К слову, которым, отметая кавычки, припечатал псевдоинтеллигенцию Солженицын — ОБРАЗОВАНЩИНА. Да, это все та же либеральствующая образованщина, с прежним азартом играющая в свои странные групповые игры (где на кону все чаще — чужие жизни) и мнящая себя властительницей дум. Трансформировалась ли она как-то с советских времен? Обличьем — безусловно, во всегдашнем соответствии с изменением тактической ситуации. Изменилась ли по существу? Нимало.
   И потому, мне думается, не стоит взваливать на российских интеллигентов бремя грехов советской и пост-советской образованщины. Как, конечно же, не стоит лить и слез по поводу того, что численность закавыченной «интеллигенции», сиречь все той же образованщины, пошла на убыль. Во-первых, не верю, что пошла. Но если и вправду — то в таком случае кроме «ныне отпущаеши» сказать ничего не могу.
   Не могу не удержаться и от последнего замечания. Это уже индивидуально автору литгазетовской статьи. Видите ли, г-н Белоцерковский, можно всласть рассуждать об интеллигенции с кавычками или без, крушить и жечь каленым железом. Это нормально — дело газетное. Только вот настойчиво заявлять о собственной интеллигентности, пусть даже и в контексте… Не знаю, нехорошо это как-то. Это все равно как если бы какой-нибудь князь, обломок империи, именовал бы себя «Мое сиятельство». Ведь произнеси он эти слова, и любому тут же понятно станет — никакой это не князь. А кто? Да какая разница кто — главное, что наверняка самозванец.

ВОПРОСЫ ЯЗЫКОЗНАНИЯ и БАЛКАНИЗАЦИЯ АМЕРИКИ

   «Независимая Газета», 20 ноября 1996 г.
 
   В круг ставших традиционными для американской прессы тем — дело О.Дж.Симпсона, скандалы вокруг Клинтона, прошедшие выборы, утверждение членов нового кабинета — ворвалась еще одна. А ворвавшись, закрепилась. И пребывает эта тема на первых страницах газет по сей день — вот уже третий месяц.
   Речь идет, как это ни странно, о языкознании. Предмете, как мы с вами хорошо знаем благодаря Отцу и Учителю, далеко не всегда безобидном и бескровном. В чем ныне начинают убеждаться и американцы.
   Страстная общенациональная полемика вспыхнула вокруг одного из решений Оклендского окружного совета по образованию. Решение, принятое в Калифорнии чиновниками от просвещения в декабре, касалось того, чтобы узаконить жаргон темнокожего населения США в качестве языка, имеющего равные с «нормальным» английским права.
   Впрочем, ни жаргоном, ни сленгом его никто теперь не называет. Название для языкового этого феномена было придумано весьма поэтическое — «эбоникс», этакий синтез слов «эбони» (черное дерево) и «фоникс» (слово, звук, речь). «Речь черного дерева», иными словами.
   Что же двигало авторами упомянутого решения? Среди прочего, наверное, и желание заполучить дотации и прибавки к зарплате для учителей, имеющих дело с детьми, для которых жаргон этот ближе, понятнее и роднее, чем просто английский, без поэтизации. Что было бы вполне законно — тогда преподавание в школах с преобладающе чернокожим населением становилось бы работой с людьми, английским не владеющими.
   Вопрос дотаций, впрочем, отпал очень скоро. Молниеносно отреагировал сам президент, заявивший, что ни гроша Окленд на эту авантюру не получит. О дотациях довольно скоро забыли — но сама проблема «языка эбоникс», однажды появившись, исчезать уже не собиралась.
   Хотя бы потому, что не только — и не столько — о дотациях и прочих финансовых благах шла речь. Совет в Окленде своим постановлением объявил во всеуслышание — и вполне официально — что «черный английский» более никакой не жаргон и не сленг, а полноправный язык, корнями уходящий в далекую Африку. (Никто при этом не ломал себе голову над тем, почему же в активном словаре новоявленного «языка» не наблюдается ни обилия, ни даже заметного присутствия слов из африканских языков. Раз говорящие на «эбоникс» этническими корнями своими оттуда, там же постановили быть корням и самого языка. Согнув науку под вычурную кривую идеологии. Тем более, что с языкознанием это не впервой.)
   Стоит заметить, что «эбоникс» — при всех его грамматических вывихах и нарочито искаженном произношении — стоит куда ближе к «нормальному» английскому, чем, скажем, блатная «феня» к русскому языку. В некотором приближении его можно сравнить с русским типа «тащиться в натуре», «кончать базар», «быть по корешам» и так далее. Уверяю вас (а особо дотошным предлагаю послушать любую из записей рэпа, музыки, которая вся скандируется именно на «эбоникс»), что я нисколько не окарикатуриваю. Во всяком случае, для белых американцев не составляет никакого труда понимать «эбоникс», который по новым канонам становился бы для них ничем иным как иностранным языком.
   Казалось бы, все понятно — еще одна пьеса из репертуара либерально-бюрократического театра абсурда. Не первая, и уж наверняка не последняя. Но тогда как объяснить тот шквал эмоций, захлестнувших Америку в связи с одним-единственным решением какого-то одного провинциального совета по образованию?
   Во— первых, именно потому, что не первая это абсурдистская пьеска. Молох либерального законотворческого безумия уже прокатился по социологии и демографии (с изъятием одних данных и подтасовкой других), психологии и истории (с возвышенной поэтизацией наследия индейцев и негров и навешиванием все новых и новых исторических грехов на имманентно паразитическую белую расу), политике и экономике (с обязательными расовыми квотами и «дискриминацией наоборот»).
   Во— вторых же потому, что, как и все предыдущие шедевры абсурдистского репертуара, этот последний был направлен все на тот же объект: "self-esteem".
   Словосочетание это звучит в каждой публикации на тему «эбоникс» (и в каждой второй публикации вообще). Перевести его, однако, не так-то просто. Это и самоуважение, и позитивная самооценка, и осознание себя. В данном случае, однако, речь идет о некоей оценке себя не как идивида, но как члена группы, общности, социума.
   В обстоятельствах, близких к советской и пост-советской реальности, я воспользовался бы словосочетанием «национальное самосознание», бурный рост которого вызывал неописуемый восторг отечественных либералов с самого начала перестройки (хотелось бы верить, что с тех пор восторги поутихли.) В условиях же американских этот термин не проходит хотя бы потому, что с точки зрения национальности там все считают себя (по меньшей мере пока) просто американцами. Здесь, скорее, уместно выражение «расовое самосознание».
   Социолог Гуверовского института Шелби Стил заметила еще в начале этой «языковедческой» дискуссии, что "…настоящим центром волны эмоций вокруг «черного английского» является одна из самых соблазнительных и самых опасных идей американской системы образования: self-esteem…" Замечание, безусловно, верное, хотя и неоправданно зауженное в применении. Только ли в системе образования идея эта способна привести к катастрофе?
   Сам базис американской государственности — и одновременно американской ментальности — дал мощную трещину. Базисом этим с момента зарождения нации были: индивидуальная свобода и индивидуальная ответственность. Краеугольные камни христианского мироощущения. Библия же с ее этикой — безотносительно того, взирать ли на нее с благоговением верующего или со скепсисом атеиста — была и той центростремительной силой, которой удавалось до поры сдерживать всегда существовавшие центробежные силы и процессы.
   Процесс же атеизации, а точнее, де-христианизации, начавшийся более трех десятилетий назад, в последние годы пошел со скоростью поистине космической. (Не могу не вспомнить один из расхожих российских мифов о современном Западе как цивилизации христианской.) Стоит добавить сюда же набравшую невероятную силу государственную машину, по сравнению с которой все до-рузвельтовские федеральные правительства выглядят в лучшем случае заштатными муниципалитетами. Машину, чье вмешательство в жизнь индивидов вызывает нередко прямые ассоциации с Оруэллом.
   В условиях падения ценности и значимости индивидуального "Я" и общественной оценки человека с именно этих позиций, естественным, даже насущным стал поиск «моей» общности, самоидентификации с той или иной группой, тем или иным социумом. Отсюда и всевозможные меньшинства, плодящиеся как грибы после дождя («Если ты не лоббируешь за себя, то кто будет за тебя лоббировать?»), где принадлежность определена религиозным, языковым, сексуальным или даже инвалидным признаком.
   Чаще же и проще — тем, что и так бросается в глаза. Признаком расовым.
   И проблема с «черным английским» не в том, что, вот-де, иного языка темнокожие детишки не знают, а грамотности хочется. «Эбоникс» используется вовсе не как некий протез английского — за якобы невозможностью овладеть литературным языком в родной среде. «Черный английский» и владение им — предмет гордости, единения со «своими» и сегрегации от чужих. Это система позывных, как в боевой авиации — «Я свой». Отсюда и та легкость, с которой образованные темнокожие переходят на «черный» сленг с «братьями по расе». (Кстати, само это обращение — «брат» — стало обязательным даже среди ведущих телепередач. Так обязательно приветствуют своего, «афро-американца». Естественный вариант — «сестра», при обращении к женщине. То-есть, самые первые моменты общения окрашены уже неизбежным «мы и они», поскольку, скажем, назвать «братом» белого или китайца никому из темнокожих в голову не придет.)
   Страстность полемики вокруг «черного английского» вызвана, мне кажется, еще одной деталью. С признанием нового «языка» именно языком, а не жаргоном, чернокожее население США становится не просто расовой группой единого американского народа, но отдельным народом вообще — по крайней мере, в собственном восприятии. Все прочие составляющие уже утвердились в общественном сознании афроамериканцев. Это и отличная от белых история, с ее неповторимым величием (истоком мировой цивилизации был Египет, а его население было именно черным — основной постулат афроцентризма, преподающегося в преимущественно «черных» школах, но не только в них). Это и расовый гнев (а часто и просто ненависть) к белым согражданам за реальное или же мифологизированное угнетение в прошлом и настоящем (а гнев этот работает как на сплочение «своих», так и на еще большую сегрегацию, духовную и физическую, от «чужаков»). И «праведный гнев», и афроцентристская «история», и очевидные расовые и поведенческие отличия от белых, сливаясь, приводят к тому, что историю собственно Соединенных Штатов темнокожее население не склонно рассматривать как свою. Теперь в этом ряду начинает закрепляться идея о собственном, отличном от государственного (имперского?) языке. Таким образом, с подачи провинциального совета по образованию американское общество сделало еще один — и серьезный — шаг к постепенной балканизации страны.
   Я ни в коей мере не пытаюсь сгустить краски. Сама фраза — «балканизация Америки» — тоже не мое изобретение. Она уже вполне в ходу и у журналистов, и у политологов, и у самих политиков (либералы, правда, шарахаются от нее как черт от ладана — ну да ведь сколько ни говори «сладко»…). Беседуя недавно с группой весьма образованных и весьма небедных американцев, я убедился, что половина из них воспринимает угрозу балканизации как вполне реальную в самом недалеком будущем. Несколько же человек вообще придерживались мнения, что процесс уже начался и развивается.
   Можно возразить, что и здесь мы имеем дело лишь с индивидуальными мнениями. Что ж, обратимся к цифрам.
   В опубликованном пару лет назад рапорте Федерального Бюро Регистрации Населения была дана следующая оценка будущей демографической картины в США. Население страны к 2050 году составит около 400 миллионов человек. Примерно к этому же времени понятие какого бы то ни было большинства — этнического, расового и так далее — исчезнет по той причине, что ни одна из групп не будет в абсолютном большинстве. «Евро-американцы», потомки выходцев из Европы, будь то Западной или Восточной, составят менее 50 процентов населения.
   Далее, если центробежные процессы будут происходить даже с сегодняшней интенсивностью (а она нарастает из года в год), то Америка может перестать быть страной американцев. Просто потому, что все будут в гораздо большей степени идентифицировать себя со «своим» меньшинством, нежели со страной в целом. Некоторые политологи говорят о будущем сожительстве-противостоянии четырех основных блоков населения, три из которых различимы невооруженным глазом. Речь о белых американцах, темнокожих, и выходцах из стран Восточной Азии. Четвертый блок, испаноязычные американцы, могут принадлежать к любой из рас, но тем не менее будут активно поддерживатьинтересы своего блока.
   Стоит упомянуть и о еще одном меньшинстве, действительно немногочисленном (в сравнении с остальными группами), но располагающем огромным влиянием в политике, средствах массовой информации, юриспруденции и высшем образовании (не говоря уже о такой идеологической машине, как Голливуд). Речь о еврейском населении Соединенных Штатов. Здесь, как говорится, расклад тоже неясен. С одной стороны, американские евреи часто и видят себя, и воспринимаются другими, как интегральная часть белого населения. С другой же влиятельные лидеры американского еврейства активно лоббируют в интересах именно своей общины (религиозной или этнической, это уж как кому видится), а нередко и просто в интересах «исторической родины», то бишь, государства Израиль.
   Как поведет себя каждая из этих расовых или этнических групп в будущем — прогнозировать сложно. Однако кое-какие тренды прослеживаются. Скажем, негритянское население, безусловно, имеет целый ряд ярких, харизматических лидеров, аналогов которым в прочих группах, особенно же среди белых американцев, пока не видно. Речь о лидерах именно расовых — а белым гражданам уже давно внушили, что говорить вслух о необходимости выживания белой расы есть не только дурной тон, но и просто-напросто расистско-фашистская демагогия. На сегодняшний день в таких лидерах у белых, вроде бы, нужды особой и нет. Но так ли оно будет тогда, когда их привычное положение большинства растворится в воздухе? Кого и что противопоставят они резко наступательной стратегии тех же афроамериканцев (а стратегия эта четко прослеживается уже сейчас)?
   Кстати, прогнозируемые перемены в демографии могут произойти и ранее указанного срока. Разрыв по расовой линии в рождаемости растет, как растет и число легальных и нелегальных иммигрантов. Как на глазах усиливается и авто-сегрегация расовых и этнических меньшинств. (Доказательством тому может быть хотя бы дело того же О.Дж.Симпсона, которого преимущественно черные присяжные оправдали в уголовном процессе по обвинению в убийстве двух человек, а преимущественно белые присяжные в гражданском иске признали виновным в смерти Николь Симпсон и Рона Голдмана. Фемида в Америке уже давно избавилась от повязки, и пристально вглядывается — но не в существо дела, а в цвет кожи обвиняемого и жертвы…)
   Америка долго взирала на беды остального человечества из своего благополучного далека. Двадцать первый век может внести самые драматические коррективы в эту картину. Было бы сумасшествием испытывать какое бы то ни было злорадство по этому поводу. Но было бы непростительным благодушием проигнорировать те тенденции, которые так явственно обозначились сегодня. Потому что не столь уж далеко то время, когда остальной мир, взирающий ныне на Америку с вынужденным почтением, но без особой любви, может стать свидетелем событий, которые, цитируя Рида, «потрясут мир». Свидетелем — и участником. На нашей насквозь интегрированной бедами и проблемами планете отсидеться не удастся уже никому.

ПУТИ ГОСПОДНИ

   12 декабря 1996
 
   [Статья была написана по договоренности с «Независимой Газетой» для ее приложения «НГ-Религии» в декабре 1996 г. Редакция, однако, в конце концов решила статью не публиковать, мотивируя это тем, что содержание ее противоречило экуменической направленности приложения.]
 
   Если в Оттаве вы будете ехать по Карлинг Авеню, то довольно скоро, никуда не сворачивая, окажетесь в Нипиэне, пригороде канадской столицы. С большой степенью уверенности можно сказать, что вы вряд ли обратите внимание на небольшое неприметное здание метрах в двадцати от дороги. Разве что заметите надпись на придорожном щите-указателе. Которая по-английски и по-русски сообщает, что скромный дом этот — русская православная церковь св. блаженной Ксении Петербургской.
   Сам дом внешне ничем не похож на традиционный православный храм. Да и как ему быть похожим — приход арендует это помещение, и, конечно, пристраивать что-то или перестраивать никто не разрешит. Лишь традиционный крест над дверями позволяет догадаться о том, что внутри. А внутри — действительно, самая настоящая русская церковь. Со всеми ее атрибутами. Тесно? Да, особенно по большим праздникам. Правда, в тесноте этой никто не в обиде. Но так или иначе — квартиранты… Не один год думали люди о строительстве своей, без всяких уже аренд, церкви — да дума-то денег великих не стоит, в отличие от земли, стройматериалов, работы. А все это в Канаде стоит ох как недешево.
   Кто знает, сколько бы так и велось, если бы не самое обычное чудо. Точнее, два чуда. Чудо первое: один из прихожан выиграл главный приз в лотерее. Ни много, ни мало — шесть миллионов долларов. Чудом таким Канаду, впрочем, не удивишь — каждую неделю на экранах телевизоров показывают очередного счастливчика, вспотевшего от перенапряжения и не понимающего, что вокруг него происходит. А вот второе чудо было посерьезнее. Прихожанин наш, которого ведущий, вручая гигантский чек, спросил о том, как намерен он распорядиться своим выигрышем, сказал, что поможет детям с выплатой купленного в рассрочку жилья, отложит деньги на образование внукам. И еще — выделит два миллиона на строительство нового храма для русской церкви. Вот тут-то Канада ахнула. Не знаю, как в Ванкувере или Калгари, но в Оттаве об этом поступке говорили всюду. В дни, когда и правительство, и само общество относятся к религии, и к христианству особенно, весьма и весьма прохладно, это выглядело — да ведь и было — деянием «не от века сего».
   И закипела работа. Строят здесь споро и хорошо. В прошлом году только был и выигрыш, и пожертвование, а уже каких-то пара недель остается до воздвижения купола — да и до освящения самого храма срок недальний. Так что маленькая церковка на Карлинг Авеню доживает последние свои дни. Такая вот не совсем обычная история.
   Трудно отнести к обычным и жизненный путь настоятеля храма о. Германа Чубы. Судите сами: поляк, родившийся и выросший в Соединенных Штатах, ревностный католик — а ныне самый что ни на есть русский православный священник, до йоты, до запятой. Мы беседуем с о. Германом в его квартире, в двух шагах от строящейся церкви. В гостиной — иконы, стеллажи с книгами по богословию. Оно и понятно — как-никак, обитель православного иеромонаха. Тут же — телевизор, компьютер, принтер. Оно тоже понятно — как-никак, на дворе конец двадцатого века.
   Беседуем мы по-русски, изредка перескакивая на английский (кое-какие вещи, особенно с «местным» колоритом, легче обсуждать на нем). Русский о. Германа — чистый, интеллигентный язык, с легким акцентом, но зато с абсолютным отсутствием «советского» языкового мусора, свойственного, увы, многим из нас. Могли бы говорить и по-польски… если бы мой собеседник этот язык знал.
   — Родители, конечно, говорили по-польски. А я и в школу-то ходил католическую, но общую. Не национальную. Вот такой поляк. Хотя по крови — конечно, да. Но трения исторические между Россией и Польшей на меня отпечатка уже не наложили. И глубоко верующим в детстве я не был. То-есть, жил во мне, что называется, «страх Божий», и в церковь я, конечно, ходил — да и немыслимо было бы не ходить. В те годы в провинциальной Америке это было абсолютно естественно: в субботу евреи в нашем городе шли в синагоги, в воскресенье мы, католики и протестанты, семьями шли в свои церкви… А как же иначе? Но первые мои серьезные намерения и планы на будущее были от церкви далеки. Я хотел стать политиком. Как минимум — сенатором.
   — Членом сената штата?
   — Ну, отчего же… Нет, я о Сенате «большом», Соединенных Штатов Америки. И это для меня было абсолютно серьезно. Я был тогда левым, отчаянно левым. Социальная справедливость, социалистические идеи, книги, статьи… Но какой же серьезный социализм без марксизма? А осознав это и уже ближе познакомившись с основами марксизма, я вдруг понял, что марксизм и Бог — несовместны. Что марксизм — это обязательно, да и прежде всего, атеизм. Тогда и произошел мой крутой поворот — вправо.
   — Вот так сразу, с одного полюса на другой?
   — Конечно. Какая же в юности постепенность? Стал выписывать газеты, журналы, вести переписку с политическими партиями. Довольно скоро понял, насколько опасным было мое недавнее увлечение социализмом — самой мощной антихристианской силой нашего времени. В те же годы стал все чаще и чаще ходить в церковь, уже не по воскресеньям только, но и в будние дни. А потом и каждый день. И тогда… Тут не скажешь, что как-то сразу, в одночасье — но пришла вера. Немыслимой стала жизнь без Бога, вне Бога. А открыв для себя эту потребность, я решил: хочу стать святым.
   — То есть как?…
   — Да, вот так. Конечно, не канонизированным святым, но с тем, чтобы образ моей жизни был и свят, и чист, и безгрешен.
   — Ну, это уж прямо по Достоевскому. Или революционер, или святой, и либо в Верховенские, либо в старцы.
   — Да, кто-то может и сказать: «Таинственная славянская душа». Но я не думаю, что это тот самый случай. Скорее, опять-таки, юность.
   — Ну так удалась, состоялась та юношеская мечта о «святой жизни»?
   — Нет, конечно.
   — И почему же? От того ли, что живете вы все-таки, несмотря на постриг, не в монастыре, а в постоянном общении с миром, с жизнью мирской?
   — Не думаю, что поэтому. Я живу один, и не так уж трудно отъединиться от мира, укрыться от него — при желании. Просто… чем ближе человек подходит к Богу, тем он себя чувствует дальше. От Бога. Ведь и истинные святые считали себя — и вовсе не из скромности или самоуничижения — великими грешниками. Может быть, дело в том, что на пути к Богу все более обостряется понятие греха…
   — Но в те годы желание это было еще велико?
   — Конечно. И я не оставлял ни этой мысли, ни планов своих стать священником. Даже в школу ходил со значком Ватиканского флага — показывая соученикам, что я не просто католик, но лоялист, верный и папе, и всем установлениям церкви. А ведь это непросто было — 1969-й год на дворе. В те-то годы и произошли катастрофические для моего мироощущения события. Католической церкви, которую я знал и любил, вдруг… не стало. Она уничтожила самую себя.
   — То-есть?
   — То-есть, церковь стала отступать от своего прошлого, от своего наследия. Произошло это после Второго Ватиканского Собора, который затевался с целью некоторых ограниченных реформ, а произвел — революцию. Полностью была изменена месса, самая важная часть в жизни церкви и каждого католика. Ведь когда в Православии «обновленцы» вносили изменения в ход литургии — а в сравнении с тем, о чем я говорю, эти изменения были очень и очень незначительными — все истино верующие отвернулись от «обновленчества». Изменения же в католицизме были неизмеримо более радикальными: перекраивался текст самой мессы, вносились различные «альтернативы», переводы с латыни на национальные языки искажали смысл первоисточника — и я мог видеть это сам, латынь я уже знал неплохо… В консервативных католических журналах того времени я читал, что это делалось церковными либералами вполне намеренно.
   — Лево-либеральная бомба была заложена изнутри?
   — Конечно. Много еще чего было. И самодеятельность при проведении мессы — как тому или иному священнику «творчески» видится, и участие в ней разного рода певцов и рок-групп, все эти фолк-мессы и рок-мессы… Я видел, что на моих глазах упразднялась та тайна, с которой я вырос. И я не мог уже участвовать в мессе. Тогда-то и родился первый позыв искать истинную Церковь — которой не приходится перекраиваться и перестраиваться на потребу времени.
   — Но вряд ли вы были единственным католиком, который увидел смертельную опасность для католицизма во всем происходившем…
   — Конечно, нет. Но католицизм — это и жесткая иерархия, и жесткое подчинение. Особенно касается это рядовых верующих, которые, в отличие от Православия, права голоса и права иметь свои суждения по делам церковным практически лишены, и могут лишь принимать «распоряжения свыше». Тут возникал неразрешимый для человека в моем положении вопрос: коль эта «революция» шла и направлялась сверху, как же сопротивляться? Но я искал выход — выход одновременно и радикальный, как мне думалось, и лояльный, с тем, чтобы не порывать с католицизмом. Так я и стал униатом. Начал посещать богослужения в униатской церкви, и остался вполне доволен — еще бы, они ничего не изменили. Теперь-то я знаю, что изменили, да еще и как, но тогда… Тогда я, мне думалось, нашел то, что искал. Это было тем летом, когда я закончил школу. И надо было искать свое место в жизни, что-то делать, определяться как-то с собой. А в церкви униатской я уже начал и петь в хоре, и язык церковно-славянский учить.