Дело подходило к развязке. И надо было любой ценой его выиграть. Оно было тем флагом, который должен увенчать здание, медленно возводившееся на протяжении десяти лет, этаж за этажом, этап за этапом. Оставалось положить последнюю карту — и замок готов. Если положить ее неудачно, — конец, все рухнет, и вместе со зданием рухнет он сам, Жильбер, он это знал; так какое значение имеет прошлое, какое значение имеют воспоминания, какое значение имеет даже то, что он оставил позади, в Нью-Йорке? Все можно поправить, если вернуться победителем.
   «Мосье Жильбера Ребеля, прилетевшего из Нью-Йорка, просят подойти к четвертому окну — „международная корреспонденция“.
   Он не слышал этой фразы, которую повторял громкоговоритель в холле аэровокзала, в зале Потерянных шагов, даже в ресторане, где он сидел:
   «Мосье Жильбера Ребеля, прилетевшего из Нью-Йорка, просят…»
   Внезапно до его сознания дошло, что где-то произносят его имя, и он поднял голову.
   «Мосье Жильбера Ребеля, прилетевшего из Нью-Йорка…»
   Он подозвал официанта.
   — Меня просят подойти к окошку «международной корреспонденции». Не могли бы вы сходить туда и выяснить, в чем дело?
   — Я не могу бросить работу, мосье.
   — Но ведь, кроме меня, у вас никого нет!
 
   — Видите ли, это окно выдачи телеграмм и депеш, такие вещи дают только в собственные руки.
   — У вас нет здесь посыльного?
   — Есть, но не в утренние часы. И потом ему бы тоже ничего не выдали.
   Жильбер с досадой посмотрел на разложенные бумаги.
   — Вы можете оставить все здесь, — сказал официант, — никто их не тронет, я присмотрю. К тому же вы вернетесь через пять минут.
   Жильбер поднялся.
   — Хорошо, — сказал он, еще раз взглянул на свой портфель, на бумаги, лежавшие на столе рядом с полной чашкой, которая уже еле дымилась, — я сейчас вернусь.
   Он толкнул дверь, ведущую в холл, и поискал взглядом нужное окно. Громкоговоритель умолк. За стойкой копошился служащий. Ребель подошел к нему.
   — Я Жильбер Ребель, — сказал он.
   — У вас есть удостоверение личности?
   Он протянул паспорт, тот сверил данные и вернул документ.
   — Вам две телеграммы, — отрывисто произнес он.
   Он положил их на стойку, одну за другой, в порядке поступления и пододвинул к Жильберу. Две телеграммы? Один только Ройсон мог послать их Жильберу, — Ройсон, оставшийся в Нью-Йорке, его правая рука, доверенное лицо. В том, что он послал телеграмму, нет ничего необычного, но две!..
   Жильбер отошел от стойки, вскрыл первую телеграмму. Подпись тотчас подтвердила его догадку, что телеграмма — от Ройсона. Сначала прочесть ее — даже если вторая опровергнет первую: всегда надо делать все по порядку.
   «Президент Французского шелка Буанье вернется Лион только вторник четвертого ноября восемнадцать часов извиняется задержку просит перенести встречу двадцать часов его доме тчк Господа Бомель и Амон будут встречать вас аэродроме условленный час».
   «Старая лиса!» — подумал Жильбер. Телеграмму-то Буанье дал, но уже после того, как Жильбер вылетел из Нью-Йорка — явно с таким расчетом, чтобы он ничего не мог изменить в намеченных планах и чтобы в дороге его никто не мог предупредить, — словом, чтобы все осталось, как было задумано. Встретят его Бомель и Амон, люди подчиненные, но прекрасно обо всем осведомленные, они проведут с ним день, естественно, разговор зайдет о деле, они попросят показать им документацию, тогда как он собирался атаковать Буанье с ходу, напрямик, обложить противника и убедить его капитулировать прежде, чем он выслушает кого-либо из своих сподвижников. Ройсон правильно поступил, что дал телеграмму. Встреча с Буанье после разговора с Амоном и Бомелем — это уже не то. Жильбер разработал совсем другую тактику. Вот ведь удача, что телеграмма Ройсона настигла его! Хорошенький был бы у него вид, когда бы он сошел с самолета в Лионе и попал прямо в лапы Бомеля и Амона, причем противника нельзя было бы ни в чем упрекнуть, поскольку Буанье телеграфировал в Нью-Йорк и телеграмма пришла туда — хотя, конечно, все было заранее рассчитано — через несколько минут после того, как самолет «Эр-Франс» поднялся в воздух. Пришлось бы ему тогда поломать голову еще над одной проблемой!
   Так, теперь вторая телеграмма — возможно, она все перевернет. Если Ройсон телеграфировал дважды, значит, у него были на то основания. Жильбер нетерпеливо взрезал ногтем бумагу.
   Сначала он ничего не понял. Телеграмма была не от Ройсона. Под ней не стояло подписи. Он прочел:
   «Ушла из дома не вернусь никогда тчк Честно тебя предупреждала была последняя возможность исправить тчк Ты сделал выбор тчк Решения не изменю хоть и очень тяжело прощай».
   Глория! И даже не подписалась. Значит, она все-таки ушла! Дура! Так ничего и не поняла! А, все они одинаковы — сентиментальные эгоистки, так и норовят что-нибудь выкинуть! А еще клянутся в любви! Впрочем, Глория любила его. Если бы не любила, не могла бы удовольствоваться теми крохами внимания, которые он на протяжении этих трех лет ей дарил. Что и говорить, жизнь, уготованная им для женщин, особенно для своей жены, — а хоть он и не был официально женат на Глории, она все же была его женой, — это сущий ад, но Глория знала, на что шла: какая еще может быть жизнь у человека, который ворочает такими большими делами? А впрочем, все это глупости, блажь, — вот он прилетит в Нью-Йорк, покончив с «Французским шелком», выиграв эту решающую битву, найдет Глорию и вернет ее домой, займется ею, женится на ней. Почему, кстати, он не сделал этого до сих пор? Он ведь не раз об этом думал. И неизменно приходил к выводу, что не делал лишь потому, что всегда было некогда. Некогда умереть, некогда жениться! В общем-то, если поразмыслить, получается смешно: у таких людей, как он, — это сказала Глория, и она права, — ни на что нет времени. И он принял великое решение: как только он вернется в Нью-Йорк…
   Но когда он вернется в Нью-Йорк, Глории там уже не будет, — Жильбер это знал. Так зачем же обманывать себя? Если посмотреть на это со стороны, как он делал всегда, когда речь шла о делах, партия проиграна. Он больше не увидит Глории. Она ушла от него — навсегда. А ведь он дорожил ею — и она любила его! Нет, нет, не может это так кончиться!..
   Но это был конец, и он это сознавал. Глория устала и не вернется больше к нему. Она никогда не возобновит с ним жизни, которую и жизнью-то нельзя назвать и которую она теперь, наверно, возненавидела, найдя в себе силы с нею расстаться или, быть может, слишком от нее устав. Она ушла не потому, что разлюбила его, а потому, что не могла больше так жить. Она исчерпала свои силы, а он — какие обещания ни давай, он знает, что все равно не сможет их сдержать, что они ровно ничего не стоят. Найдет ли он хотя бы время, чтобы дать их? Найдет ли время разыскать ее, сможет, ли урвать те несколько минут, которые необходимы, чтобы вернуть ее, а потом удержать, если ему удастся уговорить ее вернуться?
   В нем нарастала злость, досада. Значит, накануне, когда между ними произошла эта сцена, она так и не поняла, что если он все-таки летит в Париж, несмотря на ее мольбы и угрозы, то потому, что иначе поступить он не может.
   «Жильбер, в последний раз даю тебе возможность выбрать. Я не могу больше так жить. Я люблю тебя, но ты не принадлежишь мне. Я иной раз жду тебя, жду, и, когда мне кажется, что ты уже вот-вот явишься, кто-нибудь из твоих помощников звонит мне и говорит, чтобы я не ждала. Десятки раз мы строили всякие планы — уехать в Калифорнию, в Майами — и ни разу не могли их осуществить. Если ты и совершал поездки, то лишь „по делам“ и без меня. Я бы тысячу раз предпочла, чтобы ты уехал с другой женщиной». — «Не говори глупостей». — «Это вовсе не глупости. Я серьезно так думаю. Я люблю тебя и потому хочу, чтобы ты жил, а не существовал. Ну, что ты получаешь от жизни?» — «А этот дом? Вся эта роскошь?» — «Плевала я на них. Мне это не нужно. Я делю с тобой жизнь не из-за материальных благ, а из-за тебя самого, только из-за тебя. Я хочу жить с тобой — с мужчиной, с человеком, а не с роботом, не с машиной, производящей деньги». — «Всему этому будет конец». — «Ты прекрасно знаешь, что нет». — «Вот вернусь из Лиона…» — «И все пойдет как прежде». — «Нет, на этом я поставлю точку…» — «В данном деле — да. Но такой человек, как ты, не может поставить точку и отрешиться от дел вообще. Это невозможно. Одно влечет за собой другое. Как зубчатая передача — стоит попасть туда мизинцу, и всю руку затянет, если вовремя не отдернуть. Даже если ты одержишь победу в Лионе и обеспечишь себе контроль над мировым производством шелка, тебе придется потом укреплять свои позиции, и не пройдет и трех месяцев, как ты вынужден будешь их защищать. Неужели ты еще недостаточно богат?» — «Богатство тут ни при чем. Но, вообще говоря, состояние быстро растает, если пустить дело на самотек. Стоит выйти из игры — и ты банкрот». — «Знаю. Но есть и другие примеры: Кругер, Лоуенстайн. Они не отошли от дел, и тем не менее их нет. Оба кончили самоубийством. А до того — разве они жили? Существовали!» — «Глория, поверь: если я не одержу победы в Лионе, я взлечу на воздух и вместе со мной — не только все мое дело, но и уйма людей! А когда в Лионе все будет улажено, я сбавлю темп, я, наконец, осуществлю…» — «Возможно, ты этого и хочешь, но никогда не сделаешь. Рано или поздно наступает день, когда приходится выбирать. Я для себя выбор сделала. Я жду, чтобы и ты сделал его». — «А именно?» — «Пошли в Лион Ройсона. Остановись — ничего больше не предпринимай. Отойди от дел. И давай уедем, Жильбер, вдвоем, чтоб наконец пожить, насладиться жизнью». — «Ты полагаешь, мне этого не хочется?» — «Может быть, бессознательно. Но по-настоящему ты к этому не стремишься». — «Неправда».
   Он вспомнил, как она тогда подошла к нему, с таким жалким, несчастным лицом.
   «Нет, правда, — сказала она, — правда, Жильбер. Только с меня хватит — не могу я больше жить здесь одна, всегда одна, дожидаясь тебя. Я много думала, не один день размышляла над этим — времени у меня было, как ты догадываешься, предостаточно! Если бы я была другой женщиной, каких много вокруг, я бы удовольствовалась этой роскошью, еще бы: красивый дом, мои три машины, по вечерам — чаепития с женами твоих компаньонов в их квартирах, окнами на Сентрал-Парк. Но я… я не хочу больше такой жизни. Да и никогда ее не хотела. Я всегда мечтала, чтобы подле меня был обычный человек, просто мужчина, который заботился бы обо мне. Все твое богатство не может мне заменить тебя. Возможно, я слишком требовательна, но это потому, что я тебя люблю. И хочу от тебя вовсе не того, что ты мне даешь. Ты говоришь о роскоши, но единственная подлинная роскошь — это возможность распоряжаться своим временем, а у тебя ее нет. Вот та роскошь, которая мне нужна, хотя и роскоши и времени у меня в избытке. А потом я знаю: если ты и дальше будешь идти этой дорогой, ты плохо кончишь. Вот я и предлагаю тебе: плюнь, брось все, уедем со мной, даже без денег — в Америке ты всегда сумеешь заработать. Я хочу жить и хочу, чтобы ты тоже жил. У меня было время любить тебя, у тебя его не было. Скажи только „да“, и мы начнем жизнь сначала». — «Когда я вернусь из Лиона». — «Тогда будет поздно». — «Дай мне еще эту отсрочку» — «Нет. Сейчас — или никогда». — «Но это же нелепо — вдруг предъявить мне такое требование, вот так, сразу. Я не могу взять на себя такую ответственность. Ну, хорошо, я согласен разорить себя, но я не могу поставить под удар тех, кто мне доверился». — «Как будто мысль о том, что ты кого-то разоряешь, когда-либо останавливала тебя!» — «Мои конкуренты…» — «И не только конкуренты. Филдмен, Йолсон, Кастро — разве ты не придушил их, хоть они и были твоими компаньонами?» — «Они поступили бы точно так же — это была война по всем правилам». — «Но сегодня-то ведь речь идет о твоем собственном спасении!..» — «Видишь ли, — сказал он ей тогда, — бывают дни, когда я сам думаю об этом. Дни, когда я чувствую такую усталость, такую усталость… вот как Кастро, который говорил: „Устал, я так устал“, — и выстрелил себе в рот. Тем не менее я не могу бросить дела, пока не побываю в Лионе, — продолжал он, — не могу, это невозможно».
   Она отстранилась от него. Порыв нежности прошел, — она, видимо, приняла решение. И, глядя ему прямо в глаза, сказала: «Жильбер, либо ты едешь со мной, либо я уезжаю одна». — «Хорошо, — сказал он, беря свой кожаный портфель и направляясь к выходу на улицу, где его ждал поданный шофером „паккард“, — увидимся за ленчем. Я вернусь сюда. Мой самолет улетает в пятнадцать часов». — «И тогда ты скажешь, едешь ты или нет?» — «Непременно».
   Но решение уже было принято. Он не мог не ехать в Лион. Все эти разговоры были просто ребячеством. Да, по возвращении он, возможно, подумает… Одержав победу, он сбавит темп, постепенно переложит часть обязанностей на Ройсона, оставит за собой лишь некоторые дела. Глория права, он это понимал: ему действительно некогда жить. Любит ли он ее? Конечно. Но было ли у него время хотя бы задуматься над этим? Да и задавался ли он когда-либо таким вопросом? Она была с ним, чего ж тут еще раздумывать! Ее внезапное требование было просто капризом, капризом избалованной женщины, которая не знает, куда себя девать. Она скучала, а он — разве он ради развлечения ведет эту напряженную, чреватую опасностями жизнь? Нет. Но он был отравлен ею и не мог без этих треволнений обойтись. И тем не менее он не солгал, сказав, что чувствует усталость… Это в тридцать-то три года! Что ж тут особенного? От такой нагрузки люди быстро изнашиваются, и дело не только в том, что могут сдать сосуды или печень, — изнашиваются нервы, он это прекрасно знал: недаром он уже не водит сам свою машину, боясь, как бы не подвели рефлексы. «М-да, умереть вот так, на ходу… А в общем-то она права!» — сказал он себе, сидя в «паккарде», уносившем его на Манхэттен. Потом он вспомнил, как Глория сказала ему: «Либо ты едешь со мной, либо я уезжаю одна». Она не сделает этого, нет, нет, не сделает… Он привезет ей из Франции хороший подарок. Он пошлет ей телеграмму, покается. Если надо будет, по возвращении он бросит недели на две — нет, на неделю — все дела, отдохнет с ней вдвоем где-нибудь на берегу озера. И тут же про себя он добавил: «Я этот отдых к тому времени вполне заслужу!»
   Но он заранее знал, что ничего этого не будет. В полдень он сказал Ройсону: «Соедините меня с мадам». И когда тот вызвал к телефону Глорию, Жильбер вдруг решил — не из трусости, а из нежелания возобновлять спор: «Не надо мне с ней самому говорить».
   «Послушайте, Ройсон, поговорите вы с ней, — шепнул он. — Скажите, что у меня нет времени заехать домой. Мне еще надо просмотреть столько бумаг и сделать столько разных дел до своего отъезда. Самолет улетает в пятнадцать часов. Съездить домой, потом ехать в Айдлуайлд — нет, это невозможно. Только непременно скажите ей, что я вернусь через четыре дня… и тогда все будет так, как она захочет…»
   А в результате сегодня, четвертого ноября, не успел он приземлиться в Орли, как равнодушный служащий радиотелеграфа вручил ему телеграмму от Глории. Значит, она выполнила свою угрозу — ушла от него! Хорошо, что он узнал об этом в тот момент, когда голова его была занята другим — как реагировать на телеграмму Ройсона. И хотя он остро ощутил удар, нанесенный Глорией, все, что было связано с ней, отходило на второй план, — как всегда, сказала бы она. Прежде всего надо решить, как быть с Лионом. Он намеренно отодвигал на второй план то, другое, что относится к области чувств, обольщая себя мыслью, что «все устроится», даже пытаясь себя в этом убедить, тогда как сам в глубине души понимал, что все уже в прошлом.
   Он вернулся в ресторан. Нельзя же оставлять портфель без присмотра, да и бумаги разложены на столе. Он расплатился с официантом: Ройсон все предусмотрел и сверх двадцати тысяч франков снабдил его еще мелкой французской монетой — на карманные расходы и для оплаты услуг. Затем он вернулся в холл.
   — Где здесь телефонные кабины?
   — Для разговора с Парижем?
   — Нет, с провинцией. С Лионом.
   — Подойдите к телефонистке.
   Он так и поступил, предварительно заглянув в свою записную книжку, куда, по счастью, — мало ли что может случиться, — он занес адрес и номер телефона «Буанье и К°».
   — Мне нужен Лион, мадемуазель.
   — Придется подождать полчаса.
   Он взглянул на стенные часы. Было девять двадцать семь, а его самолет улетал в десять.
   — Нельзя ли побыстрее. Я уплачу за срочность.
   — Исключено: линия занята.
   — Хорошо. Я сейчас вернусь. Если Лион дадут раньше, вызовите меня: я буду у окошка администратора.
   — Можете не торопиться, мосье: нет никакой надежды, что я получу его раньше.
   Прежде всего — нужна ясность. Начнем с окошка администратора.
   — Я прилетел из Нью-Йорка. И должен лететь дальше, в Лион, десятичасовым. Но, может быть, мне придется задержаться. Когда следующий самолет?
   — В пятнадцать часов.
   — А позже, в конце дня?
   — В восемнадцать часов.
   — В котором часу он прилетает?
   — В девятнадцать семнадцать.
   — Есть места?
   — Да. На этот есть. На десятичасовой и пятнадцатичасовой все— билеты проданы.
   — Хорошо. Оставьте мне место на восемнадцатичасовой.
   — Вы отказываетесь от места на десятичасовой?
   Он заколебался. Ему хотелось сначала удостовериться в том, что Буанье не будет в Лионе до вечера. Амон и Бомель не станут лгать, если он спросит их об этом по телефону. Если Буанье изменит свои намерения, узнав, что Ребель не считает нужным встречаться сначала с его подчиненными, тогда можно будет вылететь десятичасовым, чтобы не терять дня.
   Он вернулся к телефонистке.
   — Ничего нового?
   — Представьте себе, мосье, мне только что сказали, что, может быть, я получу линию раньше.
   Значит, интуиция и тут не обманула его, и он правильно поступил, оставив за собой место на десятичасовой. Если Буанье в Лионе, — он полетит. Если же он не получит разговора вовремя, что ж, одно место в самолете останется незанятым. Вот лишний раз и подтвердилась аксиома, которой он всегда следовал: никогда не отдавать того, чем владеешь, даже если знаешь наверняка, что не сможешь этим воспользоваться.
   Он стал ждать. И поскольку голова его сейчас ничем не была занята, стал думать о Глории.
   Итак, он потерял ее! Глорию, чье присутствие доставляло ему столько радости, так согревало его, Глорию, к которой он был так привязан, как только может быть привязан человек его склада, и которая — он знал это — любила его. Она поставила его перед выбором, и он этот выбор сделал. Разве мог он решить иначе? Такова его судьба, однако он понимал, что Глории это могло надоесть. Что поделаешь — тут он безоружен: если она хотела делить с ним жизнь, значит, должна была принять ту, какой живет он. Какую же? Он попытался подвести итог и, будучи человеком трезвого ума, сделал это со всей безжалостной прямотой.
   Карьера его началась сразу после войны. До войны он был студентом, потом ушел в подполье, сражался с немцами, — это была тоже деятельность, но деятельность необходимая, которая хоть и не оставляла места ни для чего другого, по крайней мере, имела смысл, была всецело подчинена насущной потребности выжить. А потом вдруг все нити, привязывавшие его к Франции, оборвались: он остался один, без родных, без семьи, последний из Ребелей. Вот тогда-то Гриди и предложил ему поехать с ним в Нью-Йорк. Он познакомился с этим Гриди во время войны. Гриди был первым из высадившихся союзников, с которым соприкоснулся Жильбер, — американец, самый настоящий, среди предков которого были и шотландцы, и поляки, и даже по какой-то боковой линии итальянцы. Он дал Жильберу несколько ценных советов, предложил помочь: Америка — страна неограниченных возможностей, жизнь там бьет ключом, и молодой человек, энергичный, умный, имеющий представление о международном праве и коммерции, толковый и легко приспосабливающийся к разным условиям, имеет все шансы преуспеть. Жильбер последовал за Гриди, и вскоре началась его нынешняя жизнь.
   Денег у него не было, и, чтобы заработать на кусок хлеба, он поступил мойщиком в гараж, где продавались подержанные автомобили. Через некоторое время он купил одну такую машину… потом перепродал ее и на вырученные деньги смог уже приобрести две. Через полтора года ему удалось арендовать участок, где раньше была свалка, и открыть там торговлю машинами, которые по ночам он сам ремонтировал и приводил в порядок, — к ветровому стеклу их он прикреплял кусочки картона, где было написано крупными буквами от руки: «За 450 долларов — подержанная „шевроле-45“. Распродав весь свой „фонд“, он обнаружил, что является обладателем капитала в три тысячи долларов — есть с чем начать жизнь.
   Вот тут-то его и осенила одна идея. А в Америке удачная идея — все равно что живые деньги. Во Франции он не смог бы ее осуществить. Во Франции колеблются, тянут и, заставив вас потерять уйму времени, под конец отклоняют ваше предложение, даже если и соблаговолили его выслушать. А в США вы идете прямо к банкиру, к дельцу. Излагаете свой проект и через сорок восемь часов получаете ответ: «да» или «нет». А ему через двадцать четыре часа сказали «да». Он вспомнил, как сидел напротив Грэхема, а на столе перед ним лежал чек с пятизначной цифрой и контракт, состоявший всего из одной страницы. На другой день он уже открыл свою контору. И через месяц дело пошло: бюро добрых услуг, куда мог обратиться всякий, бесплатно давало справки коммерческого характера по различным вопросам; тем самым оно оказывалось у колыбели сотни нарождавшихся дел, было в курсе тысячи перспектив, — эта своего рода уникальная контора работала в двух направлениях и прежде всего в интересах тех, кто добывал справки. Дела посыпались одно за другим, самые разные дела, представлявшие хоть какой-то интерес: отели, промышленность, нефть, прачечные, связанные с отелями, или, например, оборудование, необходимое для разведки нефти в Канаде, в Эдмонтоне, и так далее и тому подобное. И вместе с этим начался бег внутри адова круга: деньги, где найти еще денег, как перескочить с одного дела на другое, как избавиться от тех, кому поначалу, чтобы запустить машину, был обещан слишком высокий процент прибылей, и теперь они сжирали все, не давая возможности расширить предприятие; как подключить тех, кто согласен на более выгодные для тебя условия. Начались поездки — в поездах, которые держат тебя в своей утробе по двое суток, и все эти двое суток ты прикидываешь в уме свои возможности и сопоставляешь цифры; в самолетах, которые летают в любую погоду, заставляя человека рисковать, опаздывать, волноваться, что не прилетишь вовремя. Но главное — началась игра, где ставка делается на деньги, на психологию противника, на то, как он себя поведет, какое примет решение, и прежде всего — на время, в первую очередь на время, дороже которого нет ничего… И вот сегодня, венчая эту пирамиду, но связанная со всем предыдущим тысячью нитей, сотканных на протяжении этих десяти лет, — операция «Шелк», от которой зависело все, хотя, казалось бы, ну что может зависеть от какого-то маленького французского рынка с его натуральным лионским шелком, ведь современная текстильная промышленность — это различные вискозы, искусственные шелка, нейлоны и тому подобное. На самом же деле ни одна из этих тканей по качеству не может заменить шелк, не выдерживает с ним конкуренции, поэтому надо завладеть производством шелка и во что бы то ни стало свести его на нет, ибо только тогда все остальное приобретет наконец какую-то ценность. И вот Жильбер уже представляет себе встречу с Буанье. Он уже держит в руках этого старого волка, этого бывалого француза. Он ослепляет его цифрами прибылей, поделенных поровну, приумноженных благодаря американским капиталам, которые, — Жильбер делал ставку на эту приманку, — позволят расширить производство, вполне заслуживающее, скажет он, расширения, тогда как на самом деле он намеревался заморозить его, удушить.
   — Мосье… мосье…
   Кто-то трогает его за плечо. Он вздрагивает от неожиданности и оборачивается. Перед ним мужчина примерно его возраста и телосложения. Француз. Он явно нервничает, и рука, лежащая на плече Жильбера, дрожит.
   — Мосье… Меня направили к вам из окошка администратора.
   Вокруг — ни души. Лишь телефонистка в своей стеклянной клетке за закрытым окошком работает у коммутатора.
   — Мосье, мне сказали, что у вас есть билет на лионский десятичасовой… и вы как будто можете от него отказаться.
   — Да, все это так, мосье, но я еще не решил.
   — Извините, мосье, но этот билет… ваш билет… мне чрезвычайно важно, чтобы вы мне его уступили.
   — Я с минуты на минуту жду разговора и только после этого буду знать, что делать.
   — Мосье, в любом случае продайте мне ваш билет.
   Жильбер улыбнулся.
   — Но, мосье, я не собираюсь его продавать.
   — Я заплачу вам сколько угодно. Ну, какая вам разница — уедете на два часа позже! А для меня — это вопрос жизни или смерти.
   — Дела?
   Незнакомец передернул плечами.
   — Нет. Другое. Нечто более важное… гораздо более важное. — Он избегает прямого ответа на вопрос. — Все летят, все, у кого билеты на этот самолет, вы один под вопросом. Раз вы до сих пор еще не решили, значит, у вас есть основания задержаться. А для меня жизненно важно до полудня попасть в Лион. Ну, ладно… — Он тащит Жильбера в угол, и тот снова чувствует на своем плече горячую руку, вцепившиеся в его плечо пальцы. — Придется вам объяснить. Речь идет о женщине, мосье… Видите, я с вами откровенен. Я люблю ее. О, я знаю, — восклицает он, беспомощно взмахнув рукой, — это звучит нелепо, старомодно, но это так, и я ничего не могу с собой поделать. В наше время, когда мужчина говорит, что не может жить без какой-то женщины, это выглядит, наверно, комично. Но это так, и я ничего не могу с собой поделать. Возможно, я потерял ее навсегда. Последний шанс удержать ее, — а она хочет бросить меня, уехать за границу, — это успеть вернуться до ее отъезда. Она будет уже на аэродроме, но мой самолет приземлится до того, как она улетит. И я уверен, что сумею найти нужные слова, чтобы удержать ее. Если же я не доберусь вовремя до Лиона, все будет кончено. Мосье, прошу вас, умоляю, уступите мне ваше место. Смотрите, у меня есть деньги, вот, — он вытаскивает пачку тысячефранковых банкнот, — берите их все… все, только отдайте билет.