Страница:
Они вошли.
Квартира была все та же, какой он оставил ее, когда уезжал, — милый приют, полный самых дорогих для него воспоминаний. А он решил променять его, построить себе дом! Зачем ему понадобился этот дом? Разве он не был здесь счастлив? Разве его это не устраивало? Ведь Лоранс была с ним, чего же ему еще надо? На какой-то миг им овладело отчаяние, усталость, схожая с той, какую он ощутил в то утро, прилетев из Нью-Йорка в Орли, и он словно прозрел. Но тут же понял, что ничего не изменишь, что он должен, хочет он или не хочет, — из-за Лоранс и вопреки Лоранс, из-за себя и вопреки себе, — идти по этому пути до конца.
Глава XXIV
Глава XXV
Квартира была все та же, какой он оставил ее, когда уезжал, — милый приют, полный самых дорогих для него воспоминаний. А он решил променять его, построить себе дом! Зачем ему понадобился этот дом? Разве он не был здесь счастлив? Разве его это не устраивало? Ведь Лоранс была с ним, чего же ему еще надо? На какой-то миг им овладело отчаяние, усталость, схожая с той, какую он ощутил в то утро, прилетев из Нью-Йорка в Орли, и он словно прозрел. Но тут же понял, что ничего не изменишь, что он должен, хочет он или не хочет, — из-за Лоранс и вопреки Лоранс, из-за себя и вопреки себе, — идти по этому пути до конца.
Глава XXIV
— Сварить тебе кофе?
— Пожалуйста, кто же откажется от твоего кофе!
— Тебе оно сейчас очень кстати.
— Да. Разговор с Беллони будет не из легких, и засыпать мне в это время ни к чему.
Он сделал попытку рассмеяться, стараясь казаться веселым.
— Я не то имела в виду, — сказала она.
— А что же?
— Я подумала, что оно тебе наверняка будет кстати, раз… раз ты снова вынужден куда-то ехать.
Эта мысль пришла ей в голову на лестнице. Скорее даже предчувствие. У женщин, которые любят, бывает такое: мысль приходит вдруг, не порожденная ни логикой, ни рассуждением. Просто он был рядом с ней, она вновь его обрела — и вдруг почувствовала, что обрела лишь на миг, что она скоро его потеряет.
— А мне в самом деле, наверное, придется уехать.
— Я так и знала, — сказала она.
Она не знала — только опасалась, но так сильно, что считала уже неизбежным этот новый отъезд, эту новую разлуку.
— Видишь ли, — пояснил он, — Фридберг сейчас в Европе, в Швеции, и мне нужно его увидеть.
— Это, должно быть, необходимо?
— Абсолютно.
Она не возмутилась, не заплакала, но ее спокойствие не обмануло его: оно объяснялось не разумом и не смирением, а лишь усталостью, схожей с той, какую ощущала в свое время Глория, с той, какую однажды в жизни почувствовал он сам.
— Это надо, — сказал он.
— Конечно, раз ты так говоришь.
— И уеду я, по всей вероятности, сегодня к вечеру.
Он увидел, как голова ее и плечи поникли, и это горе, придавившее ее, согнувшее, — горе, которое она пыталась от него скрыть, — было тяжелее ему, чем любые упреки, любые резкие слова.
— Значит, вечером тебя уже не будет со мной?
— Нет, Лоранс. Хотя ты знаешь, как я тебя люблю.
— Знаю. Знаю, что ты любишь меня безоглядно. Знаю, что любишь по-своему. Знаю, что любишь так, как умеешь любить.
— Раз ты так считаешь, наше счастье спасено.
— Или погублено!
— Ну вот, — сказал он с намеренным раздражением, — опять ты за свое! Уже и в прошлый раз… Что за ребячество!
— Лучше быть ребенком и бездумно наслаждаться жизнью, чем взрослым, которому некогда жить.
— Нельзя же всегда оставаться детьми.
— А кто об этом говорит? И кто может так думать? Но я не возражаю, когда ты говоришь, что я дитя. Да, я дитя, дитя, которое любит тебя, любит так, как умеют любить только дети.
— А я, значит, уже не способен любить?
— Нет. Так любить не способен.
— Ну, а раз не способен, ты, очевидно, скажешь мне в один прекрасный день, что я тебе надоел, и пригрозишь уйти от меня?
— Я? Никогда! Я буду любить тебя, как ребенок любит взрослого, не требуя больше того, что ты можешь дать. Но со мной все равно останется мое горе, уверенность в том, что ты мог бы жить иначе и лучше. Нет, будь покоен: я не брошу тебя, пока я тебе нужна. Я достаточно люблю тебя, чтобы довольствоваться тем, что ты готов мне дать. Но, конечно, мне хотелось бы, чтобы ты был другим… И какой-то момент мне даже казалось, что ты другой… человек, способный пожертвовать всем…
— Ради любви? — спросил он с намеренно едкой иронией, которая оскорбила ее.
— Нет, ради жизни… просто жизни.
— Но ведь я живу!
— Я имела в виду такую жизнь, которая стоит того, чтобы жить.
Он подошел к ней и по-отечески ласково погладил ее по щеке.
— Вот видишь, — сказала она, — ты обращаешься со мной, как с ребенком!
— Конечно. Ты же сама призналась, что ты дитя. И так оно и есть, моя радость. А я — человек взрослый и веду себя, как положено взрослому.
— Взрослому определенной категории, — поправила она его.
— Сознающему требования, выдвигаемые жизнью… и свою ответственность…
— Все зависит от того, что под этим подразумевать. Ты, видимо, подразумеваешь свою ответственность передо мной и потому лишаешь меня того, о чем я прошу, и даешь то, что, по-твоему, должно составлять предмет моих желаний: дом, роскошь, комфорт… которые мне вовсе не нужны… ну и средства для воспитания детей — успокойся, я пока еще не жду ребенка, но ничего не стану делать, чтобы помешать ему явиться на свет, хотя ты пока еще не нашел времени обеспечить его отцом.
— Но ведь у нас же нет детей.
— А могли бы и быть — во всяком случае, в проекте. Для этого, вместо того чтобы заниматься ненужными разговорами, тебе достаточно было бы побыть со мной в спальне. Это не требует много времени, и я бы не отказала тебе — ведь я тебя люблю. И тем не менее я думаю о том, что, когда ты был в Париже, ты не смог выкроить время, чтобы съездить в Курпале.
— Да, не смог. Но я туда поеду. Я ведь обещал тебе. Ты будешь моей женой.
— Я уже стала твоей женой, и безвозвратно, и сейчас я думаю не о себе. Нет, — пылко повторила она, — не о себе — о тебе.
— Я знаю.
Это была правда, на этот счет у него не могло быть никаких сомнений: Лоранс любила его, она думала о нем и в известной мере была права — это-то как раз его и раздражало.
— Ты прекрасно знаешь, что все эти мои поездки, наши расставания — дело временное, — попытался он оправдаться.
— А ты прекрасно знаешь, — в тон ему сказала она, — что, говоря это, обманываешь себя. Ты такой, каков ты есть, и в моих чувствах к тебе это ничего не меняет, но ты человек предприимчивый, активный, жаждущий власти, ты все приносишь ей в жертву, и это от тебя не зависит — просто такой уж ты есть. Можно подумать, что ты всегда был таким, и я нередко спрашиваю себя, какой была твоя жизнь до… до меня… ты ведь мне о ней ничего, или почти ничего, не рассказывал. Ты можешь поклясться, что она была иной?
— Нет, — сказал, он. — Ты права. Я всегда был таким, И как раз поэтому…
— Как раз поэтому ты не можешь и никогда не сможешь жить иначе.
— Вот увидишь, как только я достигну цели…
— Какой цели? Ты ее никогда не достигнешь. За этой целью будет другая… и еще, и еще… как в горной цепи одна гора, потом другая… и так до последнего твоего часа, пробьет ли он сегодня вечером или когда ты будешь совсем старенький. Это не жизнь, когда человек растрачивает ее в вечной погоне за хлебом насущным. Да если бы еще только за хлебом, а то ведь ради стольких ненужных вещей приносится в жертву главное, и человек живет, точно изголодавшийся пес — подавай ему еще больше власти, еще больше успеха… А для чего?
— Чтобы преуспеть.
— Но стремление к успеху не имеет предела. Ах, — воскликнула она, — я бы так хотела, чтобы твоею целью в жизни была я.
— Так оно и есть.
— Но я бы хотела, чтобы с меня все началось и мною кончилось.
— Так оно и будет.
— И самое было бы лучшее, если бы ты действительно так думал, если бы ты верил в то, что сейчас говоришь. Но, к сожалению, ты не сможешь этим ограничиться.
— Я докажу тебе…
— Зачем ты это говоришь, ты прекрасно знаешь, что не сможешь. Прекрасно знаешь, что это так, и даже радуешься, что я мирюсь с этим. Да, мирюсь, — твердо повторила она, — иначе я поступить не могу. Но сегодня, прежде чем ты уедешь, я хочу сказать тебе то, что велит мне сердце, я имею на это право — мое сердце мне это право дает: Гюстав, у тебя, очевидно, нет выбора, ты, должно быть, не можешь повернуть назад, ты явно не можешь остановиться, но придется… придется… я это знаю. Ничто не сравнится с тем, что мы имеем, что обрели, но ты это беспощадно губишь. Я не угрожаю тебе, не говорю, что брошу тебя, ты знаешь, что я этого никогда не сделаю, не смогу сделать, — но кто тебе сказал, что завтра я еще буду рядом? С самого дня рождения мы — смертники, которым временно отсрочена казнь, и жизнь становится для нас поистине бесценной, когда чудом обретаешь то, что обрели мы, поэтому надо пользоваться каждой минутой, каждым мигом, ибо за этим мигом может не быть продолжения. Я говорю тебе так, Гюстав, потому что я боюсь.
— Ты с ума сошла!
— Я боюсь.
Он в самом деле видел страх, неподдельный страх на ее лице. И это был страх, продиктованный разумом, обоснованный, как и ее слова, такие понятные, а она четко представляла себе, о чем говорит. Слишком сильно она любила его, чтобы не понять, не угадать, не почувствовать того, что она, возможно, не могла еще себе объяснить, но что существовало и всей своей правдой воздействовало на нее. И она действительно боялась, что это чувство, которое могло бы быть таким удивительным, таким прекрасным, эта любовь, которую, казалось, они обрели, которая, будь у них достаточно воли и твердости, могла бы стать любовью необыкновенной, — что это чувство вдруг погибнет, потеряется среди житейских передряг, как бесследно теряется вода в песке. Она дрожала от страха при мысли о том, что все у нее в руках и ей не дано это удержать, ибо человек, которого она любила, — тот же, что вел поединок с хозяином участка в Симьезе; тот же, что, купив себе для заработка машину в первый день их совместной жизни, старую машину, которая так пришлась ей по сердцу, сегодня занимал уже совсем другое положение, — этот человек, всем своим видом похожий на обычного смертного, на самом деле не таков; человек этот дышит, ходит, любит, как все прочие, но выполняет это, как автомат, ибо для него это не имеет отношения к жизни!
И внезапно Гюставу тоже стало страшно — отчаянно, безгранично страшно, так что в груди образовался комок, и он ничего не мог с собой поделать. Он пытался скрыть от Лоранс свой страх, он не мог показать ей, что боится, но страх был тут — в его мозгу, в дрожащих руках, в его груди, во всем его теле. Нечто похожее случилось с ним однажды ночью, когда он шел в патруле к немецким окопам, и лейтенант велел всем залечь, а его одного выслал вперед, под пули, туда, где вырисовывались в ночи тени. Кто там был впереди — немцы? Или наши? Тогда, все время, пока он шел, он говорил себе, что уже может считать себя мертвецом, и вот сегодня у него было такое же чувство — словно он идет и идет вперед, и никакая сила не может его остановить.
Он прогнал прочь воспоминания, это наваждение, овладевшее им: ничего, как и в тот день, он дойдет до конца, и никто не вскинет ружья, чтобы сразить его. Он минует опасное место и будет продолжать свой путь. И, подумав об этом, он увидел перед собой этот путь, не имеющий ни конца, ни поворота, уходивший вдаль, за кромку безбрежного горизонта.
— Нет, — сказал он больше для себя самого, — не надо бояться, да и нечего.
— Ты знаешь, что это не так!
Он обнял ее, стал успокаивать, а сам думал, что ведь он лжет, что еще накануне он предвидел эту ложь:
— Любовь моя… моя детка… еще только раз… один только раз… потом — все… Я мог бы поставить точку и сегодня, но завтра…
— А если не будет завтра?
— Так не бывает.
— Откуда ты знаешь? Я, например, не могу быть так твердо уверена.
— Клянусь тебе…
— К чему!..
Она заплакала — тихо, кротко: она знала, что все слова бесполезны, что так тому и быть, что она ничего не изменит, и была в отчаянии. Что ж, надо брать от жизни то, что можно, урывать хотя бы мгновения и как можно ярче жить.
— Я все тебе сказала… Так было надо… Ты не в силах прогнать мой страх… Чтоб показать, как я тебя люблю, я могу лишь постараться забыть о нем, вести себя так, будто я его не ощущаю, дать тебе то, что в моих силах, пока удастся… и взять от тебя все, что смогу. И раз уж ты должен ехать, я не хочу, чтобы ты ехал, не познав вновь любви — любви моего сердца и той, другой, Гюстав, без которой, однажды ее изведав, уже нельзя жить, а ведь именно такая она у нас с тобой. Пойдем же, — сказала она.
И она увлекла его в спальню, на их кровать.
Любовь? Это ее сторона? Он уже много дней даже не вспоминал о ней, и сейчас это показалось ему невероятным! А ведь он мог уехать бы, так и не вкусив этой любви, так и не познав счастья, если бы Лоранс, нежная, ласковая, по-матерински заботливая, а теперь безудержно страстная, не захотела любви, не потребовала ее.
Но она потребовала любви не ради себя, а ради него, только ради него, думая прежде всего о нем. Она хотела, чтобы он был счастлив, хотела дать ему наслаждение, подарить эти минуты жизни, — а потом она снова станет его ждать.
Боже, как она его любила! Любила без всякой надежды на будущее, с беспощадной ясностью сознавая все. Как же сильна была эта любовь и в то же время сколько в ней было горечи, ибо Лоранс знала, что и сейчас и всегда ей придется держаться тех рамок, которые установит Гюстав. Ах, не думать об этом! Не думать! В этом единственный выход.
Тела их слились, и в эту минуту — отнюдь не кощунствуя, а наоборот, — она возблагодарила бога за то, что он даровал ей, позволил познать любовь; она сказала себе, что теперь она уже не маленькая, никому не нужная девочка, а женщина, оправдывающая свое существование, ибо бог соизмерил чувства и жесты с их предназначением и необходимостью, — уж он так замыслил живые существа, каково бы ни было их обличье, и повелел, чтобы все, достойное называться живым, любило, отдавало себя, растворялось в другом существе, нуждающемся не только в любви, но и в сострадании.
Они лежали, закрыв глаза. Они отдыхали, ублаготворенные, счастливые, далекие от всего, далекие от жизни и одновременно находившиеся у самых ее истоков — так близко, как никогда. Время остановилось — оно больше не существовало, как и вообще все вокруг; какой-то недолгий миг они пребывали в мире, который не знает границ и в то же время ограничен этой комнатой, ими двумя, двумя их жизнями, слитыми воедино, — в мире, который и есть жизнь.
Во дворе раздался звук клаксона.
— Боже мой! Это Валлоне! Уже три часа!
Нет, даже не три, а четверть четвертого.
— Мне надо ехать!
Гюстав принялся лихорадочно одеваться. Он поспешно натягивал недавно сброшенную одежду, завязывал галстук.
— Только бы Беллони ждал меня в «Рюле»!
Она помогала ему, полуобнаженная, но он даже не видел ее наготы, не чувствовал больше ее тепла, — они уже расстались.
Он наскоро поцеловал ее. Она не пыталась его удержать: она знала, что это бесполезно.
— В котором часу у тебя самолет?
— В пять.
— Ты еще заедешь сюда?
— Конечно!
Но они оба знали, что недавно, когда они входили в ресторан, он оставил чемоданчик в «бьюике», а это означало, что он не вернется.
— Пожалуйста, кто же откажется от твоего кофе!
— Тебе оно сейчас очень кстати.
— Да. Разговор с Беллони будет не из легких, и засыпать мне в это время ни к чему.
Он сделал попытку рассмеяться, стараясь казаться веселым.
— Я не то имела в виду, — сказала она.
— А что же?
— Я подумала, что оно тебе наверняка будет кстати, раз… раз ты снова вынужден куда-то ехать.
Эта мысль пришла ей в голову на лестнице. Скорее даже предчувствие. У женщин, которые любят, бывает такое: мысль приходит вдруг, не порожденная ни логикой, ни рассуждением. Просто он был рядом с ней, она вновь его обрела — и вдруг почувствовала, что обрела лишь на миг, что она скоро его потеряет.
— А мне в самом деле, наверное, придется уехать.
— Я так и знала, — сказала она.
Она не знала — только опасалась, но так сильно, что считала уже неизбежным этот новый отъезд, эту новую разлуку.
— Видишь ли, — пояснил он, — Фридберг сейчас в Европе, в Швеции, и мне нужно его увидеть.
— Это, должно быть, необходимо?
— Абсолютно.
Она не возмутилась, не заплакала, но ее спокойствие не обмануло его: оно объяснялось не разумом и не смирением, а лишь усталостью, схожей с той, какую ощущала в свое время Глория, с той, какую однажды в жизни почувствовал он сам.
— Это надо, — сказал он.
— Конечно, раз ты так говоришь.
— И уеду я, по всей вероятности, сегодня к вечеру.
Он увидел, как голова ее и плечи поникли, и это горе, придавившее ее, согнувшее, — горе, которое она пыталась от него скрыть, — было тяжелее ему, чем любые упреки, любые резкие слова.
— Значит, вечером тебя уже не будет со мной?
— Нет, Лоранс. Хотя ты знаешь, как я тебя люблю.
— Знаю. Знаю, что ты любишь меня безоглядно. Знаю, что любишь по-своему. Знаю, что любишь так, как умеешь любить.
— Раз ты так считаешь, наше счастье спасено.
— Или погублено!
— Ну вот, — сказал он с намеренным раздражением, — опять ты за свое! Уже и в прошлый раз… Что за ребячество!
— Лучше быть ребенком и бездумно наслаждаться жизнью, чем взрослым, которому некогда жить.
— Нельзя же всегда оставаться детьми.
— А кто об этом говорит? И кто может так думать? Но я не возражаю, когда ты говоришь, что я дитя. Да, я дитя, дитя, которое любит тебя, любит так, как умеют любить только дети.
— А я, значит, уже не способен любить?
— Нет. Так любить не способен.
— Ну, а раз не способен, ты, очевидно, скажешь мне в один прекрасный день, что я тебе надоел, и пригрозишь уйти от меня?
— Я? Никогда! Я буду любить тебя, как ребенок любит взрослого, не требуя больше того, что ты можешь дать. Но со мной все равно останется мое горе, уверенность в том, что ты мог бы жить иначе и лучше. Нет, будь покоен: я не брошу тебя, пока я тебе нужна. Я достаточно люблю тебя, чтобы довольствоваться тем, что ты готов мне дать. Но, конечно, мне хотелось бы, чтобы ты был другим… И какой-то момент мне даже казалось, что ты другой… человек, способный пожертвовать всем…
— Ради любви? — спросил он с намеренно едкой иронией, которая оскорбила ее.
— Нет, ради жизни… просто жизни.
— Но ведь я живу!
— Я имела в виду такую жизнь, которая стоит того, чтобы жить.
Он подошел к ней и по-отечески ласково погладил ее по щеке.
— Вот видишь, — сказала она, — ты обращаешься со мной, как с ребенком!
— Конечно. Ты же сама призналась, что ты дитя. И так оно и есть, моя радость. А я — человек взрослый и веду себя, как положено взрослому.
— Взрослому определенной категории, — поправила она его.
— Сознающему требования, выдвигаемые жизнью… и свою ответственность…
— Все зависит от того, что под этим подразумевать. Ты, видимо, подразумеваешь свою ответственность передо мной и потому лишаешь меня того, о чем я прошу, и даешь то, что, по-твоему, должно составлять предмет моих желаний: дом, роскошь, комфорт… которые мне вовсе не нужны… ну и средства для воспитания детей — успокойся, я пока еще не жду ребенка, но ничего не стану делать, чтобы помешать ему явиться на свет, хотя ты пока еще не нашел времени обеспечить его отцом.
— Но ведь у нас же нет детей.
— А могли бы и быть — во всяком случае, в проекте. Для этого, вместо того чтобы заниматься ненужными разговорами, тебе достаточно было бы побыть со мной в спальне. Это не требует много времени, и я бы не отказала тебе — ведь я тебя люблю. И тем не менее я думаю о том, что, когда ты был в Париже, ты не смог выкроить время, чтобы съездить в Курпале.
— Да, не смог. Но я туда поеду. Я ведь обещал тебе. Ты будешь моей женой.
— Я уже стала твоей женой, и безвозвратно, и сейчас я думаю не о себе. Нет, — пылко повторила она, — не о себе — о тебе.
— Я знаю.
Это была правда, на этот счет у него не могло быть никаких сомнений: Лоранс любила его, она думала о нем и в известной мере была права — это-то как раз его и раздражало.
— Ты прекрасно знаешь, что все эти мои поездки, наши расставания — дело временное, — попытался он оправдаться.
— А ты прекрасно знаешь, — в тон ему сказала она, — что, говоря это, обманываешь себя. Ты такой, каков ты есть, и в моих чувствах к тебе это ничего не меняет, но ты человек предприимчивый, активный, жаждущий власти, ты все приносишь ей в жертву, и это от тебя не зависит — просто такой уж ты есть. Можно подумать, что ты всегда был таким, и я нередко спрашиваю себя, какой была твоя жизнь до… до меня… ты ведь мне о ней ничего, или почти ничего, не рассказывал. Ты можешь поклясться, что она была иной?
— Нет, — сказал, он. — Ты права. Я всегда был таким, И как раз поэтому…
— Как раз поэтому ты не можешь и никогда не сможешь жить иначе.
— Вот увидишь, как только я достигну цели…
— Какой цели? Ты ее никогда не достигнешь. За этой целью будет другая… и еще, и еще… как в горной цепи одна гора, потом другая… и так до последнего твоего часа, пробьет ли он сегодня вечером или когда ты будешь совсем старенький. Это не жизнь, когда человек растрачивает ее в вечной погоне за хлебом насущным. Да если бы еще только за хлебом, а то ведь ради стольких ненужных вещей приносится в жертву главное, и человек живет, точно изголодавшийся пес — подавай ему еще больше власти, еще больше успеха… А для чего?
— Чтобы преуспеть.
— Но стремление к успеху не имеет предела. Ах, — воскликнула она, — я бы так хотела, чтобы твоею целью в жизни была я.
— Так оно и есть.
— Но я бы хотела, чтобы с меня все началось и мною кончилось.
— Так оно и будет.
— И самое было бы лучшее, если бы ты действительно так думал, если бы ты верил в то, что сейчас говоришь. Но, к сожалению, ты не сможешь этим ограничиться.
— Я докажу тебе…
— Зачем ты это говоришь, ты прекрасно знаешь, что не сможешь. Прекрасно знаешь, что это так, и даже радуешься, что я мирюсь с этим. Да, мирюсь, — твердо повторила она, — иначе я поступить не могу. Но сегодня, прежде чем ты уедешь, я хочу сказать тебе то, что велит мне сердце, я имею на это право — мое сердце мне это право дает: Гюстав, у тебя, очевидно, нет выбора, ты, должно быть, не можешь повернуть назад, ты явно не можешь остановиться, но придется… придется… я это знаю. Ничто не сравнится с тем, что мы имеем, что обрели, но ты это беспощадно губишь. Я не угрожаю тебе, не говорю, что брошу тебя, ты знаешь, что я этого никогда не сделаю, не смогу сделать, — но кто тебе сказал, что завтра я еще буду рядом? С самого дня рождения мы — смертники, которым временно отсрочена казнь, и жизнь становится для нас поистине бесценной, когда чудом обретаешь то, что обрели мы, поэтому надо пользоваться каждой минутой, каждым мигом, ибо за этим мигом может не быть продолжения. Я говорю тебе так, Гюстав, потому что я боюсь.
— Ты с ума сошла!
— Я боюсь.
Он в самом деле видел страх, неподдельный страх на ее лице. И это был страх, продиктованный разумом, обоснованный, как и ее слова, такие понятные, а она четко представляла себе, о чем говорит. Слишком сильно она любила его, чтобы не понять, не угадать, не почувствовать того, что она, возможно, не могла еще себе объяснить, но что существовало и всей своей правдой воздействовало на нее. И она действительно боялась, что это чувство, которое могло бы быть таким удивительным, таким прекрасным, эта любовь, которую, казалось, они обрели, которая, будь у них достаточно воли и твердости, могла бы стать любовью необыкновенной, — что это чувство вдруг погибнет, потеряется среди житейских передряг, как бесследно теряется вода в песке. Она дрожала от страха при мысли о том, что все у нее в руках и ей не дано это удержать, ибо человек, которого она любила, — тот же, что вел поединок с хозяином участка в Симьезе; тот же, что, купив себе для заработка машину в первый день их совместной жизни, старую машину, которая так пришлась ей по сердцу, сегодня занимал уже совсем другое положение, — этот человек, всем своим видом похожий на обычного смертного, на самом деле не таков; человек этот дышит, ходит, любит, как все прочие, но выполняет это, как автомат, ибо для него это не имеет отношения к жизни!
И внезапно Гюставу тоже стало страшно — отчаянно, безгранично страшно, так что в груди образовался комок, и он ничего не мог с собой поделать. Он пытался скрыть от Лоранс свой страх, он не мог показать ей, что боится, но страх был тут — в его мозгу, в дрожащих руках, в его груди, во всем его теле. Нечто похожее случилось с ним однажды ночью, когда он шел в патруле к немецким окопам, и лейтенант велел всем залечь, а его одного выслал вперед, под пули, туда, где вырисовывались в ночи тени. Кто там был впереди — немцы? Или наши? Тогда, все время, пока он шел, он говорил себе, что уже может считать себя мертвецом, и вот сегодня у него было такое же чувство — словно он идет и идет вперед, и никакая сила не может его остановить.
Он прогнал прочь воспоминания, это наваждение, овладевшее им: ничего, как и в тот день, он дойдет до конца, и никто не вскинет ружья, чтобы сразить его. Он минует опасное место и будет продолжать свой путь. И, подумав об этом, он увидел перед собой этот путь, не имеющий ни конца, ни поворота, уходивший вдаль, за кромку безбрежного горизонта.
— Нет, — сказал он больше для себя самого, — не надо бояться, да и нечего.
— Ты знаешь, что это не так!
Он обнял ее, стал успокаивать, а сам думал, что ведь он лжет, что еще накануне он предвидел эту ложь:
— Любовь моя… моя детка… еще только раз… один только раз… потом — все… Я мог бы поставить точку и сегодня, но завтра…
— А если не будет завтра?
— Так не бывает.
— Откуда ты знаешь? Я, например, не могу быть так твердо уверена.
— Клянусь тебе…
— К чему!..
Она заплакала — тихо, кротко: она знала, что все слова бесполезны, что так тому и быть, что она ничего не изменит, и была в отчаянии. Что ж, надо брать от жизни то, что можно, урывать хотя бы мгновения и как можно ярче жить.
— Я все тебе сказала… Так было надо… Ты не в силах прогнать мой страх… Чтоб показать, как я тебя люблю, я могу лишь постараться забыть о нем, вести себя так, будто я его не ощущаю, дать тебе то, что в моих силах, пока удастся… и взять от тебя все, что смогу. И раз уж ты должен ехать, я не хочу, чтобы ты ехал, не познав вновь любви — любви моего сердца и той, другой, Гюстав, без которой, однажды ее изведав, уже нельзя жить, а ведь именно такая она у нас с тобой. Пойдем же, — сказала она.
И она увлекла его в спальню, на их кровать.
Любовь? Это ее сторона? Он уже много дней даже не вспоминал о ней, и сейчас это показалось ему невероятным! А ведь он мог уехать бы, так и не вкусив этой любви, так и не познав счастья, если бы Лоранс, нежная, ласковая, по-матерински заботливая, а теперь безудержно страстная, не захотела любви, не потребовала ее.
Но она потребовала любви не ради себя, а ради него, только ради него, думая прежде всего о нем. Она хотела, чтобы он был счастлив, хотела дать ему наслаждение, подарить эти минуты жизни, — а потом она снова станет его ждать.
Боже, как она его любила! Любила без всякой надежды на будущее, с беспощадной ясностью сознавая все. Как же сильна была эта любовь и в то же время сколько в ней было горечи, ибо Лоранс знала, что и сейчас и всегда ей придется держаться тех рамок, которые установит Гюстав. Ах, не думать об этом! Не думать! В этом единственный выход.
Тела их слились, и в эту минуту — отнюдь не кощунствуя, а наоборот, — она возблагодарила бога за то, что он даровал ей, позволил познать любовь; она сказала себе, что теперь она уже не маленькая, никому не нужная девочка, а женщина, оправдывающая свое существование, ибо бог соизмерил чувства и жесты с их предназначением и необходимостью, — уж он так замыслил живые существа, каково бы ни было их обличье, и повелел, чтобы все, достойное называться живым, любило, отдавало себя, растворялось в другом существе, нуждающемся не только в любви, но и в сострадании.
Они лежали, закрыв глаза. Они отдыхали, ублаготворенные, счастливые, далекие от всего, далекие от жизни и одновременно находившиеся у самых ее истоков — так близко, как никогда. Время остановилось — оно больше не существовало, как и вообще все вокруг; какой-то недолгий миг они пребывали в мире, который не знает границ и в то же время ограничен этой комнатой, ими двумя, двумя их жизнями, слитыми воедино, — в мире, который и есть жизнь.
Во дворе раздался звук клаксона.
— Боже мой! Это Валлоне! Уже три часа!
Нет, даже не три, а четверть четвертого.
— Мне надо ехать!
Гюстав принялся лихорадочно одеваться. Он поспешно натягивал недавно сброшенную одежду, завязывал галстук.
— Только бы Беллони ждал меня в «Рюле»!
Она помогала ему, полуобнаженная, но он даже не видел ее наготы, не чувствовал больше ее тепла, — они уже расстались.
Он наскоро поцеловал ее. Она не пыталась его удержать: она знала, что это бесполезно.
— В котором часу у тебя самолет?
— В пять.
— Ты еще заедешь сюда?
— Конечно!
Но они оба знали, что недавно, когда они входили в ресторан, он оставил чемоданчик в «бьюике», а это означало, что он не вернется.
Глава XXV
Он не вернулся.
Не хватило времени: Беллони уже был в «Рюле», и они сразу заговорили о делах. Разговор был долгим. Нелегким. Валлоне ждал в холле, и в двадцать минут пятого Гюстав вызвал его.
— Я не смогу заехать на Французскую улицу. Пошли рассыльного предупредить Лоранс: пусть возьмет такси и приезжает прямо на аэродром.
— Я могу сам к ней заскочить. А потом захватим ее по дороге.
— Пока она оденется, пока спустится — у нас не будет времени ее ждать: мне еще надо кое-что утрясти с Беллони. А позволить себе такую роскошь и прозевать этот самолет — я не могу.
Он вернулся к Беллони, который к тому времени уже спустился в холл. В общем-то они договорились — почти: итальянец все понял.
Он понял, что Гюстав — это Каппадос, а против такого не поборешься. Он понял, что надо стать на сторону Фридберга и Рабо, и решил принести в жертву Джонсона — другого выхода у него не было. В итоге Гюстав увозил с собой не просто обещания, а письмо, под которым стояла подпись. Завтра он увидит Фридберга, и первый этап будет пройден; а там, довольно скоро, наступят и остальные…
Все было четко, определенно и неизбежно — как в часовом механизме, отрегулированном с точностью до секунды, и каждая из этих секунд — секунд, которые все были сочтены, — вела к одному концу, к развязке, а та, в свою очередь, повлечет за собой другую развязку, а та — Гюстав это знал — еще одну. Но что поделаешь! Так устроена жизнь, и механизм был запущен.
— Значит, мы договорились?
— Договорились.
Гюстав сложил бумагу и сунул ее в портфель.
— Проводить вас на аэродром?
— Нет, Беллони, вы устали. Примите ванну. Ведь все уже решено.
И, расставшись с итальянцем, он вышел из отеля.
— Валлоне! Живо! Вот видишь, я правильно сделал, что решил не заезжать на Французскую улицу и велел предупредить Лоранс: времени у нас в обрез.
— Садитесь!
Валлоне нажал на стартер, машина тронулась.
— Я поеду по берегу — так будет быстрее.
Смеркалось, наступал вечер. На улицах, в холлах роскошных отелей загорались огни. Старухи обеспечивали себе пропитание в казино. Но были и такие люди, которые явно слонялись без дела, и Валлоне завтра будет среди них.
—Валлоне, хочешь, я возьму тебя к себе? Будешь водить машину. Для этого дела, которое я затеял в Симьезе, понадобится помощник, который выполнял бы мои поручения.
— В качестве шофера?
— Не только.
— И мне придется находиться при вас?..
— Весь день.
— М-да… оно конечно… — Он почесал затылок. — Видите ли, я ведь теперь живу в Соспеле.
— Будешь ездить туда после работы.
— Да… Понятно. И все-таки надо поговорить с женой.
Предложение это очень соблазняло Валлоне, но в то же время он подумал, что тогда он уже не сможет полежать утром на солнышке перед домиком, у него не будет этих часов безделья, когда пальцем лень шевельнуть, не будет этих дней, когда «чего-то не охота работать».
— Я не говорю «нет». Там увидим.
— А мне нужен ответ сейчас.
— Так сразу? А если я вам скажу, когда вы вернетесь?
В Соспеле, конечно, не всегда бывает так уж приятно. Да и деньги зарабатывать надо. Но тут перед ним возникла жена: теперь он днем, когда приходила охота, мог побаловаться с ней на диване. Да и деньги от продажи гаража у него еще остались. Не так уж много, но спокойно прожить месяца три-четыре можно! Ба-а, он еще успеет связать себя с этим Рабо, ведь ясно, чем тут пахнет: придется вкалывать по десять, двенадцать, может, даже четырнадцать часов! Ну и живчик же, этот Рабо, даже можно сказать, какой-то бешеный: сколько дел взвалить на себя! Вот уж с ним не полодырничаешь, — времени не будет.
— Я подумаю.
— Тогда уже может быть поздно.
— Ничего, я поработаю на вашу дамочку.
Вот это можно, это — не утомительно и времени много не отнимает: повезти на прогулку, поболтать, да и потом — она такая милая, эта мадам Лоранс…
— Не засыпай…
— Будем вовремя. Мы правильно сделали, что поехали по бульвару. А если бы заехали за мадам, наверняка застряли бы из-за трамвая или попали бы в пробку.
Гюстав подумал, что посыльный, конечно, уже предупредил Лоранс и она будет ждать их на аэродроме. И тут же забыл о ней; мысли его перескочили на Беллони, на Фридберга. Да, теперь они у него в руках!..
Лоранс ждала.
Начинало смеркаться, а Гюстав все не ехал. Она не строила особых иллюзий, но все же где-то в глубине души надеялась, что он быстро покончит с Беллони, улучит минуту, чтобы заехать за ней; и они вместе проделают путь до аэродрома. В четыре часа она уже перестала надеяться. «А что, если мне туда пойти?» — спрашивала она себя. И тут же сама себе отвечала: «А если он тем временем заедет сюда?»
Гюстав снова уезжал от нее — таков уж он есть, Гюстав. И тут ни она, ни он ничего не могли поделать. Но как жаль, что он такой! И она размечталась, думая о том, как было бы хорошо, если бы он был обычным простым человеком, без особых желаний, без этой жажды деятельности, — человеком, который принадлежал бы только ей и думал бы о главном, а не о том, что его сейчас занимает. Но нет, — ведь любила-то она Гюстава, а не кого-то еще, и, значит, должна любить таким, каков он есть. Однако сердце ее невольно сжималось, а тревога росла по мере того, как гас день. Скоро в квартире стало почти совсем темно.
Шаги на лестнице. Нет, это не шаги Гюстава: она узнала бы их сразу. И тем не менее стук в ее дверь.
— Кто там?
Она открывает и по силуэту в темноте угадывает, что перед ней — мальчик. И притом — в форме. Тем временем он произносит:
— Посыльный из «Рюля». Вы будете мадам Лоранс Рабо?
Валлоне назвал фамилию Гюстава: он ведь не знал другой.
— Да, я.
— Мосье Рабо велел вам передать, что он задерживается и поедет прямо на аэродром, чтобы не опоздать на пятичасовой самолет. Он просит вас приехать туда на такси.
— А-а, у вас есть такси внизу?
— Нет, я приехал на велосипеде. «Рюль» ведь рядом.
Она отпускает его. Поспешно натягивает пальто. На это у нее уходит лишь несколько минут, так как, выйдя на лестницу, она еще слышит звук его удаляющихся шагов.
Вот она и на улице. С грохотом проносится трамвай, мчатся машины. Такси? Нет, чья-то машина. Но ей ведь нужно такси. Она идет по улице на запад, на стоянке — ни одного такси.
Она начинает корить себя. Надо было пойти в обратную сторону, к Английскому бульвару. Она сворачивает налево и шагает к морю. На ее часах — тридцать пять минут пятого. Если повезет, то она успеет.
— Не волнуйтесь, пожалуйста: подъезжаем.
Валлоне лавирует, как может, среди машин и грузовиков, образовавших пробку в конце бульвара. Гюстав смотрит на свои часы-браслет: без двадцати пять. Придется сразу же пройти на посадку: портье в «Рюле» забронировал ему место, выдал билет, — он положил его рядом с письмом Беллони в свой бумажник, старый бумажник, с которым он никогда не расстается. Губы его кривятся в гримасе — гримасе радости, немного жестокой, напоминающей оскал хищника при виде добычи. Перед глазами его возникает ссутулившаяся фигура Беллони, он пишет письмо, подписывает, — приятно все-таки одерживать победу!
— Вот мы и на улице, которая ведет к аэродрому, — говорит Валлоне. — Теперь дело пойдет быстрее. Как только подъедем, вы мигом выскакивайте и бегите к контроле ру. А я принесу ваш чемодан. Мадам Лоранс уже там, наверно.
Конечно, там, — должна же она проводить победителя, почти уже добравшегося до вершины власти, думает Гюстав. А жизнь? Они еще наживутся. У них будет время насладиться жизнью в их новом доме, в Симьезе, который он ей преподнесет. Он съездит за бумагами в Курпале; даже если возникнут затруднения, он как-нибудь договорится с мэром: он может теперь все, Гюстав, у него есть деньги. Ну, а если ничего не выйдет, на крайний случай он вспомнит, что он — Ребель, хотя на имя этого человека, должно быть, уже выписано свидетельство о смерти. Но он может заставить признать себя, сослаться на провал в памяти, на депрессию, — он может снова стать Ребелем со всеми вытекающими отсюда последствиями. И вот Ребель и Рабо сливаются воедино, они уже одно целое. Что подумала бы Лоранс, если бы он ей сказал?..
Он громко смеется. Валлоне, услышав его смех, спрашивает:
— Вы довольны?
Да, Гюстав доволен. Он потирает руки. Он сильный, могущественный, никто не в состоянии его сломить. Он — и Рабо и Ребель. Он — все.
— Вот и приехали. Выскакивайте скорее, мосье Гюстав. А я поставлю машину и подойду к вам с чемоданом.
Гюстав ступает на землю. Смотрит направо, налево: Лоранс нигде нет.
Лоранс не находит такси и на стоянке, что напротив бывшего «Негреско». Что делать? Вернуться на площадь Альберта I? Нет, идти на запад, в сторону аэродрома — всег-таки она будет двигаться в нужном направлении, да и потом вдруг какой-нибудь таксист вывернет из боковой улицы на бульвар. Она идет быстро. Потом начинает бежать: на часах ее — без двадцати пять.
Только бы успеть! Слишком будет глупо, если она упустит Гюстава из-за того, что опоздает на несколько минут! Но почему он предупредил ее так поздно? Должно быть, до последней минуты думал, что сможет завернуть на Французскую улицу, что они вместе поедут на аэродром.
Непонятная тревога сжимает ей горло; к этому примешивается злость на себя, досада и в то же время страх, которого она не в силах преодолеть. Ей почему-то кажется, что нельзя дать Гюставу вот так уехать, — нет, она должна еще раз обнять его, сказать ему тихо-тихо, что будет с ним, что бы ни случилось, как бы он ни поступил, чего бы ни захотел и ни решил. Все колебания, все сомнения исчезли: она любит его, понимает, что любит; она приемлет его таким, каков он есть. Она сдалась, она не будет сопротивляться: она не имеет права отнимать у него хотя бы частицу его сил. Да… да… Пусть едет со спокойной душой и сердцем…
— Такси?!
Нет, опять не такси… И Лоранс снова бежит.
Гюстав показывает билет контролеру. Тот находит его фамилию в списке пассажиров. Самолет прилетает в Женеву в шесть пятьдесят; это самолет швейцарской компании, и потому Гюстав может сразу забронировать себе место на Стокгольм — теперь ждать ему не придется.
«Пассажиров, вылетающих на Женеву, просят пройти на посадку», — возвещает громкоговоритель.
Гюстав подходит к турникету, возле которого служащий проверяет билеты. Часы в холле аэровокзала показывают без десяти. А Лоранс все нет! Но он еще может ее увидеть. Здесь не то, что в Орли, — все просто: он в последнюю минуту может сесть в самолет.
Не хватило времени: Беллони уже был в «Рюле», и они сразу заговорили о делах. Разговор был долгим. Нелегким. Валлоне ждал в холле, и в двадцать минут пятого Гюстав вызвал его.
— Я не смогу заехать на Французскую улицу. Пошли рассыльного предупредить Лоранс: пусть возьмет такси и приезжает прямо на аэродром.
— Я могу сам к ней заскочить. А потом захватим ее по дороге.
— Пока она оденется, пока спустится — у нас не будет времени ее ждать: мне еще надо кое-что утрясти с Беллони. А позволить себе такую роскошь и прозевать этот самолет — я не могу.
Он вернулся к Беллони, который к тому времени уже спустился в холл. В общем-то они договорились — почти: итальянец все понял.
Он понял, что Гюстав — это Каппадос, а против такого не поборешься. Он понял, что надо стать на сторону Фридберга и Рабо, и решил принести в жертву Джонсона — другого выхода у него не было. В итоге Гюстав увозил с собой не просто обещания, а письмо, под которым стояла подпись. Завтра он увидит Фридберга, и первый этап будет пройден; а там, довольно скоро, наступят и остальные…
Все было четко, определенно и неизбежно — как в часовом механизме, отрегулированном с точностью до секунды, и каждая из этих секунд — секунд, которые все были сочтены, — вела к одному концу, к развязке, а та, в свою очередь, повлечет за собой другую развязку, а та — Гюстав это знал — еще одну. Но что поделаешь! Так устроена жизнь, и механизм был запущен.
— Значит, мы договорились?
— Договорились.
Гюстав сложил бумагу и сунул ее в портфель.
— Проводить вас на аэродром?
— Нет, Беллони, вы устали. Примите ванну. Ведь все уже решено.
И, расставшись с итальянцем, он вышел из отеля.
— Валлоне! Живо! Вот видишь, я правильно сделал, что решил не заезжать на Французскую улицу и велел предупредить Лоранс: времени у нас в обрез.
— Садитесь!
Валлоне нажал на стартер, машина тронулась.
— Я поеду по берегу — так будет быстрее.
Смеркалось, наступал вечер. На улицах, в холлах роскошных отелей загорались огни. Старухи обеспечивали себе пропитание в казино. Но были и такие люди, которые явно слонялись без дела, и Валлоне завтра будет среди них.
—Валлоне, хочешь, я возьму тебя к себе? Будешь водить машину. Для этого дела, которое я затеял в Симьезе, понадобится помощник, который выполнял бы мои поручения.
— В качестве шофера?
— Не только.
— И мне придется находиться при вас?..
— Весь день.
— М-да… оно конечно… — Он почесал затылок. — Видите ли, я ведь теперь живу в Соспеле.
— Будешь ездить туда после работы.
— Да… Понятно. И все-таки надо поговорить с женой.
Предложение это очень соблазняло Валлоне, но в то же время он подумал, что тогда он уже не сможет полежать утром на солнышке перед домиком, у него не будет этих часов безделья, когда пальцем лень шевельнуть, не будет этих дней, когда «чего-то не охота работать».
— Я не говорю «нет». Там увидим.
— А мне нужен ответ сейчас.
— Так сразу? А если я вам скажу, когда вы вернетесь?
В Соспеле, конечно, не всегда бывает так уж приятно. Да и деньги зарабатывать надо. Но тут перед ним возникла жена: теперь он днем, когда приходила охота, мог побаловаться с ней на диване. Да и деньги от продажи гаража у него еще остались. Не так уж много, но спокойно прожить месяца три-четыре можно! Ба-а, он еще успеет связать себя с этим Рабо, ведь ясно, чем тут пахнет: придется вкалывать по десять, двенадцать, может, даже четырнадцать часов! Ну и живчик же, этот Рабо, даже можно сказать, какой-то бешеный: сколько дел взвалить на себя! Вот уж с ним не полодырничаешь, — времени не будет.
— Я подумаю.
— Тогда уже может быть поздно.
— Ничего, я поработаю на вашу дамочку.
Вот это можно, это — не утомительно и времени много не отнимает: повезти на прогулку, поболтать, да и потом — она такая милая, эта мадам Лоранс…
— Не засыпай…
— Будем вовремя. Мы правильно сделали, что поехали по бульвару. А если бы заехали за мадам, наверняка застряли бы из-за трамвая или попали бы в пробку.
Гюстав подумал, что посыльный, конечно, уже предупредил Лоранс и она будет ждать их на аэродроме. И тут же забыл о ней; мысли его перескочили на Беллони, на Фридберга. Да, теперь они у него в руках!..
Лоранс ждала.
Начинало смеркаться, а Гюстав все не ехал. Она не строила особых иллюзий, но все же где-то в глубине души надеялась, что он быстро покончит с Беллони, улучит минуту, чтобы заехать за ней; и они вместе проделают путь до аэродрома. В четыре часа она уже перестала надеяться. «А что, если мне туда пойти?» — спрашивала она себя. И тут же сама себе отвечала: «А если он тем временем заедет сюда?»
Гюстав снова уезжал от нее — таков уж он есть, Гюстав. И тут ни она, ни он ничего не могли поделать. Но как жаль, что он такой! И она размечталась, думая о том, как было бы хорошо, если бы он был обычным простым человеком, без особых желаний, без этой жажды деятельности, — человеком, который принадлежал бы только ей и думал бы о главном, а не о том, что его сейчас занимает. Но нет, — ведь любила-то она Гюстава, а не кого-то еще, и, значит, должна любить таким, каков он есть. Однако сердце ее невольно сжималось, а тревога росла по мере того, как гас день. Скоро в квартире стало почти совсем темно.
Шаги на лестнице. Нет, это не шаги Гюстава: она узнала бы их сразу. И тем не менее стук в ее дверь.
— Кто там?
Она открывает и по силуэту в темноте угадывает, что перед ней — мальчик. И притом — в форме. Тем временем он произносит:
— Посыльный из «Рюля». Вы будете мадам Лоранс Рабо?
Валлоне назвал фамилию Гюстава: он ведь не знал другой.
— Да, я.
— Мосье Рабо велел вам передать, что он задерживается и поедет прямо на аэродром, чтобы не опоздать на пятичасовой самолет. Он просит вас приехать туда на такси.
— А-а, у вас есть такси внизу?
— Нет, я приехал на велосипеде. «Рюль» ведь рядом.
Она отпускает его. Поспешно натягивает пальто. На это у нее уходит лишь несколько минут, так как, выйдя на лестницу, она еще слышит звук его удаляющихся шагов.
Вот она и на улице. С грохотом проносится трамвай, мчатся машины. Такси? Нет, чья-то машина. Но ей ведь нужно такси. Она идет по улице на запад, на стоянке — ни одного такси.
Она начинает корить себя. Надо было пойти в обратную сторону, к Английскому бульвару. Она сворачивает налево и шагает к морю. На ее часах — тридцать пять минут пятого. Если повезет, то она успеет.
— Не волнуйтесь, пожалуйста: подъезжаем.
Валлоне лавирует, как может, среди машин и грузовиков, образовавших пробку в конце бульвара. Гюстав смотрит на свои часы-браслет: без двадцати пять. Придется сразу же пройти на посадку: портье в «Рюле» забронировал ему место, выдал билет, — он положил его рядом с письмом Беллони в свой бумажник, старый бумажник, с которым он никогда не расстается. Губы его кривятся в гримасе — гримасе радости, немного жестокой, напоминающей оскал хищника при виде добычи. Перед глазами его возникает ссутулившаяся фигура Беллони, он пишет письмо, подписывает, — приятно все-таки одерживать победу!
— Вот мы и на улице, которая ведет к аэродрому, — говорит Валлоне. — Теперь дело пойдет быстрее. Как только подъедем, вы мигом выскакивайте и бегите к контроле ру. А я принесу ваш чемодан. Мадам Лоранс уже там, наверно.
Конечно, там, — должна же она проводить победителя, почти уже добравшегося до вершины власти, думает Гюстав. А жизнь? Они еще наживутся. У них будет время насладиться жизнью в их новом доме, в Симьезе, который он ей преподнесет. Он съездит за бумагами в Курпале; даже если возникнут затруднения, он как-нибудь договорится с мэром: он может теперь все, Гюстав, у него есть деньги. Ну, а если ничего не выйдет, на крайний случай он вспомнит, что он — Ребель, хотя на имя этого человека, должно быть, уже выписано свидетельство о смерти. Но он может заставить признать себя, сослаться на провал в памяти, на депрессию, — он может снова стать Ребелем со всеми вытекающими отсюда последствиями. И вот Ребель и Рабо сливаются воедино, они уже одно целое. Что подумала бы Лоранс, если бы он ей сказал?..
Он громко смеется. Валлоне, услышав его смех, спрашивает:
— Вы довольны?
Да, Гюстав доволен. Он потирает руки. Он сильный, могущественный, никто не в состоянии его сломить. Он — и Рабо и Ребель. Он — все.
— Вот и приехали. Выскакивайте скорее, мосье Гюстав. А я поставлю машину и подойду к вам с чемоданом.
Гюстав ступает на землю. Смотрит направо, налево: Лоранс нигде нет.
Лоранс не находит такси и на стоянке, что напротив бывшего «Негреско». Что делать? Вернуться на площадь Альберта I? Нет, идти на запад, в сторону аэродрома — всег-таки она будет двигаться в нужном направлении, да и потом вдруг какой-нибудь таксист вывернет из боковой улицы на бульвар. Она идет быстро. Потом начинает бежать: на часах ее — без двадцати пять.
Только бы успеть! Слишком будет глупо, если она упустит Гюстава из-за того, что опоздает на несколько минут! Но почему он предупредил ее так поздно? Должно быть, до последней минуты думал, что сможет завернуть на Французскую улицу, что они вместе поедут на аэродром.
Непонятная тревога сжимает ей горло; к этому примешивается злость на себя, досада и в то же время страх, которого она не в силах преодолеть. Ей почему-то кажется, что нельзя дать Гюставу вот так уехать, — нет, она должна еще раз обнять его, сказать ему тихо-тихо, что будет с ним, что бы ни случилось, как бы он ни поступил, чего бы ни захотел и ни решил. Все колебания, все сомнения исчезли: она любит его, понимает, что любит; она приемлет его таким, каков он есть. Она сдалась, она не будет сопротивляться: она не имеет права отнимать у него хотя бы частицу его сил. Да… да… Пусть едет со спокойной душой и сердцем…
— Такси?!
Нет, опять не такси… И Лоранс снова бежит.
Гюстав показывает билет контролеру. Тот находит его фамилию в списке пассажиров. Самолет прилетает в Женеву в шесть пятьдесят; это самолет швейцарской компании, и потому Гюстав может сразу забронировать себе место на Стокгольм — теперь ждать ему не придется.
«Пассажиров, вылетающих на Женеву, просят пройти на посадку», — возвещает громкоговоритель.
Гюстав подходит к турникету, возле которого служащий проверяет билеты. Часы в холле аэровокзала показывают без десяти. А Лоранс все нет! Но он еще может ее увидеть. Здесь не то, что в Орли, — все просто: он в последнюю минуту может сесть в самолет.