лейтенант Лакур не видит никаких неудобств продолжать наше путешествие в таких условиях?
   — Никаких,
   — Вы, однако, колеблетесь, господин депутат.
   — Я не колеблюсь, — провозглашает Барсак, который в разговоре убедил самого себя. — Мы отправляемся завтра.
   Я интересуюсь:
   — Не исследовав пользу дальнейшего путешествия, после того как вы установили его возможность?
   Скромная ирония моего вопроса проходит незамеченной.
   — А к чему? — отвечает Барсак. — Это путешествие не только полезно, — оно необходимо.
   Я повторяю, не понимая:
   — Необходимо?
   Все ещё в хорошем настроении, Барсак фамильярно берет меня под руку и доверительным тоном объясняет;
   — Между нами говоря, мой дорогой, я хочу вам признаться, что с некоторого времени я считаю чёрных, которых мы здесь встречаем, достаточно далёкими от возможности получения избирательных прав. Я даже вам признаюсь, если будете настаивать, что у нас нет шансов изменить это мнение, удаляясь от берега. Но то, что я вам говорю, я не скажу с парламентской трибуны. Наоборот, если мы закончим наше путешествие, дело обернётся так: Бодрьер и я представим отчёты с совершенно противоположными заключениями. Эти отчёты будут переданы в комиссию. Там после обсуждения или предоставят избирательные права нескольким племенам на берегу океана, что явится моей победой, или же комиссия не придёт к соглашению, и дело будет погребено. Через неделю о нем забудут, и никто не станет разбирать, прав я был или неправ. В обоих случаях ничто не помешает Бодрьеру или мне при подходящем случае получить портфель министра колоний. Если же я, напротив, вернусь, не доведя миссию до конца, этим я сам признаю, что заблуждался, мои враги закричат во все горло, что я старая тупица, и меня окончательно утопят. — Барсак немного помолчал и закончил такой глубокой мыслью: — Не забывайте никогда святой истины, господин Флоранс: «Политик может ошибаться. Это абсолютно неважно. Но если он признает свою ошибку, он погиб!»
   Я смакую эту истину и удаляюсь довольный. Я очень доволен, в самом деле, так как теперь знаю мотивы каждого.
   Покинув Барсака, я вдруг натыкаюсь на записную книжку Понсена, которую тот случайно забыл на своём складном стуле. Мои инстинкты журналиста берут верх над хорошим воспитанием, и я решительно открываю книжку: уж слишком долго она меня интересует. Слишком долго я себя спрашиваю, что наш молчаливый компаньон может писать с утра до вечера. Я желаю, наконец, это узнать.
   Увы! Я наказан за моё любопытство. Я вижу только нагромождение цифр и букв, разбросанных как попало и совершенно непонятных. Это только «р. д. 0,009», «н. кв. км. 135, 08», «в ср. 76, 18» и тому подобное.
   Ещё одна тайма! Для того эти секретные записи? Неужели Понсену нужно что-то скрывать? Уж не предатель ли и он?
   Ну, я сел на своего конька! Хватит возиться с этим. Что за мысль подозревать такого славного человека? Я делаю ему слишком много чести, так как, — я могу признаться в этом своей записной книжке, — он не слишком умён, господин Понсен!
   Но ты газетчик или нет? На всякий случай я переписываю образцы иероглифов, выбранные среди тех, которые попадаются почти ежедневно. Вот они:
   5 д. пр. д. 7; м. 3306, в ср. 472,28; ж. 1895, е. к. д. 1895:7 = 270,71; кв. км. 122; н. кв. км. 3306:122 = = 27,09.
   Нас. в ц.: 27,09 X 54600 = 1 479 114 ч.
   12 ф. пр. д. 81; м. 12085, в ср. 149,19; ж. 6654, н. к. д. 6654:81 = 82,15; кв. км. 1401; н. кв. км. 12085: 1401 = = 8 62
   Нас. в ц.: 8,62 X 54600 = 470 652 ч.
   Я кладу блокнот на место и спасаюсь со своей добычей. Может быть, это пригодится. Вперёд ведь не узнаешь.
   После полудня я прогуливаюсь. Меня сопровождает Тонгане на лошади Чумуки: она лучше его собственной. Мы едем по полю мелкой рысцой.
   Через пять минут Тонгане, у которого чешется язык, заявляет с места в карьер:
   — Хорошо, Чумуки убежал. Чумуки — паршивый предатель.
   Вот и другой! Как? Чумуки тоже нас предавал? Я понимаю, что надо собрать сведения, и притворяюсь удивлённым.
   — Ты хочешь сказать: Морилире?
   — Морилире плохой, — энергично говорит Тонгане. — Но Чумуки всё равно как Морилире. Говорил неграм: «Плохо идти!» Давал много доло тубаб (водки), много серебро, много золото.
   Золото в руках Морилире и Чумуки? Это невероятно!
   — Ты хочешь сказать, они давали неграм каури, чтобы расположить их к себе?
   — Не каури, — настаивает Тонгане. — Много золото, — и прибавляет деталь, которая меня ошеломляет: — Много английское золото!
   — Так ты знаешь английское золото, Тонгане?
   — Да, — отвечает он. — Мой ашантий. Мой знает фустерлинги.
   Я понимаю, что Тонгане на своём странном наречии называет так фунты стерлингов. Смешное слово. Я попытался написать, как он его произносит, но в устах Тонгане оно звучит ещё забавнее. Однако в этот момент мне не до смеха. Золото — английское золото! — в руках Чумуки и Морилире. Я смущён. Разумеется, я делаю вид, что не придаю никакой важности его сообщениям.
   — Ты славный парень, Тонгане, — говорю я ему, — и раз уж ты так хорошо знаешь фустерлинги, возьми эту золотую монету с гербом Французской республики.
   — Хорошая республика! — радостно кричит Тонгане, подбрасывая в воздух монету; он ловит её на лету и спускает в седельную сумку.
   Тотчас его физиономия выражает удивление: его рука вытаскивает большой свёрток бумаги, предмет, редкий у негров, в самом деле. Я испускаю крик и вырываю у Тонгане свёрток, который прекрасно узнаю.
   Мои статьи! Это мои статьи! Мои замечательные статьи остались в сумке негодяя Чумуки1 Я проверяю. Увы! Они все тут, начиная с четвёртой. Как же сурово осуждают меня теперь в «Экспансьон Франсез»! Я обесчещен, я навеки потерял репутацию!
   Пока я предаюсь печальным размышлениям, наша прогулка продолжается. Приблизительно в шести километрах от лагеря я внезапно останавливаюсь.
   Почти у самой дороги, на пространстве шириной от шести до семи метров, длиной около пятидесяти, резко очерчен след посреди зарослей. На этом пространстве высокая трава помята, раздавлена, а кое-где даже как будто начисто скошена гигантской косой. И — что особенно привлекает моё внимание — в самой обнажённой части его я различаю две параллельные колеи, подобные тем, какие мы видели возле Канкана: их глубина от восьми до десяти сантиметров с одного конца, и они незаметно изглаживаются к другому концу. На этот раз глубокая сторона на западе.
   Невольно я сопоставляю эту пару колей с жужжанием, слышанным три дня назад. В Канкане мы также слышали странное жужжание, до того как заметили на земле эти необъяснимые следы.
   Какая связь между этими явлениями — жужжанием, парой колей — и Кенъелалой из Канкана?
   Я не вижу тут никакой связи. И, однако, эта связь должна существовать. Когда я смотрю на загадочные борозды, моё подсознание вызывает скверную фигуру колдуна-негра. И мне внезапно вспоминается, что из четырех предсказаний этого балагура исполнилось уже три! И тогда меня, одинокого с моим черным компаньоном в безграничной пустыне, с головы до пяток пронизывает дрожь, в это уже во второй раз. Когда я думаю об окружающей меня тайне, я боюсь.
   Это извинительно в таких обстоятельствах. К несчастью, это продолжается недолго: я создан так, что не умею бояться. Моя слабость — любопытство. И, пока мы возвращаемся, я упрямо стараюсь разгадать досадные загадки. Это занятие так меня поглощает, что я ничего не вижу вокруг.
   Приближаясь к лагерю, я подпрыгиваю в седле. Тонгане без всяких предисловий говорит:
   — Тулатигуи (лейтенант) нехорош. Паршивая обезьянья голова!
   — Правильно! — отвечаю я, не подумав, и это меня извиняет.
   17 февраля. Большой переход сегодня и ещё больший вчера. Пятьдесят километров за два дня. Чумуки не появляется — каналья! Это заметно. Под управлением одного Тонгане наши погонщики и носильщики делают чудеса.
   В продолжение этих двух дней мои страхи, признаюсь, значительно уменьшились. Конвой точно выполняет свои обязанности, которые, впрочем, нетрудны. Двадцать людей в две линий окружают караван, как и при капитане Марсенее. Только я замечаю, что они не обмениваются с нашим черным персоналом теми шуточками, на которые были так щедры их предшественники. Впрочем, это делает честь их дисциплинированности.
   Два сержанта остаются преимущественно в арьергарде, когда не проезжают вдоль линии стрелков. Они ни с кем не разговаривают, кроме своих людей, к которым по временам обращаются с короткими приказами, тотчас выполняемыми. Приходится признать, что если наш конвой немногочислен, зато он под крепким управлением.
   Лейтенант Лакур держится во главе колонны, почти на том же месте, которое занимал капитан Марсеней, около господина Барсака. Я замечаю, что мадемуазель Морна отодвинулась на несколько рядов. Она теперь с Сен-Береном, позади доктора Шатоннея и господина Понсена. По-видимому, мадемуазель Морна не желает находиться в обществе лейтенанта.
   О нем, впрочем, ничего не скажешь. Он мало говорит, но действует. Очевидно, его энергичные манеры привели к достаточно удовлетворительным результатам двух последних дней похода. Нельзя ничего сказать. И однако…
   Но это у меня навязчивая идея. Тайна, которую я чувствую вокруг нас, странные факты, мною замеченные, наверно, повредили мои мозги, и я склонен, без сомнения, слишком склонен, повсюду видеть предательство.
   Как бы то ни было, вот мотивы моего убеждения.
   Это было сегодня утром, около девяти часов. Проходя через совершенно пустынную маленькую деревушку, мы услышали в одной хижине стоны. По приказу господина Барсака конвой останавливается, и доктор Шатонней, сопровождаемый лейтенантом Лакуром и двумя стрелками, входит в хижину. Разумеется, пресса, то есть я, проникает вместе с ними.
   Ужасное зрелище! Двое мёртвых и раненый. Оба трупа, мужчина и женщина, отвратительно изуродованы.
   Кто убил и ранил этих бедных людей? Кто виноват в этом жестоком истреблении?
   Доктор Шатонней сначала занимается раненым.
   Так как в хижине слишком темно, стрелки по приказу доктора выносят раненого наружу. Это старый негр. Он ранен в плечо, и рана его ужасна. Кость ключицы обнажена. Я спрашиваю себя: каким оружием можно причинить такие страшные повреждения?
   Доктор промывает рану и вытаскивает из неё многочисленные осколки свинца. Он заботливо перевязывает рану бинтами, которые ему подаёт лейтенант Лакур. Раненый жалобно стонет. Но когда перевязка окончена, ему становится легче.
   Но доктор озабочен. Он снова входит в хижину, осматривает трупы и выходит ещё более озабоченный. Он приближается к раненому и расспрашивает его с помощью Тонгане.
   По рассказу бедного негра, 11 февраля, то есть за три дня до смены нашего конвоя, деревушка была атакована отрядом чёрных под командой двух белых. Обитатели спаслись в зарослях, за исключением мужчины и женщины, которые не успели убежать и трупы которых мы нашли. Раненый был с другими. К несчастью, пока он бежал, пуля ударила его в плечо. Он все же имел силы спрятаться в зарослях и, таким образом, ускользнул от нападающих. Когда отряд удалился, все возвратились в деревню, но снова скрылись, увидев наш конвой, приближавшийся с той стороны, куда ушёл первый.
   Этот рассказ нас очень беспокоит. Не очень приятно, в самом деле, узнать, что шайка негодяев бродит по стране. И очень возможно, что мы столкнёмся с ней, так как, по словам раненого, она идёт нам навстречу.
   Бедняга трогательно выражает свою признательность доктору Шатоннею, но вдруг умолкает, глаза его, полные ужаса, устремлены на что-то позади нас. Мы оборачиваемся и оказываемся лицом к лицу с одним из сержантов нашего конвоя. Вид этого человека и вызвал у негра такой страх.
   Впрочем, сержант спокоен. Он взволновался лишь тогда, когда ледяные глаза лейтенанта Лакура метнули на него ужасный взгляд, в котором смешаны упрёк и угроза. Я ловлю этот взгляд на лету, но не могу его объяснить. Сержант дотрагивается до лба, показывая, что раненый бредит, и возвращается к своим людям.
   Мы подходим к больному. Но теперь он смотрит на нас с ужасом, и невозможно вытянуть из него ни слова. Его переносят в хижину, и мы отправляемся дальше, успокоенные, впрочем, за его судьбу.
   Не знаю, что думают мои компаньоны. Меня же занимает новая задача: почему вид сержанта так испугал старика? И почему он не обратил никакого внимания на лейтенанта Лакура?
   На эту загадку тоже нет ответа. Случай ставит нам неразрешимые вопросы, и это начинает крайне раздражать.
   В этот вечер мы довольно поздно раскинули палатки у деревушки Каду. Мы были настроены .печально, так как здесь, в Каду, мадемуазель Морна и Сен-Берен собираются нас покинуть. Мы будем продолжать путь к Уагадугу и Нигеру, они же поднимутся к северу, к Гао, и к тому же Нигеру, своей конечной цели. Надо ли говорить, что мы сделали все возможное, чтобы отговорить их от этого бессмысленного проекта? Наши усилия были бесполезны. Я осмеливаюсь предвидеть, что будущая половина капитана Марсенея не из податливых. Когда мадемуазель Морна что-нибудь заберёт себе в голову, она и черту не уступит. В отчаянии от неудачи мы обратились за поддержкой к лейтенанту Лакуру и просили его доказать, в свою очередь, нашей компаньонке, какое безумие она собирается совершить. Я был убеждён, что ему придётся напрасно расточать слова, но он и не принял на себя эту заботу. Лейтенант Лакур не произнёс ни слова. Он сделал уклончивый жест и улыбнулся очень странно, не знаю, но какой причине.
   Итак, остановились около Каду. В момент, когда я собираюсь удалиться в палатку, меня задерживает доктор Шатонней. Он говорит:
   — Я хочу сообщить вам одну вещь, господин Флоранс; пули, которыми поражены были негры, разрывные,
   И он уходит, не дожидаясь ответа. Так! Ещё одна тайна! Разрывные пули! Кто может употреблять такое оружие? Как подобное оружие может существовать в этой стране?
   Ещё два вопроса прибавляются к моей коллекции вопросов, которая беспрерывно обогащается. Зато коллекция ответов ничуть не увеличивается!
   18 февраля. Последняя новость дня, без комментариев. Наш конвой ушёл. Я говорю прямо: ушёл.
   Это невероятно, но я настаиваю, я повторяю: конвой ушёл. Проснувшись три или четыре часа назад, мы его не нашли. Он испарился, улетучился ночью и с ним все носильщики, все погонщики без исключения.
   Понятно? Лейтенант Лакур, его два сержанта и весь конвой, все двадцать человек ушли не для того, чтобы сделать утреннюю прогулку и вернуться к завтраку. Они ушли, бесповоротно ушли.
   И вот мы одни в зарослях, с нашими лошадьми, с нашим личным оружием, тридцатью шестью ослами, с запасом провизии на пять дней, с Малик и с Тонгане, Ага! Я хотел приключений!

ЧТО ДЕЛАТЬ?

   Когда члены экспедиции Барсака, накануне прибывшие в Каду, проснувшись 18 февраля, заметили исчезновение конвоя и своих носильщиков и погонщиков, они остолбенели. Эта двойная измена и особенно измена конвоя была настолько невероятна, что они долго отказывались в неё поверить, если бы им тотчас не было дано доказательство, что слуги и солдаты унии без намерения вернуться.
   Разбудил своих компаньонов Амедей Флоранс, который первым вышел из палатки. Все, включая Малик, которая провела ночь в палатке Жанны Морна, моментально собрались, обмениваясь восклицаниями.
   Как и обычно, обсуждение началось достаточно беспорядочно, больше обменивались восклицаниями, чем размышлениями. Прежде чем устраивать будущее, они удивлялись настоящему.
   Пока они так шумели, из соседней чащи донёсся стон. Сен-Берен, Амедей Флоранс и доктор Шатонней побежали и нашли Тонгане связанного, с заткнутым ртом и, что хуже всего, раной в левом боку.
   Тонгане освободили от уз, привели в чувство, перевязали и расспросили. Частью на своём негритянском жаргоне, частью на языке бамбара, причём переводчицей служила Жанна Морна, Тонгане рассказал всё, что знал о ночных событиях.
   Бегство было совершено между часом и двумя ночи. В этот момент Тонгане, разбуженный необычным шумом, которого не слышали европейцы в своих шатрах, удивился, увидев стрелков на лошадях, в некотором расстоянии от лагеря; слуги под предводительством лейтенанта Лакура и двух сержантов копошились над какой-то работой, которую ночная темнота не позволяла рассмотреть. Заинтересованный, Тонгане поднялся и направился к носильщикам и погонщикам, чтобы узнать, в чём дело. Он не дошёл. На полдороге на него бросились двое, и один из них схватил его за горло, помешав ему крикнуть. В одно мгновение он был повален, связан, ему заткнули рот. Падая, он успел заметить, что чёрные нагружали на себя тюки, выбранные из поклажи. Тонгане был бессилен что-либо предпринять. Напавшие на него уже удалялись, когда к ним подошёл лейтенант Лакур и отрывисто спросил:
   — Готово?
   — Да, — ответил один из нападавших, в котором Тонгане узнал сержанта.
   Молчание. Тонгане почувствовал, что над ним наклонились, его ощупали.
   — Вы с ума спятили, честное слово! — сказал лейтенант. — Вы оставляете молодца, который слишком много видел. Роберт, удар штыка для этой нечисти!
   Приказ был исполнен мгновенно, но Тонгане, к счастью, удалось извернуться, и штык, вместо того чтобы пронзить ему грудь, скользнул по боку, нанеся рану, более болезненную, чем опасную. В темноте Лакур и его помощники ошиблись: штык был покрыт кровью, а находчивый негр испустил вздох, как бы прощаясь с жизнью, и затаил дыхание.
   — Сделано? — повторил голос лейтенанта Лакура, когда удар был нанесён.
   — Все в порядке, — ответил тот, кто нанёс удар, и ко-ко начальник назвал. Робертом.
   Три человека удалились, и Тонгане башмак ничего не слышал. Скоро он потерял сознание как из-за потери крови, так и потому, что рот его был забит тряпками. Больше он ничего не знал.
   Этого рассказа было достаточно, чтобы убедиться, что измена задумана и подготовлена заранее.
   Установив все это, члены экспедиции смотрела друг на друга, изумлённые и потрясённые. Первым прервал молчание Амедей Флоранс, для которого ещё раз испрашивается снисхождение читателя.
   — Наше положение трудное! — вскричал репортёр, выразив общую мысль.
   Эти слова точно открыли источник, и полились предложения, как улучшить положение. Прежде всего надо было подвести итоги. Сделав подсчёты, убедились, что осталась дюжина револьверов, семь ружей; из них шесть охотничьих, все это с достаточным запасом патронов; семь лошадей, тридцать шесть, ослов, около ста пятидесяти килограммов разных товаров и на четыре дня провизии. Таким образом, средства защиты и транспорта были налицо. О провизии не стоило беспокоиться: её можно было доставать, как и прежде, в деревнях. Вдобавок, шесть европейцев обладали превосходным оружием, и можно было охотиться. Пересчитав инвентарь, пришли к заключению, что партия; им располагающая, не столкнётся ни с какими непреодолимыми препятствиями с материальной стороны.
   Решили продать ослов, которые при отсутствии опытных погонщиков могли стать серьёзным бременем. Сделав это, можно будет выработать план действий. Если придут к решению продолжать путешествие ещё некоторое время, придётся нанять пять-шесть негров, которые понесут товары. По мере надобности эти товара можно обменивать в деревнях на необходимые продукты.. В противном случае следует с этими товарами распроститься за любую; цену; не нужны станут носильщики, и можно будет двигаться горазда» быстрее.,
   Жанна Морна и Сен-Берен, которые одни лишь могли объясняться с туземцами; вошли в переговоры с обитателями Каду. Они встретили в деревне превосходный приём и подарками завоевали симпатии старшины. С его помощью ослы были проданы в Каду и окружающих деревнях по десять тысяч каури (около тридцати франков) за каждого, а всего за триста пятьдесят тысяч каури. Одной этой суммой существование членов экспедиции и оплата пяти носильщиков были обеспечены на двадцать дней.
   С другой стороны, старшина обещал предоставить пять носильщиков и даже более, если понадобится. Торговые сделки потребовали нескольких дней. Они были закончены вечером 22 февраля. Это время не пропало даром, так как раньше Тонгане не мог тронуться в путь, а к этому времени его рана зарубцевалась, и ничто уже не мешало отправлению.