Страница:
Потребность в бессмертии есть только частный случай из того общего закона, что только вневременные вещи поддаются положительной оценке. В этом законе лежит связь упомянутой потребности с памятью. Память человека о разнообразных переживаниях пропорциональна тому значению, которое имели для него эти переживания. Как ни парадоксально они звучат, однако следует признать глубокую истину в словах: ценность, – это то, что создает прошлое. Только то, чему при-дается значение положительной ценности, вырывается памятью из когтей времени. Отсюда следует, что психологическая жизнь, поскольку она рассматривается как положительная ценность, должна, как целое, подняться над категорией времени путем вечной длительности, простилающейся далеко за пределы физической смерти человека. Она ни в коем случае не должна быть только функцией времени. Этим мы уже несравненно ближе подошли к самому глубокому мотиву жажды бессмертия. Сознание того, что со смертью окончательно теряет значение наша ослепительная, яркая индивидуальная жизнь, которая таким образом превращается в бессмыслицу, – это сознание ведет нас к жажде бессмертия. Ту же мысль, только другими словами, выразил Гете Эккерману (4 февраля 1829 года).
Интенсивнее всех ощущает эту потребность бессмертия гений. Это свойство находится в самой тесной связи с другими качествами его природы, которые мы уже успели раскрыть. Память есть полнейшая победа над временем только в том случае, если она выступает в своей универсальной форме, как у универсального человека. Откуда следует, что гений один только и является человеком вневременности, по крайней мере, это является его идеалом. Он, как видно из его бесконечной, сильной жажды бессмертия, человек с интенсивнейшим стремлением к вневременному, с властным тяготением к ценности.
Но вот глазу представляется еще более удивительное совпадение. Вневременность гения обнаруживается не в одном только отношении к отдельным моментам его жизни. Она проявляется также в отношении к тому периоду времени, который считают его созданием и который называют «его временем». К последнему он de facto не имеет никакого отношения. Не время рождает гения, он не продукт времени. Очень мало чести делают гению, оправдывая его существование только временем, Карлейль вполне справедливо указал на то, как многие эпохи ждали гения, как сильно они в нем нуждались, а он все же не являлся. Появление гения должно остаться мистерией, от разрешения которой человек благоговейно должен отказаться. Так же, как причины появления гения не могут быть разрешены одним только временем и результаты его жизни не могут быть приурочены к определенному времени (это совпадение составляет вторую загадку). Произведения творчества гения живут вечно. Влияние времени на них ничуть не отражается, они делают гения бессмертным. Таким образом, можно говорить о вневременности гения в трояком отношении свойственная ему универсальная апперцепция в связи с тем фактом, что он всем своим переживаниям придает значение ценности, лишает эти переживания характера чего-то временного, преходящего его появление в определенную эпоху не может быть объявлено характером этой эпохи, наконец, произведения его чувства не связаны ни в каком отношении со временем, ни с тем временем, которое совпадает с его существованием, ни с тем, которое предшествовало или следует за этим временем.
Здесь мне представляется счастливый случай ответить на один вопрос, который к моему великому изумлению до сих пор едва ли кем-нибудь был задет. Вопрос этот заключается в том, существуют ли и среди животных (или растений) такие существа, которые по праву могли бы быть названы гениальными. В дальнейшем изложении мы постараемся обосновать целый ряд положений, которые решительно высказываются против подобного предположения. К тому же выдвинутые нами раньше критерии одаренности едва ли привели бы нас к открытию таких гениальных индивидуумов среди животных. Мы не отрицаем возможности существования талантов в мире животных, как возможны они среди людей, которые еще не сделались гениальными. Но мы имеем все основания полагать, что у них отсутствует та «искра Божия», о которой так много говорили до Мороде-Тура, Ломброзо и Макса Нордау. Подобное отрицание за ними «искры Божией» не есть выражение ревности или робкого опасения за привилегии человека, нет, его можно обосновать очень вескими соображениями.
Чего только нельзя объяснить тем фактом, что гений впервые появился среди людей! Решительно все: весь «объективный дух», или другими словами, то, что один только человек среди других живых существ обладает историей.
Разве всю человеческую историю (конечно, духовную, но не например, историю войн) нельзя объяснить с помощью одного только факта появления гения, с помощью тех толчков, которыми он двигал вперед прогресс человечества, с помощью тех подражаний, которые вызывал он в обезьяноподобних существах? Разве не к этой причине нужно свести возникновение архитектуры, земледелия и, прежде всего, языка? Каждое слово было первоначально создано одним человеком, стоявшим выше окружающей его среды, факт, который можно наблюдать повсюду еще и в настоящее время (здесь, конечно, следует оставить в стороне названия технических изобретений). Да и как оно могло возникнуть иначе? Первоначально слова были «звукоподражательными». В них помимо воли творящего проникало нечто похожее на то душевное состояние, в котором находился человек, произносивший их. Все слова вообще были первоначально тропами, так сказать, звукоподражаниями второго порядка, метафорами, сравнениями: прозы не существовало, всякая проза была поэзией. Таким образом, большинство гениев совершенно исчезло для нас. Стоит только подумать о пословицах, даже самых тривиальных в настоящее время, как, например, «рука руку моет». Да, ведь это много лет назад произнес впервые какой-нибудь гениальный человек! Сколько различных цитат из классических авторов, сколько слов Христа кажутся нам какими-то пословицами, не связанными в своем происхождении с каким-нибудь человеком, сколько труда нам стоит прийти к той мысли, что нам знаком автор этих выражений. Поэтому ошибочно говорить о «мудрости языка», о преимуществах и удачных выражениях французской речи. Как создателем «народной песни», так и создателем языка является далеко не народная масса. Такими взглядами мы проявляем свою неблагодарность к отдельным людям с тем, чтобы незаслуженно расхваливать народ. Гений, проявивший свое творчество в сфере языка, благодаря своей универсальности не принадлежит к той ациональности, из которой он произошел и на языке которой он выразил свою духовную сущность. Известная национальность оценивает сущность своих гениев и таким образом составляет себе некоторое понятие идеала. Но этот идеал является путеводной звездой, конечно, для других, а не для самого гения. По тем же соображениям мы рекомендовали бы побольше осторожности во всех тех случаях, когда психологию языка относят без всяких предварительных исследований к принадлежностям психологии народов. В языке кроется поразительная мудрость потому, что он является созданием отдельных выдающихся людей. Если такой глубокий мыслитель, как Яков Беме, всецело предался научным изысканиям в области этимологии, то ведь этот факт сам по себе имеет гораздо большее значение, чем ему приписывает какой-нибудь историк философии. От Бэкона до Фрица Маутнера критикой языка занимались только плоские умы.
Для гения язык – не предмет критики, а творчество. Он создает язык, как и все другие духовные ценности, которые составляют истинную основу культуры, «объективный дух». Отсюда ясно, что вневременный человек – это тот, который создает историю. Только люди, стоящие вне причинной цены исторических явлений, могут создать историю. Ибо только они стоят в неразрывной связи с абсолютно вневременным, с ценностью, которая дает их произведениям непреложное вечное содержание. Всякое явление, входящее как составная часть в человеческую культуру, входит в нее под видом вечной ценности.
Если мы воспользуемся данным нами масштабом гениальности, то мы без особенного труда разрешим сложный вопрос о том, кому следует приписать гениальность и кому следует в ней отказать. Наиболее популярный взгляд, который имеет в рядах своих сторонников Тюрка и Ломброзо, видит гениальность во всяком интеллектуальном или материальном произведении, которое по своим достоинствам превосходит средние произведения человеческом ума. С другой стороны, теория Кантa и Шеллинга обладает в сильной степени характером исключительности. Она видит гениальность только в творческом инстинкте художника. Необходимо признать, что правда лежит между этими двумя взглядами. Титул гения следует приписать только великим художникам и великим философам (к ним я причисляю наиболее редких гениев, творцов религиозной догмы. Но на этот титул не имеют права ни «великий человек дела», ни «великий человек науки».
«Люди дела», знаменитые политики и полководцы могут, пожалуй, обладать некоторыми чертами, присущими также гению (например совершенное знание людей, поражающая память). Наше исследование еще вернется к вопросу о психологии этих людей. Но признать их гениями может только тот, кто ослепляется блеском внешнего величия. Гений именно отличается внутренним, духовным величием, он не знает величия, которое проявляется только во вне. Истинно великий человек обладает глубоким пониманием категории ценности, между тем как политику-полководцу доступно только понятие власти. Гений стремится придать власть понятию ценности, политик – придать ценность понятию власти (вспомните о различных сооружениях, предпринимаемых императорами с этой целью). Великий полководец, великий политик, выступают из хаоса различных отношений, как феникс, который должен мгновенно исчезнуть. Великий император или великий демагог единственные люди, которые живут исключительно настоящим. Он не мечтает о каком-нибудь лучшем, более ярком будущем. Его мысль не уносится также в глубь прошлого. Свое существование он связывает непосредственно с данным моментом и не стремится к «одолению времени» теми двумя способами, которые единственно возможны для человека. В своем творчестве гений старается свергнуть с себя зависимость от конкретных условий данного времени. Для политика или полководца эти условия – вещь «an in-id fur sich», направление их деятельности. Таким образом, великий император – явление природы, а великий мыслитель стоит вне этой природы, он – овеществление духа. Подвиги «людей дела» бесследно исчезают с лица земли вместе с этими людьми, а иногда еще раньше; только хроника времени регистрирует эти подвиги в их бесконечной смене. Император не создает ничего такого, что содержало бы в себе вечную, простирающуюся на целые тысячелетия ценность, ибо таковы только произведения гения. Он и никто другой творит историю, так как стоит вне действия ее законов. Великий человек имеет историю. Император же – предмет истории. Великий человек дает эпохе определенный характер. Наоборот, время налагает определенный отпечаток на характер императора – и уничтожает его.
Так же мало прав на титул гения имеет как человек великой воли, так и великий ученый, если он одновременно не является и великим философом. Носи он даже имя Ньютона или Гаусса, Линнея или Дарвина, Коперника или Галилея – безразлично, этого права у него нет! Ученые не универсальны, ибо существует наука об определенном предмете или определенных предметах. Этого нельзя объяснить «все прогрессирующей специализацией», которая лишает нас возможности «все знать». И среди ученых XIX и XX вв. существуют люди, обладающие полиисторией в той же степени, как Аристотель и Лейбниц. Я напомню здесь имена двух ученых: Александра фон Гумбольдта и Вильгельма Вундта. Этот недостаток лежит гораздо глубже в сущности всякой науки и в природе самих ученых. Восьмая глава разрешит последний остаток, остающийся открытым в этом вопросе. Но мне кажется, что мы уже здесь пришли к тому положению, что даже самые выдающиеся ученые не обладают той всеобщностью, которая свойственна была философам, стоявшим уже на границе гениальности (Фихте, Шлейермахер, Карлейль и Ницше). Какой ученый когда-либо непосредственно понимал все, всех людей, всевозможные вещи? Больше того! Какой ученый когда-либо проявлял хотя бы возможность постижения всего этого в себе и вне себя? Ведь замена этого непосредственного провидения, постижения всех вещей и является исключительной задачей тысячелетней научной работы.В этом лежит основание того, что люди науки являются «специалистами». Человек науки, если он только не философ, не знает той непрерывной, все в себе сохраняющей, ничего не забывающей жизни, которая является достоянием гения: именно в силу отсутствия в нем универсальности. Наконец, исследования ученого всегда связаны с общим развитием науки в его время. Он берет знания своего времени в определенном количестве и форме, умножает их и изменяет, а затем передает полученные им результаты будущему. Но и его исследования длительно сохраняются только в качестве книг на библиотечных полках: многое из них выбрасывается, многое дополняется, как недостающее, но они не являются вечными ценностями, созданиями, не подлежащими исправлению ни в одном пункте. От великих же философских систем, как от великих произведений художественного творчества, веет чем-то непреложным, неизменным, вырастает миросозерцание, в котором прогресс человеческой культуры ничего не в состоянии изменить. Чем значительнее индивидуальность творца данной системы, тем больше он имеет сторонников во все времена существования человечества. Есть платонисты, аристотельянцы, спинозиты, берклианцы, есть, наконец, еще в настоящее время сторонники Бруно, но вы нигде не найдете галилеянцев, гельмгольцистов, птолемеистов и коперниканцев. Отсюда видно, какая бессмыслица говорить о «классиках точных наук» или о «классиках педагогики». Ведь подобное словоупотребление искажает значение этого слова, когда мы говорим о классических философах или классических художниках.
Великий философ носит титул гения вполне заслуженно и с большой честью. И если философ вечно скорбит о том, что он не художник (именно таким путем он собственно становится эстетиком), то художник не в меньшей степени завидует упорной и настойчивой силе абстрактного систематического мышления философа. Вполне понятно, что они выдвигают такие проблемы, как Прометей и Фауст, Просперо и Кипри-ан, Апостол Павел и «Пензерозо». Поэтому, кажется, и художник, и философ имеют в одинаковой степени право на почет. Ни одному не следует отдавать предпочтение пред другим.
И в области философии не следует особенно усиленно раздавать титул гения, как это было до сих пор. В противном случае моя работа заслуженно понесет упрек в узкой партийности против «положительных наук». Я далек от подобного рода партийности, тем более, что в первую голову она обратилась бы против меня и большей части моем труда. Нельзя назвать Анаксагора, Гейлинкса, Баадера, Эмерсона гениальными людьми. Ни шаблонная глубина (Анжело Силезий, Филон Якоби), ни оригинальная плоскость (Кант, Фейербах, Юм, Гербарт, Локк, Карнеад) духа не в состоянии решить вопрос о применении понятия гениальности. История искусства, как и история философии полны в настоящее время самых превратных ценностей. Совершенно другое дело представляет собою история такой науки, которая беспрерывно подвергает испытанию правильность своих выводов и выдвигает все новые ценности сообразно объему поправок, введенных в нее. История науки совершенно пренебрегает личностью своих самоотверженных борцов. Ее целью является система сверхиндивидуального опыта, из которого отдельная личность совершенно исчезает. В преданности науке лежит поэтому высшая степень «самоотречения», этой преданностью отдельный человек отказывается от вечности.
Глава VI.
Интенсивнее всех ощущает эту потребность бессмертия гений. Это свойство находится в самой тесной связи с другими качествами его природы, которые мы уже успели раскрыть. Память есть полнейшая победа над временем только в том случае, если она выступает в своей универсальной форме, как у универсального человека. Откуда следует, что гений один только и является человеком вневременности, по крайней мере, это является его идеалом. Он, как видно из его бесконечной, сильной жажды бессмертия, человек с интенсивнейшим стремлением к вневременному, с властным тяготением к ценности.
Но вот глазу представляется еще более удивительное совпадение. Вневременность гения обнаруживается не в одном только отношении к отдельным моментам его жизни. Она проявляется также в отношении к тому периоду времени, который считают его созданием и который называют «его временем». К последнему он de facto не имеет никакого отношения. Не время рождает гения, он не продукт времени. Очень мало чести делают гению, оправдывая его существование только временем, Карлейль вполне справедливо указал на то, как многие эпохи ждали гения, как сильно они в нем нуждались, а он все же не являлся. Появление гения должно остаться мистерией, от разрешения которой человек благоговейно должен отказаться. Так же, как причины появления гения не могут быть разрешены одним только временем и результаты его жизни не могут быть приурочены к определенному времени (это совпадение составляет вторую загадку). Произведения творчества гения живут вечно. Влияние времени на них ничуть не отражается, они делают гения бессмертным. Таким образом, можно говорить о вневременности гения в трояком отношении свойственная ему универсальная апперцепция в связи с тем фактом, что он всем своим переживаниям придает значение ценности, лишает эти переживания характера чего-то временного, преходящего его появление в определенную эпоху не может быть объявлено характером этой эпохи, наконец, произведения его чувства не связаны ни в каком отношении со временем, ни с тем временем, которое совпадает с его существованием, ни с тем, которое предшествовало или следует за этим временем.
Здесь мне представляется счастливый случай ответить на один вопрос, который к моему великому изумлению до сих пор едва ли кем-нибудь был задет. Вопрос этот заключается в том, существуют ли и среди животных (или растений) такие существа, которые по праву могли бы быть названы гениальными. В дальнейшем изложении мы постараемся обосновать целый ряд положений, которые решительно высказываются против подобного предположения. К тому же выдвинутые нами раньше критерии одаренности едва ли привели бы нас к открытию таких гениальных индивидуумов среди животных. Мы не отрицаем возможности существования талантов в мире животных, как возможны они среди людей, которые еще не сделались гениальными. Но мы имеем все основания полагать, что у них отсутствует та «искра Божия», о которой так много говорили до Мороде-Тура, Ломброзо и Макса Нордау. Подобное отрицание за ними «искры Божией» не есть выражение ревности или робкого опасения за привилегии человека, нет, его можно обосновать очень вескими соображениями.
Чего только нельзя объяснить тем фактом, что гений впервые появился среди людей! Решительно все: весь «объективный дух», или другими словами, то, что один только человек среди других живых существ обладает историей.
Разве всю человеческую историю (конечно, духовную, но не например, историю войн) нельзя объяснить с помощью одного только факта появления гения, с помощью тех толчков, которыми он двигал вперед прогресс человечества, с помощью тех подражаний, которые вызывал он в обезьяноподобних существах? Разве не к этой причине нужно свести возникновение архитектуры, земледелия и, прежде всего, языка? Каждое слово было первоначально создано одним человеком, стоявшим выше окружающей его среды, факт, который можно наблюдать повсюду еще и в настоящее время (здесь, конечно, следует оставить в стороне названия технических изобретений). Да и как оно могло возникнуть иначе? Первоначально слова были «звукоподражательными». В них помимо воли творящего проникало нечто похожее на то душевное состояние, в котором находился человек, произносивший их. Все слова вообще были первоначально тропами, так сказать, звукоподражаниями второго порядка, метафорами, сравнениями: прозы не существовало, всякая проза была поэзией. Таким образом, большинство гениев совершенно исчезло для нас. Стоит только подумать о пословицах, даже самых тривиальных в настоящее время, как, например, «рука руку моет». Да, ведь это много лет назад произнес впервые какой-нибудь гениальный человек! Сколько различных цитат из классических авторов, сколько слов Христа кажутся нам какими-то пословицами, не связанными в своем происхождении с каким-нибудь человеком, сколько труда нам стоит прийти к той мысли, что нам знаком автор этих выражений. Поэтому ошибочно говорить о «мудрости языка», о преимуществах и удачных выражениях французской речи. Как создателем «народной песни», так и создателем языка является далеко не народная масса. Такими взглядами мы проявляем свою неблагодарность к отдельным людям с тем, чтобы незаслуженно расхваливать народ. Гений, проявивший свое творчество в сфере языка, благодаря своей универсальности не принадлежит к той ациональности, из которой он произошел и на языке которой он выразил свою духовную сущность. Известная национальность оценивает сущность своих гениев и таким образом составляет себе некоторое понятие идеала. Но этот идеал является путеводной звездой, конечно, для других, а не для самого гения. По тем же соображениям мы рекомендовали бы побольше осторожности во всех тех случаях, когда психологию языка относят без всяких предварительных исследований к принадлежностям психологии народов. В языке кроется поразительная мудрость потому, что он является созданием отдельных выдающихся людей. Если такой глубокий мыслитель, как Яков Беме, всецело предался научным изысканиям в области этимологии, то ведь этот факт сам по себе имеет гораздо большее значение, чем ему приписывает какой-нибудь историк философии. От Бэкона до Фрица Маутнера критикой языка занимались только плоские умы.
Для гения язык – не предмет критики, а творчество. Он создает язык, как и все другие духовные ценности, которые составляют истинную основу культуры, «объективный дух». Отсюда ясно, что вневременный человек – это тот, который создает историю. Только люди, стоящие вне причинной цены исторических явлений, могут создать историю. Ибо только они стоят в неразрывной связи с абсолютно вневременным, с ценностью, которая дает их произведениям непреложное вечное содержание. Всякое явление, входящее как составная часть в человеческую культуру, входит в нее под видом вечной ценности.
Если мы воспользуемся данным нами масштабом гениальности, то мы без особенного труда разрешим сложный вопрос о том, кому следует приписать гениальность и кому следует в ней отказать. Наиболее популярный взгляд, который имеет в рядах своих сторонников Тюрка и Ломброзо, видит гениальность во всяком интеллектуальном или материальном произведении, которое по своим достоинствам превосходит средние произведения человеческом ума. С другой стороны, теория Кантa и Шеллинга обладает в сильной степени характером исключительности. Она видит гениальность только в творческом инстинкте художника. Необходимо признать, что правда лежит между этими двумя взглядами. Титул гения следует приписать только великим художникам и великим философам (к ним я причисляю наиболее редких гениев, творцов религиозной догмы. Но на этот титул не имеют права ни «великий человек дела», ни «великий человек науки».
«Люди дела», знаменитые политики и полководцы могут, пожалуй, обладать некоторыми чертами, присущими также гению (например совершенное знание людей, поражающая память). Наше исследование еще вернется к вопросу о психологии этих людей. Но признать их гениями может только тот, кто ослепляется блеском внешнего величия. Гений именно отличается внутренним, духовным величием, он не знает величия, которое проявляется только во вне. Истинно великий человек обладает глубоким пониманием категории ценности, между тем как политику-полководцу доступно только понятие власти. Гений стремится придать власть понятию ценности, политик – придать ценность понятию власти (вспомните о различных сооружениях, предпринимаемых императорами с этой целью). Великий полководец, великий политик, выступают из хаоса различных отношений, как феникс, который должен мгновенно исчезнуть. Великий император или великий демагог единственные люди, которые живут исключительно настоящим. Он не мечтает о каком-нибудь лучшем, более ярком будущем. Его мысль не уносится также в глубь прошлого. Свое существование он связывает непосредственно с данным моментом и не стремится к «одолению времени» теми двумя способами, которые единственно возможны для человека. В своем творчестве гений старается свергнуть с себя зависимость от конкретных условий данного времени. Для политика или полководца эти условия – вещь «an in-id fur sich», направление их деятельности. Таким образом, великий император – явление природы, а великий мыслитель стоит вне этой природы, он – овеществление духа. Подвиги «людей дела» бесследно исчезают с лица земли вместе с этими людьми, а иногда еще раньше; только хроника времени регистрирует эти подвиги в их бесконечной смене. Император не создает ничего такого, что содержало бы в себе вечную, простирающуюся на целые тысячелетия ценность, ибо таковы только произведения гения. Он и никто другой творит историю, так как стоит вне действия ее законов. Великий человек имеет историю. Император же – предмет истории. Великий человек дает эпохе определенный характер. Наоборот, время налагает определенный отпечаток на характер императора – и уничтожает его.
Так же мало прав на титул гения имеет как человек великой воли, так и великий ученый, если он одновременно не является и великим философом. Носи он даже имя Ньютона или Гаусса, Линнея или Дарвина, Коперника или Галилея – безразлично, этого права у него нет! Ученые не универсальны, ибо существует наука об определенном предмете или определенных предметах. Этого нельзя объяснить «все прогрессирующей специализацией», которая лишает нас возможности «все знать». И среди ученых XIX и XX вв. существуют люди, обладающие полиисторией в той же степени, как Аристотель и Лейбниц. Я напомню здесь имена двух ученых: Александра фон Гумбольдта и Вильгельма Вундта. Этот недостаток лежит гораздо глубже в сущности всякой науки и в природе самих ученых. Восьмая глава разрешит последний остаток, остающийся открытым в этом вопросе. Но мне кажется, что мы уже здесь пришли к тому положению, что даже самые выдающиеся ученые не обладают той всеобщностью, которая свойственна была философам, стоявшим уже на границе гениальности (Фихте, Шлейермахер, Карлейль и Ницше). Какой ученый когда-либо непосредственно понимал все, всех людей, всевозможные вещи? Больше того! Какой ученый когда-либо проявлял хотя бы возможность постижения всего этого в себе и вне себя? Ведь замена этого непосредственного провидения, постижения всех вещей и является исключительной задачей тысячелетней научной работы.В этом лежит основание того, что люди науки являются «специалистами». Человек науки, если он только не философ, не знает той непрерывной, все в себе сохраняющей, ничего не забывающей жизни, которая является достоянием гения: именно в силу отсутствия в нем универсальности. Наконец, исследования ученого всегда связаны с общим развитием науки в его время. Он берет знания своего времени в определенном количестве и форме, умножает их и изменяет, а затем передает полученные им результаты будущему. Но и его исследования длительно сохраняются только в качестве книг на библиотечных полках: многое из них выбрасывается, многое дополняется, как недостающее, но они не являются вечными ценностями, созданиями, не подлежащими исправлению ни в одном пункте. От великих же философских систем, как от великих произведений художественного творчества, веет чем-то непреложным, неизменным, вырастает миросозерцание, в котором прогресс человеческой культуры ничего не в состоянии изменить. Чем значительнее индивидуальность творца данной системы, тем больше он имеет сторонников во все времена существования человечества. Есть платонисты, аристотельянцы, спинозиты, берклианцы, есть, наконец, еще в настоящее время сторонники Бруно, но вы нигде не найдете галилеянцев, гельмгольцистов, птолемеистов и коперниканцев. Отсюда видно, какая бессмыслица говорить о «классиках точных наук» или о «классиках педагогики». Ведь подобное словоупотребление искажает значение этого слова, когда мы говорим о классических философах или классических художниках.
Великий философ носит титул гения вполне заслуженно и с большой честью. И если философ вечно скорбит о том, что он не художник (именно таким путем он собственно становится эстетиком), то художник не в меньшей степени завидует упорной и настойчивой силе абстрактного систематического мышления философа. Вполне понятно, что они выдвигают такие проблемы, как Прометей и Фауст, Просперо и Кипри-ан, Апостол Павел и «Пензерозо». Поэтому, кажется, и художник, и философ имеют в одинаковой степени право на почет. Ни одному не следует отдавать предпочтение пред другим.
И в области философии не следует особенно усиленно раздавать титул гения, как это было до сих пор. В противном случае моя работа заслуженно понесет упрек в узкой партийности против «положительных наук». Я далек от подобного рода партийности, тем более, что в первую голову она обратилась бы против меня и большей части моем труда. Нельзя назвать Анаксагора, Гейлинкса, Баадера, Эмерсона гениальными людьми. Ни шаблонная глубина (Анжело Силезий, Филон Якоби), ни оригинальная плоскость (Кант, Фейербах, Юм, Гербарт, Локк, Карнеад) духа не в состоянии решить вопрос о применении понятия гениальности. История искусства, как и история философии полны в настоящее время самых превратных ценностей. Совершенно другое дело представляет собою история такой науки, которая беспрерывно подвергает испытанию правильность своих выводов и выдвигает все новые ценности сообразно объему поправок, введенных в нее. История науки совершенно пренебрегает личностью своих самоотверженных борцов. Ее целью является система сверхиндивидуального опыта, из которого отдельная личность совершенно исчезает. В преданности науке лежит поэтому высшая степень «самоотречения», этой преданностью отдельный человек отказывается от вечности.
Глава VI.
Память, логика, этика
Заглавие легко может вызвать крупное недоразумение. Оно дает возможность причислить меня к сторонникам того взгляда, согласно которому логические и этические оценки являются объектами исключительно эмпирической психологии, т.е. представляют собою такие же психические феномены, как ощущение и чувство. Соответственно этому логика и этика должны быть отнесены к специальным дисциплинам представляющим отдельные отрасли психологии.
Я здесь же решительно заявляю, что это воззрение, так называемый «психологизм», в корне ложно и вредно. Ложно – потому, что оно никогда не приведет нас к торжеству дела, в чем мы убедимся еще впоследствии. Пагубно – потому, что оно разрушает психологию, но отнюдь не логику и этику, которых оно едва-едва касается. Господствующая теория ощущений привела к тому, что логика и этика заняли второстепенное место некотором приложения к психологии в то время, как им подобало бы играть роль фундамента психологии. Вот этому-то обстоятельству мы и обязаны «эмпирической психологией» в ее теперешнем виде: груда мертвых камней, которую не в состоянии оживить никакое усердие, никакое остроумие, где прежде всего отсутствует даже отдельный намек на действительный опыт. Что касается безнадежных попыток превратить логику и этику, эти нежные юные побеги душевного мира, в определенную степень сложной психологической науки, то я решительно высказываюсь против Брентано и его школы (Штумпф, Мейнонг, Ге-флер, Эренфельс), против Т. Липпса и Г. Гейманса, а также против аналогичных взглядов Маха и Авенариуса. Я принципиально присоединяюсь к тому течению, которое отстаивается в настоящее время Виндельбандом, Когеном, Наторпом, Ф.И. Шмидтом, в особенности же Гессерлем (который также был психологистом, но впоследствии пришел к убеждению в совершенной неосновательности этой точки зрения). Это именно то течение, которое выдвигает против психологически – генетического метода Юма трансцендентально – критическую идею Канта и с достоинством защищает ее.
Настоящая работа не ставит себе целью разбор общих, сверхиндивидуальных норм действия и мышления. Ее задача скорее заключается в том, чтобы установить различия между людьми, причем она в противовес основной мысли кантовской философии не рассчитывает на применяемость своих положений к любым существам (хотя бы даже к нежным небесным «ангелочкам»). Из всего сказанного следует, что работа эта могла и должна оставаться психологической, не принимая вместе с тем оттенка психологичности. Однако в дальнейшем изложении и именно там где появится необходимость, мы не откажемся от некоторых формальных соображений или, в крайнем случае, от указания, что в том или ином месте единственным судьей является логический, критический или трансцендентальный метод.
Название этой главы оправдывается иначе. Предыдущее, несколько пространное (что объясняется новизной избранного пути) изложение показало, что человеческая память находится в самых интимных отношениях к вещам. Говорить о родстве с ними считалось, по-видимому, недостойным. Время, ценность, гений, бессмертие – все это раскрыло поразительную связь вещей с памятью, связь, о существовании которой до сих пор совершенно не предполагали. Это почти полное отсутствие всяких указаний должно иметь более глубокое основание. Оно, кажется, лежит в тех нелепостях и несообразностях, которыми в столь сильной степени изобилуют теории памяти.
Здесь прежде всего следует обратить внимание на теорию, обоснованную еще в середине XVIII в. Шарлем Бонне и получившую особенное распространение благодаря трудам Эвальда Геринга (и Е. Маха). Эта теория видит в памяти только «всеобщую функцию организованной материи» – реагировать на новые раздражения, более или менее аналогичные прежним, с большей легкостью и меньшей интенсивностью, чем на первоначальное раздражение. По этой теории феномены человеческой памяти исчерпываются опытом, добытым путем упражнения. Они являются особой формой приспособленности в ламарковском смысле. Бесспорно, существует нечто общее между человеческой памятью и фактами, вроде повышенной рефлексии при массовой по-вторности раздражении. Аналогичный элемент лежит в основе того явления, что действие первого впечатления продолжительнее момента раздражения, и в XII главе мы еще вернемся к разбору глубокого основания этого родства. Тем не менее целая пропасть существует между такими явлениями, как возрастание упругости мускула благодаря частой привычке к сокращению, или приспособленность морфиниста и потребителя мышьяка к восприятию все более значительных доз яда, с одной стороны, и воспоминанием человека о своих прежних переживаниях – с другой. В первом случае в каждом новом переживании мы видим отчетливые следы старого, во втором – раньше пережитое состояние снова оживает в сознании со всеми своими индивидуальными чертами. Новый момент выступает с такой яркостью, как в свое время протекал старый. А потому полное отождествление этих двух явлений до того бессмысленно, что можно отказаться от дальнейших рассуждений об этом обще-биологическом взгляде.
С физиологической гипотезой неразрывно связано учение об ассоциации, как теории памяти. Эту связь можно проследить исторически – в лице Гартли, материально же она основывается через понятие привычки. По этой теории память представляется механической игрой соединения представлений, подчиняющейся определенным законам (от одного до четырех). При этом она упускает из виду, что память (беспрерывная память мужчины) есть явление волевое. Я могу что-нибудь вспомнить, если я этого действительно хочу, хотя бы это мне обошлось ценою подавления в себе состояния сонливости. В состоянии гипноза, который воскрешает в памяти все позабытое, воля другого выступает взамен сильно ослабевшей собственной воли. Это лишний раз доказывает, что только воля отыскивает целесообразные ассоциации, что ассоциация вызывается путем более глубокой апперцепции, Здесь пришлось забежать вперед, в дальнейшем мы займемся вопросом об отношениях между ассоциационной и апперцепционной психологиями и постараемся дать надлежащую оценку обеим.
Итак, ассоциационная психология разбивает психическую жизнь на отдельные составные части, с другой стороны – пытается снова соединить сродственные друг другу единицы. В связи с ней стоит третье заблуждение: несмотря на вполне основательные возражения, выдвинутые почти одновременно Авенариусом и Геффдингом (особенно последним), она все еще смешивает память с узнаванием. Узнавание какого-либо предмета не должно вовсе покоиться на самостоятельном воспроизведении старого впечатления, хотя бы в некоторой части случаев новое впечатление и склонно было вызвать старое. Но рядом с этим существует не менее значительное число случаев, когда непосредственное узнавание не намечает никакого дальнейшего движения ощущения, как бы ни к чему дальнейшему не стремится, но виденное, слышанное и т.д. выступает с какой-то специфической «окраской» («tinge»– сказал бы Джеме). Это тот особенный «характер», который Авенариус обозначает именем «das Notal, а Геффдинг – „качеством знакомости“. Для человека, возвращающегося на родину, каждая дорога, тропинка представляется „знакомой“, хотя он не может вспомнить даже того дня, когда он ходил по ней, не знает ее названия и, пожалуй, не ориентируется в ней. Мне может „показаться знакомой“ какая-нибудь мелодия, хотя бы я не знал, где и когда мне приходилось ее слышать. Этот „характер“ (в понимании Авенариуса) знакомости, интимности и т.д. витает, так сказать, над чувственным впечатлением. Анализ ничего еще не знает об ассоциациях, которые в „связи“ с моим новым ощущением должны еще, по мнению кичливой псевдопсихологии, вызвать то непосредственное чувство. Анализ может весьма отчетливо отличить эти случаи от тех, в которых уже слегка и едва заметно (в форме гениды) старое переживание действительно ассоциируется.
И с индивидуально психологической точки зрения подобное различие является вопросом необходимости. Выдающийся человек хранит в себе столь яркое сознание непрерывного прошлого, что, например, при каждой новой встрече знакомого на улице он воспроизводит прежнюю встречу, как самостоятельное переживание. У менее одаренного человека каждая встреча вызывает обыкновенное чувство знакомости, облегчающее ему узнавание. Это имеет место даже тогда, когда прежняя встреча могла быть воспроизведена со всеми своими подробностями.
В заключение зададимся вопросом, обладают ли и другие организмы, кроме человека, способностью возродить в своем сознании прошедшие моменты своей жизни, при этом следует строго отличать эту способность от всех сходных с ней свойств. На этот вопрос придется с большой вероятностью ответить отрицательно. Если бы животные способны были уноситься своей мыслью в прошлое или предвосхищать будущее, то они не могли бы оставаться целыми часами на одном месте без всякого движения, а ведь подобное спокойное состояние является для них характерным. Животные обладают способностью узнавать и чувства ожидания, как, например, собака, приветствующая своего господина после многолетнего отсутствия, свиньи у ворот мясника или кобыла, которую ведут на случку. Но они совершенно лишены воспоминания и надежды. Они способны узнавать при помощи «Notal», но память у них отсутствует.
Я здесь же решительно заявляю, что это воззрение, так называемый «психологизм», в корне ложно и вредно. Ложно – потому, что оно никогда не приведет нас к торжеству дела, в чем мы убедимся еще впоследствии. Пагубно – потому, что оно разрушает психологию, но отнюдь не логику и этику, которых оно едва-едва касается. Господствующая теория ощущений привела к тому, что логика и этика заняли второстепенное место некотором приложения к психологии в то время, как им подобало бы играть роль фундамента психологии. Вот этому-то обстоятельству мы и обязаны «эмпирической психологией» в ее теперешнем виде: груда мертвых камней, которую не в состоянии оживить никакое усердие, никакое остроумие, где прежде всего отсутствует даже отдельный намек на действительный опыт. Что касается безнадежных попыток превратить логику и этику, эти нежные юные побеги душевного мира, в определенную степень сложной психологической науки, то я решительно высказываюсь против Брентано и его школы (Штумпф, Мейнонг, Ге-флер, Эренфельс), против Т. Липпса и Г. Гейманса, а также против аналогичных взглядов Маха и Авенариуса. Я принципиально присоединяюсь к тому течению, которое отстаивается в настоящее время Виндельбандом, Когеном, Наторпом, Ф.И. Шмидтом, в особенности же Гессерлем (который также был психологистом, но впоследствии пришел к убеждению в совершенной неосновательности этой точки зрения). Это именно то течение, которое выдвигает против психологически – генетического метода Юма трансцендентально – критическую идею Канта и с достоинством защищает ее.
Настоящая работа не ставит себе целью разбор общих, сверхиндивидуальных норм действия и мышления. Ее задача скорее заключается в том, чтобы установить различия между людьми, причем она в противовес основной мысли кантовской философии не рассчитывает на применяемость своих положений к любым существам (хотя бы даже к нежным небесным «ангелочкам»). Из всего сказанного следует, что работа эта могла и должна оставаться психологической, не принимая вместе с тем оттенка психологичности. Однако в дальнейшем изложении и именно там где появится необходимость, мы не откажемся от некоторых формальных соображений или, в крайнем случае, от указания, что в том или ином месте единственным судьей является логический, критический или трансцендентальный метод.
Название этой главы оправдывается иначе. Предыдущее, несколько пространное (что объясняется новизной избранного пути) изложение показало, что человеческая память находится в самых интимных отношениях к вещам. Говорить о родстве с ними считалось, по-видимому, недостойным. Время, ценность, гений, бессмертие – все это раскрыло поразительную связь вещей с памятью, связь, о существовании которой до сих пор совершенно не предполагали. Это почти полное отсутствие всяких указаний должно иметь более глубокое основание. Оно, кажется, лежит в тех нелепостях и несообразностях, которыми в столь сильной степени изобилуют теории памяти.
Здесь прежде всего следует обратить внимание на теорию, обоснованную еще в середине XVIII в. Шарлем Бонне и получившую особенное распространение благодаря трудам Эвальда Геринга (и Е. Маха). Эта теория видит в памяти только «всеобщую функцию организованной материи» – реагировать на новые раздражения, более или менее аналогичные прежним, с большей легкостью и меньшей интенсивностью, чем на первоначальное раздражение. По этой теории феномены человеческой памяти исчерпываются опытом, добытым путем упражнения. Они являются особой формой приспособленности в ламарковском смысле. Бесспорно, существует нечто общее между человеческой памятью и фактами, вроде повышенной рефлексии при массовой по-вторности раздражении. Аналогичный элемент лежит в основе того явления, что действие первого впечатления продолжительнее момента раздражения, и в XII главе мы еще вернемся к разбору глубокого основания этого родства. Тем не менее целая пропасть существует между такими явлениями, как возрастание упругости мускула благодаря частой привычке к сокращению, или приспособленность морфиниста и потребителя мышьяка к восприятию все более значительных доз яда, с одной стороны, и воспоминанием человека о своих прежних переживаниях – с другой. В первом случае в каждом новом переживании мы видим отчетливые следы старого, во втором – раньше пережитое состояние снова оживает в сознании со всеми своими индивидуальными чертами. Новый момент выступает с такой яркостью, как в свое время протекал старый. А потому полное отождествление этих двух явлений до того бессмысленно, что можно отказаться от дальнейших рассуждений об этом обще-биологическом взгляде.
С физиологической гипотезой неразрывно связано учение об ассоциации, как теории памяти. Эту связь можно проследить исторически – в лице Гартли, материально же она основывается через понятие привычки. По этой теории память представляется механической игрой соединения представлений, подчиняющейся определенным законам (от одного до четырех). При этом она упускает из виду, что память (беспрерывная память мужчины) есть явление волевое. Я могу что-нибудь вспомнить, если я этого действительно хочу, хотя бы это мне обошлось ценою подавления в себе состояния сонливости. В состоянии гипноза, который воскрешает в памяти все позабытое, воля другого выступает взамен сильно ослабевшей собственной воли. Это лишний раз доказывает, что только воля отыскивает целесообразные ассоциации, что ассоциация вызывается путем более глубокой апперцепции, Здесь пришлось забежать вперед, в дальнейшем мы займемся вопросом об отношениях между ассоциационной и апперцепционной психологиями и постараемся дать надлежащую оценку обеим.
Итак, ассоциационная психология разбивает психическую жизнь на отдельные составные части, с другой стороны – пытается снова соединить сродственные друг другу единицы. В связи с ней стоит третье заблуждение: несмотря на вполне основательные возражения, выдвинутые почти одновременно Авенариусом и Геффдингом (особенно последним), она все еще смешивает память с узнаванием. Узнавание какого-либо предмета не должно вовсе покоиться на самостоятельном воспроизведении старого впечатления, хотя бы в некоторой части случаев новое впечатление и склонно было вызвать старое. Но рядом с этим существует не менее значительное число случаев, когда непосредственное узнавание не намечает никакого дальнейшего движения ощущения, как бы ни к чему дальнейшему не стремится, но виденное, слышанное и т.д. выступает с какой-то специфической «окраской» («tinge»– сказал бы Джеме). Это тот особенный «характер», который Авенариус обозначает именем «das Notal, а Геффдинг – „качеством знакомости“. Для человека, возвращающегося на родину, каждая дорога, тропинка представляется „знакомой“, хотя он не может вспомнить даже того дня, когда он ходил по ней, не знает ее названия и, пожалуй, не ориентируется в ней. Мне может „показаться знакомой“ какая-нибудь мелодия, хотя бы я не знал, где и когда мне приходилось ее слышать. Этот „характер“ (в понимании Авенариуса) знакомости, интимности и т.д. витает, так сказать, над чувственным впечатлением. Анализ ничего еще не знает об ассоциациях, которые в „связи“ с моим новым ощущением должны еще, по мнению кичливой псевдопсихологии, вызвать то непосредственное чувство. Анализ может весьма отчетливо отличить эти случаи от тех, в которых уже слегка и едва заметно (в форме гениды) старое переживание действительно ассоциируется.
И с индивидуально психологической точки зрения подобное различие является вопросом необходимости. Выдающийся человек хранит в себе столь яркое сознание непрерывного прошлого, что, например, при каждой новой встрече знакомого на улице он воспроизводит прежнюю встречу, как самостоятельное переживание. У менее одаренного человека каждая встреча вызывает обыкновенное чувство знакомости, облегчающее ему узнавание. Это имеет место даже тогда, когда прежняя встреча могла быть воспроизведена со всеми своими подробностями.
В заключение зададимся вопросом, обладают ли и другие организмы, кроме человека, способностью возродить в своем сознании прошедшие моменты своей жизни, при этом следует строго отличать эту способность от всех сходных с ней свойств. На этот вопрос придется с большой вероятностью ответить отрицательно. Если бы животные способны были уноситься своей мыслью в прошлое или предвосхищать будущее, то они не могли бы оставаться целыми часами на одном месте без всякого движения, а ведь подобное спокойное состояние является для них характерным. Животные обладают способностью узнавать и чувства ожидания, как, например, собака, приветствующая своего господина после многолетнего отсутствия, свиньи у ворот мясника или кобыла, которую ведут на случку. Но они совершенно лишены воспоминания и надежды. Они способны узнавать при помощи «Notal», но память у них отсутствует.