7


   Телеграмма застала меня в кабинете после утренней проверки. За окном дымились печи крематория. Я уже выпил кофе и спокойно читал газеты. Новые города и державы сгибались перед нами. Я чувствовал себя богом. И как раз тогда принесли телеграмму, чтобы доказать мне абсурдность моей божественности.
   Я пришел в сознание на руках у врача, но вскоре снова погрузился в небытие. Позже, придя в себя, я, сидя за столом, давал указания, подписывал приказы, вызывал к себе офицеров, заряжались карабины и дымились камеры, а мимо окна шли на смерть заключенные, женщины и дети с огромными, полными ужаса глазами, мужчины с торчащими ключицами и длинными тощими ногами, двигающиеся скелеты, которые всего лишь через минуту становились неподвижными. Разъяренный и бессильный от боли, я шагал взад и вперед по кабинету, мне необходимо было побыть одному, не думать ни о чем; машинально я переставил на шахматной доске пешку на Е4, потом вернулся и поставил коня на FЗ, нажал на кнопку граммофона, воздух наполнился звуками «Валькирии», любимый Брюнхильды умирал, а нет ничего страшнее смерти тех, кого любишь…
   Не помню, как я доехал, помню только лицо Елены. Оно было мертвым от ужаса, а я уже не мог держаться. Но должен был держаться.
   Потянулись дни и бессонные ночи. Они чередовались, восходы и закаты, и это было и страшно, и необратимо, как смена жизни и смерти. Из глубины развалин, страшной глубины, еще подавали признаки жизни заваленные люди, и там, живые или мертвые, были и наши дети, эта неизвестность могла свести с ума даже самых сильных. Несколько раз в сутки Елена умирала и вновь воскресала, и чем больше мы приближались к заваленным людям, тем бледнее она становилась. Она была на восьмом месяце, напряжение было для нее опасно, но она не желала ни на минуту закрыть глаза и отдохнуть. Когда на шестой день среди трупов мы нашли своих детей еще теплыми, но мертвыми, она только тихо опустилась на тротуар.
   Елена пришла в сознание от сильной боли, начались роды. Я отнес ее в соседний дом, поручил женщинам присмотреть за ней, а сам вернулся назад.



8


   Беда никогда не приходит одна. Она только открывает дверь другим несчастьям. Елена родила, ни разу не вскрикнув, сжав от боли и отчаяния губы, опять родила сына, но он был мертв. Она рожала трое суток, прямо растаяла на глазах, я удивлялся, откуда она возьмет силы, чтобы выдержать до конца, она сжимала мои пальцы, а ее рука становилась все слабее. Увидев рядом с собой нашего мертвого мальчика, она не закричала, не заплакала, только закрыла глаза. И долго молчала, я не помню, сколько она молчала. В эти часы молчания она таяла, как свеча, а кровь вытекала из нее. Не было силы, которая остановила бы ее. Профиль заострился, кожа вокруг рта посинела, щеки провалились. Врач сказал… Я знал, что это значит. Я и сам видел. И готов был продать душу дьяволу, только бы она выжила.
   Она выжила.



9


   Я вернулся в лагерь, одержимый одной-единственной безумной идеей. Прежде всего, вызвал Старика к себе. Отощавший от плохой пищи, пыток и угрозы смерти, он стоял передо мной, словно тень. Он хотел жить. Ему было зачем жить, и это делало его живучим, живучее других. Дерзость ни на минуту не покидала его. Сейчас она приводила меня в бешенство. Я хотел увидеть его униженным, сломленным, ползающим у меня в ногах. Когда-то он был моим лучшим профессором, а я был его лучшим ассистентом. Но разразилась война, и мы оказались по разные стороны баррикады.
   – У меня есть одна идея, – начал я.
   – Эта идея не ваша, – сказал он, как всегда. – Вы готовы обмануть не только своего профессора, но и все человечество. Ваши взгляды, на которые в свое время я не обращал внимания, очень опасны. И этот ваш кумир Ницше… Чем он убедил вас, что вы лучше других? И во всем их превосходите? Я могу доказать обратное. Не хотите слушать? Боитесь!
   – Я считал вас умнее, дорогой мой друг. Но даже здесь, в лагере, вы не сумели понять маленькую истину.
   – Меня не интересует ваша истина. Такие, как вы, ведут человечество к гибели. Удобные орудия в чужих руках… И бредовые идеи всяких «сверх»! Таких нужно запирать в сумасшедшем доме.
   Я рассмеялся грубо и зло. Мой смех его не убедил. Мне оставалось убедить его словами. И я сказал медленно, с паузами:
   – Но у меня все ваши исследования. Я сфотографировал их прежде, чем вы успели их уничтожить. И теперь они здесь!
   Никогда не забуду его лица в эту минуту. Даже по прошествии тысячи лет, ста тысяч лет. Даже если когда-нибудь я лишусь рассудка, я буду помнить лицо своего старого профессора. Это было ужасно – я решил, что он сейчас умрет. А он был мне нужен, именно сейчас нужен. Я привез с собой кусочки кожи моих несчастных детей, я прекрасно их сохранил, в лагере у меня под наблюдением было несколько беременных девушек, а я должен был вернуть Елене наших детей.



10


   Старик отказался мне помочь, только следил за мной. Я переселил трех девушек в наше здание, чтобы как-то избавиться от его любопытства. Жалко было зеленоглазую, ведь она носила моего ребенка, но я любил Елену, я всегда любил только Елену и для нее готов был на все. Долго я готовился к этой ночи, почти всю свою сознательную жизнь, но теперь, напуганный собственной смелостью и неуверенный в успехе, я откладывал опыт, потому что от его результата зависело мое счастье. Тогда я еще не знал, насколько Старик прав.
   Операции прошли удачно, мы осторожно извлекли эмбрионы и на их место ввели оплодотворенные соматические клетки. Ни о чем не подозревая, девушки очнулись после наркоза, нам не составило труда обмануть их, самое трудное было впереди. Я лично следил за их питанием, они поправились, но не выглядели счастливыми. Только зеленоглазая улыбалась. Мы почти не разговаривали с ней, с какой-то непонятной жаждой набрасывались друг на друга, такого я никогда не испытывал с Еленой, но это не было любовью.
   Сейчас я спрашиваю себя: был ли я богом? Или Старик был прав! Он ни на минуту не выпускал меня из поля зрения. Но не это было самым страшным. Страшнее был тот, внутри меня, который постоянно задавал мне вопросы и от которого никуда нельзя было скрыться. Страшной была и тоска Елены. Невыносимая тоска живой покойницы. Я обещал ей снова сделать ее счастливой. Возможно, если бы не мое обещание и не ее страдания, все пошло бы по другому пути, и я никогда не отважился бы на подобную дерзость. Нет, нужно быть честным до конца – я все равно бы отважился. Все было в моих руках. А человек начинает чувствовать себя богом, когда все в его руках. И позволяет себе непозволительные вещи.
   Девушки родили точно через девять месяцев. Роды прошли с разницей в несколько дней после чего я сразу отделил детей, но потом вернул их матерям, детям нужно было молоко, а с матерями мы могли расправится в любую минуту.
   Дети росли не по дням, а по часам. Я приходил к ним усталый от маршировок, экзекуций, хвалебных передовиц и продолжительных опытов в лаборатории. С ними я отдыхал. С ними становился добрым, возвращаясь назад в детство собственных сыновей и к улыбке Елены. Старик несколько раз пытался поговорить со мной. Я не допускал его к себе. Я всего достиг сам, опыт получился удачным. После тщательного осмотра я убедился, что дети совершенно нормальные. Во время осмотра я никак не мог успокоить сердцебиения, а потом мне пришлось прилечь в кабинете на кушетку. Я долго лежал и улыбался. Я чувствовал себя богом, больше чем богом. В эту минуту я вновь поверил, что для меня нет ничего невозможного, что я сильнее жизни, сильнее смерти, сильнее судьбы. Пока еще я держал это в тайне от Елены, но сообщил ей, что готовлю сюрприз.
   Дети быстро росли, а дни летели еще быстрее. В лагерь поступали новые заключенные, я убивал новыми способами. Профессора я пока не трогал. Наступит день – и я вызову его к себе в кабинет. Этот день будет самым счастливым в моей жизни, ради одного такого дня стоит прожить целую жизнь.



11


   Старик вошел в кабинет с иронической улыбкой на устах.
   – Садитесь, – предложил я ему.
   Он продолжал стоять посреди комнаты, даже не посмотрел в мою сторону, не вздрогнул, как будто ничего не слышал. Я мог бы повторить, но не было смысла. Я мог ударить его стулом по голове, в этом тоже не было смысла. Пока мы некоторое время молчали, я смотрел на него, а он улыбался своей иронической улыбкой, замкнувшись в себе. Я ждал, что через минуту на этих сжатых в иронии губах мелькнет удивление. Наконец пришло это время, я не спешил, возможно, именно из-за этой минуты я еще не покончил с профессором.
   Я торжествующе объявил ему, чего я добился. Но Старик не посмотрел на меня. Я повторил, но он снова не посмотрел в мою сторону. И ничего не сказал. Это уже переходило всякие границы. Я подошел ближе, всмотрелся в его окаменевшее лицо и выкрикнул, чего я добился.
   – Не кричите! Я не глухой, – буркнул Старик. Он медленно повернулся и окинул меня презрительным взглядом.
   – Ну и что же вы сделали, несчастный, что?
   Я повторил, подчиняясь силе его голоса, подчиняясь его привычке брать надо мной верх, и это меня раздосадовало. Теперь Старик улыбнулся грустной сочувственной улыбкой. И это окончательно вывело меня из терпения. Я нажал на кнопку в стене. Молодой солдат принес одного за другим троих детей.
   – Ну и что? – Старик бросил на них беглый взгляд.
   – Они во всем копируют умерших.
   – Ну и что? – Старик снова улыбнулся широкой улыбкой.
   Мы стояли друг против друга. Я весь кипел. Старик сохранял спокойствие. Его строгое лицо внушало уважение. Я снова почувствовал себя его ассистентом, ожидавшим похвалы. То, что я проделал сам, равнялось чуду. Доброе или злое, но это было чудо! Чудо! Он не мог этого не понимать. И не оценить. Как ученый. И как человек.
   – Я сам добился того, чего вы не посмели сделать, потому что струсили. Я сам всего добился, – закричал я.
   – Несчастный, ты понимаешь, что ты сделал?
   – Понимаю.
   – Если бы ты понимал, ты бы прямо сейчас, сию минуту, пустил себе пулю в лоб.
   Я рассмеялся. Я вдруг понял, как мы далеки друг от друга, никогда не сможем друг друга понять. Никогда он не сможет признать моего превосходства. Я медленно вытащил из кармана пистолет и направил ему в лицо. Он даже жестом не попытался меня остановить. А потом произнес:
   – Несчастная Елена!
   Его слова пронзили меня.
   – Обещаю тебе, – медленно сказал я каким-то незнакомым и твердым голосом, – первые сто гениев будут сделаны из твоей прекрасной кожи. И твой великолепный логический ум наконец-то начнет работать на нас.
   Он раскрыл рот, чтобы мне ответить, но его слова слились с выстрелом, и я их не услышал.



12


   Прошло девять месяцев со времени рождения детей. Мне предстоял отпуск. Я заранее сообщил Елене, и она с нетерпением ждала моего приезда. Она ничего не знала.
   Елена встретила меня на вокзале. Я все продумал, до мельчайших подробностей. Вышел из вагона один. Она бросилась мне на шею, уткнулась в плечо, но не заплакала. Обнявшись, мы медленно двинулись в сторону дома. Елена была все такой же грустной, пыталась улыбаться, но ей это плохо удавалось. Мы сидели в пустой гостиной, почти не разговаривали, только смотрели друг на друга. Елена немного постарела, первые морщинки прорезались вокруг уставших от плача глаз, уголки губ слегка опустились вниз, лицо осунулось. Я положил ей руку на колени. Бедная моя, то, что я тебе обещал…
   Как сейчас все помню. В дверь позвонили. Я знал кто это. Елена встала и направилась к двери. Перед тем как открыть, обернулась. Я помню ее глаза. Помню движение ее руки. Помню даже цветок за ее спиной, обои на стене… Я ждал. Что-то должно произойти. Какое-то чудо, которое вернет мне Елену, мою жизнерадостную Елену, молодую и красивую, Елену тех беззаботных и радостных лет… Или же… Почти одновременно я вспомнил и слова Старика…
   Она вскрикнула. Ее крик пронзил меня насквозь. Я выбежал и подхватил ее, уложил в постель. Я ругал себя за то, что не предупредил ее заранее, брызгал холодную воду, но она долго не приходила в себя.
   Очень долго. Я испугался, что убил ее. Послал за доктором. Дети расплакались в соседней комнате. Их плач стоял у меня в ушах, но я не мог отделить его от крика Елены. Я молился, я, сверхчеловек, молился, чтобы она осталась жива. Тогда я еще не знал, что лучше бы она умерла. Не знал, что мне легче было бы пережить ее смерть, чем все то, что случилось позже. Лучше бы она умерла. Тогда.
   Елена умирает сейчас. Двадцать шесть лет спустя. Если бы она умерла тогда, она не причинила бы мне страшной боли. Как хороший врач, я испробовал это прежде всего на себе. На собственной психике, на своем собственном состоянии простого смертного. На собственных детях. И на единственной женщине, которую любил. Потому что сейчас, спустя столько лет, я знаю, что любил только Елену. И знаю, что сам убил ее любовь. Но понял я это только теперь, когда уже ничего не вернешь, когда наши жизни подходят к концу. Теперь я уже не убежден в своей правоте. Не уверен в своей силе. Теперь я знаю, что тогда я был всего лишь очень слабым, очень умным и очень тщеславным человеком. Во имя большой науки я убил в себе все самое лучшее. Я был умным и тщеславным, а сейчас я просто слабый, издерганный человек. И хочу лишь одного, чтобы перед смертью Елена меня простила. Чтобы она смогла меня простить.
   Когда она пришла в себя и открыла глаза, это были не ее глаза. В них была собрана вся ненависть мира.
   – Несчастный, что ты сделал?
   Она произнесла слова Старика. И это было ужасно. Елена поднялась с кровати, шатаясь, прошла по комнате и направилась в другую. Она была не в себе. Перепуганный насмерть, я двинулся за ней. Она остановилась в дверях и уставилась на первого ребенка. Так выглядел наш Ганс в девять месяцев. Ребенок улыбнулся и протянул к ней ручки. Она подошла.
   – Ганс!
   Тогда я не знал, что она сделает. Подумал, что она хочет обнять ребенка, и во мне вспыхнула искра надежды, что все снова будет хорошо. Хотя ребенок не знал ее, он доверчиво прильнул к ее рукам, отвыкшим от нежности. Она погладила его, сначала погладила, а потом, словно обжегшись, отдернула руку, оттолкнула ребенка, глядя на него обезумевшими от горя глазами, ее руки сжались, она подняла их кверху и закричала. У меня потемнело в глазах. Она могла бы его убить! Мне нужно было как можно скорее бежать отсюда, я понял, что уже ничего нельзя вернуть, ни детей, ни Елену. Как сумасшедший я бежал по улицам, перепрыгивая через развалины и трупы, пока не упал в какую-то канаву, где пролежал без сознания несколько часов. Грязный, потный, мокрый, униженный и едва живой от ужаса, я отправился обратно, к Елене. Я был готов упасть ей в ноги и просить прощения.
   Меня встретило страшное молчание дома.
   Елена пропала. И дети пропали.



13


   Я знал, что в один прекрасный день он придет. Перемена. Я стою у кафедры и притворяюсь рассеянным. Это не так уж трудно. Все знают о безнадежном состоянии Елены и смотрят на меня, как на больного. Один из них отделяется от группы. Я вижу его сквозь оконное стекло. Не могу отличить его от остальных, но знаю, что это он. Клонинги, стоя небольшими группами, разговаривают. Проходит пятнадцать минут. А он все еще не вернулся. И скоро не вернется, я в этом уверен. Но мне нужно убедиться, что он там, в моем кабинете, что все узнал. Мне нужно видеть и его реакцию. Проходит полчаса, а его все нет. Мне надо как-то выбраться из аудитории. Я даю им самостоятельную работу. Медленно миную столы и покидаю аудиторию. Еще медленнее иду в сторону своего кабинета. Я который всегда был решительным, иду очень медленно и боюсь что ошибся.
   Он внутри. В глубине комнаты. Уткнулся в личные дела клонингов. Там записано все или почти все как развиваются, какие имеются отклонение состояние их здоровья, их умственное развитие и конечно, их наклонности. Он увлеченно роется во всем этом, но не может понять ни слова. Не замечает меня.
   Я кладу ему руку на плечо.
   – Кто много знает, скоро умирает.
   Знаю что он согласен умереть. Но узнать любой ценой узнать даже ценой смерти. А когда узнает, захочет жить. Уже не ради себя, а ради остальных. Я в этом уверен.
   Он выпрямляется готовый защищаться. Потом он вспоминает, зачем пришел, и спрашивает меня о своем отце…
   Проще всего достать из ящика стола его фотографию и показать ему. И я это делаю. Он хватает фотографию и весь дрожит. Если я захочу, могу его убить. В эту минуту. Но со стены на меня смотрит Елена и с грустной улыбкой говорит:
   – Теперь или никогда.
   – А ты простишь меня? Расскажи наконец, что ты сделала с нашими детьми? Где они?
   – А ты сам себе можешь простить? У тебя нет детей. Твои дети погибли.
   Голос клонинга возвращает меня к действительности.
   – А он знает о нас?
   Мне хочется крикнуть: знает! Узнал об этом в свой последний день, в свой последний час. Прежде чем я всадил ему пулю в лоб. Но вместо этого, я тихо говорю:
   – Глупости!
   – Мой мальчик, мы оба счастливы, – стараюсь я направить разговор в нужное русло. – Пока сто таких ученых стоят всей жизни… и если бы с Еленой все было в порядке, я был бы самым счастливым человеком, что же касается тебя, мой мальчик, с тобой покончено…
   Нет, сынок, не покончено, но ты сам должен вырваться отсюда. И лучше бы ты не упоминал имя Елены. Ухватившись за ее имя, он был невероятно жесток, такими жестокими могут быть только молодые, очень молодые. Он предложил мне создать новую Елену – ударил по самому больному месту. Никогда! Хватит!
   Мне становится плохо. Снова я вижу пустую комнату и руки Елены, потянувшиеся нежно к ребенку. У меня темнеет перед глазами. Я должен… Генерал Крамер ждет… Хензег… Что-то тупо ударяет меня по голове…



14


   Нет нужды звать кого-либо на помощь. Со мной рядом сидит Елена. Как когда-то давно, она улыбается мне, берет мою руку и слегка прижимает ее к своей щеке. Щека теплая и мягкая. Как когда-то.
   – Благодарю тебя, – говорит Елена.
   – За что? – удивляюсь я.
   – Тебя ударили. Очень больно?
   Больно? Я не помню. Я вырос с болью. Не со своей. С чужой. Я видел скорченные от боли лица. Знаю способы, которыми ее можно причинить. Всю жизнь я боялся только ненависти Елены, ее презрения, смерти наших детей, неудач в жизни. Теперь, когда мне стукнуло пятьдесят два, я со страхом смотрю в прошлое. Но теплые нотки в голосе Елены могут вылечить даже страх. Она все такая же. Даже не постарела. Ей снова двадцать два, хотя я знаю, точно знаю, что должно быть сорок девять.
   – Почему ты тогда ушла? Я хотел вернуть тебе…
   – Ничто на этом свете не возвращается. Как ты мог вернуть мне детей, которых я уже видела мертвыми? Как бы я смогла смотреть на них изо дня в день, видя, как они растут на моих глазах, во всем повторяя наших детей, и знать, что это не те. Неужели ты ни разу об этом не подумал?
   – Я думал только о тебе. Я хотел только…
   – Замолчи! Сейчас не надо ничего говорить! Ведь я здесь. Лежи спокойно. А кто это в углу?
   В испуге она прижимается ко мне. Я поднимаю глаза. В углу, скрестив босые ноги, на полу сидит Старик. Голова его опущена, пряди волос падают на лоб. Старик достает из кармана платок, откидывает волосы, на мгновение открывается его рана, потом он прижимает к ней платок.
   – Кто это в углу? – спрашивает Елена и дрожит, прижимаясь ко мне.
   – Ты не узнала его? – Я тоже весь дрожу, прижимаюсь к ней все плотнее, но не чувствую ее тела знаю, что она здесь, а тела нет. Старик поднимает голову и улыбается. Только Елене. Зияет беззубый черный рот, в концлагере ему выбили зубы. Из кармана рваной одежды торчат газеты, на полях которых он снова что-то нацарапал, чего никто не может понять. Он вызывающе достает газеты, раскидывает их по полу, ищет что-то в кармане, наконец находит огрызок карандаша, слюнит его и низко наклоняется. Он шевелит губами и пытается записать свои мысли собственным шифром, который мы не сумели разгадать по сей день.
   – Вы прочитаете мне? – спрашиваю я.
   – Но ведь сверхчеловек все может, не так ли? – сверкает глазами Старик.
   – Прочитайте сами! А потом… работайте! Мир преклонился перед вашим гением. Ждет, когда вы его ошеломите! – Но кто это в углу? – пробивается голос Елены. – Мне кажется, что когда-то я его знала. Я знала его?
   В добрые старые времена он бывал у нас в доме, беседовал с Еленой о детях, интересовался хозяйством, а потом мы вместе шли в университет. Я спокойно проводил занятия, спокойно спускался с ним в лабораторию, или мы сидели в его кабинете и спокойно разговаривали обо всем том, о чем могут разговаривать двое ученых, посвятивших свою жизнь науке. Даже тогда, в доброе старое время, он постоянно повторял, что наука служит только человеку, не понимая, что наука служит только сильному человеку, чтобы он подчинял себе слабых. Старик никого не хотел подчинять, ему было достаточно видеть, как смерть испуганно отступает перед ним. А в те годы смерть была необходима, она была нашей союзницей, как сейчас наша союзница – жизнь. Но Старик этого не понял. И когда мы оказались на разных полюсах и он не пожелал идти ни на какие уступки, что-то в нем изменилось. Из спокойного, уравновешенного ученого в темных роговых очках он превратился в костлявого старикашку, которого не могла сломить даже самая сильная воля.
   Потом в наступившей тишине я вдруг обнаруживаю, что я один. Хензег застает меня в тот момент, когда я держу голову под краном. Хензег ничего не знает, но он такой подозрительный, что я не могу промолчать. Когда-то я умолчал о существовании этого кабинета, он нашел его сам, и если опять не скажу… Рассказываю ему. Медленно и спокойно. Говорю только часть правды.
   Хензег подходит ко мне и кладет руку на плечо.
   – Придется… его убить.
   Глаза Елены строго смотрят на меня над его головой, и я медленно размышляю.
   – Возможно, ты и прав. – Глаза Елены погубят меня или спасут. Как знать? – А как мы найдем его среди всех остальных? Ведь они похожи не только внешне, у них одинаковые мысли, одинаковые реакции, одинаковые достоинства и недостатки.
   – Если понадобится, уничтожим всех. И начнем все сначала.
   Я молчу. Глаза Елены все еще во мне, но я молчу. Хензег презрительно смотрит на меня. Для него я старый и неуравновешенный тип. Нерешительный. Слабый. Издерганный до предела. Он будет докладывать об этом генералу. Во время какой-нибудь легкой партии в шахматы.
   – Не верю, чтобы дошло до этого. Ты всегда был таким находчивым. Да… я вспомнил, Андриш рассказывал о каком-то новом тесте. Делает чудеса!
   Портрет на стене молчит. Придется мне разговаривать с Андришем. В его обязанности входит постоянно быть среди клонингов, но он начинает сходить с ума, видя их вместе. Ему не присылают замену, потому что он уже одиннадцатый по счету психиатр. Никто не выдерживает. Андриш с легкостью принесет всех в жертву. Всех до единого – ради спасения собственной шкуры…



15


   Генерал Крамер встречает нас сердито и смотрит на стенные часы. И мы на них смотрим – опоздали на одну минуту и двадцать шесть секунд.
   – Минута и двадцать шесть секунд, – подчеркивает он. – Чтобы этого больше не было, господа. Вы понимаете, что это непростительное опоздание? Даже в мирное время.
   Недовольство генерала вызвано не только нашим опозданием. Пока он расхаживает взад-вперед по кабинету, мы начинаем понимать, что его вызывали наверх, где ему пришлось докладывать о нашей работе с клонингами и где не очень довольны полученными результатами.
   – Задерживаете! Тянете! – Его круглое лицо темнеет от гнева. – Прошло столько лет, мы вложили такие средства, и до сих пор… ничего!
   Ничего? Его слова ударяют как электрический ток. Создать человека из одной соматической клетки это ничего? И сделать из него гения? И заставить его почти круглосуточно работать, не требуя вознаграждения? Стоит ли перечислять, чего добились эти превращенные в людей клетки кожи! До каких глубин докопались!
   Я с трудом сдерживаюсь. Я буду молчать. О результатах нашей работы заговорят позже, заговорят во всем мире. Потому что они его перевернут.
   И генерал Крамер выжидающе смотрит на Хензега, ведь это он послал Хензега на базу для контроля.
   – Скоро, – медленно говорит Хензег. – Очень скоро.
   – Это не ответ, – генерал повышает голос. Его взгляд устремлен в пространство между нами. – Трех месяцев достаточно?
   Мы оба молчим.
   – Четыре месяца?
   Снова молчание. О стекло бьется муха. Мы смотрим на нее.
   – Два года, – наконец решаюсь я.
   – По крайней мере год! – Хензег открывает рот.
   – Два года, – твердо повторяю я.
   Генерал Крамер неожиданно застывает посреди кабинета. Бросает на меня уничтожающий взгляд. Но он не в силах меня уничтожить.
   – Полгода, – отрезает генерал Крамер голосом, не терпящим возражений. – Ни дня больше. Доктор Хензег, я увеличиваю вам зарплату на десять тысяч марок. Но если вы не уложитесь в срок, последует наказание. А теперь вы свободны. Кстати, доктор Зибель, сколько вам лет? Не слишком ли вы здесь устаете?
   – Пятьдесят два, – закипаю я. – И я совсем не устаю.
   Генерал Крамер не слышит меня, ему точно известно, сколько мне лет – мы вместе проиграли мировую войну. Вместе предстали перед судом. Вместе перешли на нелегальное положение. И вместе возродились. Выразительно повернувшись ко мне спиной, Крамер наклоняется к Хензегу и довольно громко, чтобы я слышал, говорит ему.