Страница:
П. В. Анненков. Пушкин в Алекс. эпоху, с. 283–287.
С той минуты, как я узнал, что Пушкин в изгнании, во мне зародилась мысль непременно навестить его. Собираясь на Рождество в Петербург для свидания с родными, я предположил съездить и в Псков к сестре. Перед отъездом, на вечере у московского военного генерал-губернатора кн. Д. В. Голицына, встретился я с А. И. Тургеневым, который незадолго до того приехал в Москву. Я подсел к нему и спрашиваю: не имеет ли он каких-нибудь поручений к Пушкину, потому что я в генваре буду у него. «Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором – и политическим, и духовным?» – «Все это я знаю; но знаю также, что нельзя не навестить друга после пятилетней разлуки в теперешнем его положении, особенно когда буду от него с небольшим в ста верстах. Если не пустят к нему, уеду назад». – «Не советовал бы, впрочем, делайте, как знаете», – прибавил Тургенев. Почти те же предостережения выслушал я от В. Л. Пушкина, к которому заезжал проститься и сказать, что увижу его племянника. Со слезами на глазах дядя просил расцеловать его.
Проведя праздник у отца в Петербурге, после Крещения я поехал в Псков. Погостил у сестры несколько дней и от нее вечером пустился из Пскова; в Острове, проездом ночью, взял три бутылки Клико и к утру следующего дня уже приближался к желаемой цели. Свернули мы наконец с дороги в сторону; мчались среди леса по гористому проселку. Спускаясь с горы, недалеко уже от усадьбы, которой за частыми соснами нельзя было видеть, сани наши в ухабе так наклонились набок, что ямщик слетел. Я с Алексеем, неизменным моим спутником, кой-как удержался в санях. Схватили вожжи. Кони несутся средь сугробов. Скачем опять в гору извилистой тропой, вдруг крутой поворот, и как будто неожиданно вломились с маху в притворенные ворота, при громе колокольчика. Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора.
Я оглядываюсь: вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату. На дворе страшный холод, но в иные минуты человек не простужается. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим. Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал об заиндевевшей шубе и шапке. Было около восьми часов утра. Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом: один – почти голый, другой – весь забросанный снегом. Наконец, пробила слеза, мы очнулись. Совестно стало перед этой женщиной, впрочем, она все поняла. Не знаю, за кого приняла меня, только, ничего не спрашивая, бросилась обнимать. Я тотчас догадался, что это его няня, и чуть не задушил ее в объятиях.
Все это происходило на маленьком пространстве. Комната Александра была возле крыльца, с окном на двор, через которое он увидел меня, заслышав колокольчик. В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, диван, шкаф с книгами и пр. Во всем поэтической беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожженные кусочки перьев (он всегда, с самого лицея, писал оглодками, которые едва можно было держать в пальцах). Вход к нему прямо из коридора; против его двери – дверь в комнату няни, где стояло множество пяльцев.
Я приглядывался, где бы умыться и хоть сколько-нибудь оправиться. Дверь во внутренние комнаты была заперта, дом не топлен. Кое-как все это тут же уладили, копошась среди отрывистых вопросов: что? как? где? и пр. Вопросы большею частью не ожидали ответов. Наконец помаленьку прибрались; подали нам кофе; мы уселись с трубками. Беседа пошла правильнее.
Вообще Пушкин показался мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя однако ж ту же веселость; может быть, самое положение его произвело на меня это впечатление. Он, как дитя, был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему еще не верится, что мы вместе. Прежняя его живость во всем проявлялась, в каждом слове, в каждом воспоминании. Наружно он мало переменился, оброс только бакенбардами; я нашел, что он тогда был очень похож на тот портрет, который потом видел в Северных Цветах и теперь при издании его сочинений П. В. Анненковым (портрет Кипренского, гравированный Уткиным).
Пушкин сам не знал настоящим образом причины своего удаления в деревню; он приписывал удаление из Одессы козням графа Воронцова из ревности; думал даже, что тут могли действовать некоторые смелые его бумаги по службе, эпиграммы на управление и неосторожные частные его разговоры о религии. Мне показалось, что он вообще неохотно об этом говорил; я это заключил по лаконическим отрывистым его ответам на некоторые мои спросы... Заметно было, что ему как будто несколько наскучила прежняя шумная жизнь, в которой он частенько терялся… Он сказал, что несколько примирился в эти четыре месяца с новым своим бытом, вначале очень для него тягостным: что тут, хотя невольно, но все-таки отдыхает от прежнего шума и волнения; с музой живет в ладу и трудится охотно и усердно. Скорбел только, что с ним нет сестры его, но что, с другой стороны, никак не согласится, чтоб она по привязанности к нему проскучала целую зиму в деревне. Хвалил своих соседей в Тригорском, хотел даже везти меня к ним, но я отговорился тем, что приехал на короткое время. Среди всего этого много было шуток, анекдотов, хохоту от полноты сердечной.
Незаметно коснулись подозрений насчет общества. Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: «Верно, все это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать». Потом, успокоившись, он продолжал: «Впрочем, я не заставлю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою, – по многим моим глупостям». Молча, я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить; обоим нужно было вздохнуть. Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. Я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством, порожденным исключительным его положением: оно высоко ставило его в моих глазах, и я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было: я, в свою очередь, моргнул ему, и все было понятно без всяких слов. Среди молодой своей команды няня преважно разгуливала с чулком в руках. Мы полюбовались работами, побалагурили и возвратились восвояси. Настало время обеда. Алексей хлопнул пробкой, начались тосты за Русь, за лицей, за отсутствующих друзей и за нее. Незаметно полетела в потолок и другая пробка; попотчивали искрометным няню, а всех других – хозяйскою наливкой. Все домашнее население несколько развеселилось; кругом нас стало пошумнее, праздновали наше свидание.
Я привез Пушкину в подарок «Горе от ума», он был очень доволен этою тогда рукописною комедией, до того ему вовсе почти незнакомою. После обеда, за чашкою кофею, он начал читать ее вслух.
Среди этого чтения кто-то подъехал к крыльцу. Пушкин выглянул в окно, как будто смутился и торопливо раскрыл лежавшую на столе Четью-Минею. Заметив его смущение и не подразумевая причины, я спросил его: что это значит? Не успел он отвечать, как вошел в комнату низенький, рыжеватый монах и рекомендовался мне настоятелем соседнего монастыря. Я подошел под благословение, Пушкин – тоже, прося его сесть. Монах начал извинением в том, что, может быть, помешал нам, потом сказал, что, узнавши мою фамилию, ожидал найти знакомого ему П. С. Пущина, уроженца великолуцкого. Ясно было, что настоятелю донесли о моем приезде и что монах хитрит… Разговор завязался о том, о сем. Между тем подали чай. Пушкин спросил рому, до которого, видно, монах был охотник. Он выпил два стакана чаю, не забывая о роме, и после этого начал прощаться, извиняясь снова, что прервал нашу товарищескую беседу.
Я рад был, что мы остались одни, но мне неловко было за Пушкина: он, как школьник, присмирел при появлении настоятеля. Я ему высказал мою досаду, что накликал это посещение. «Перестань, любезный друг! Ведь он и без того бывает у меня, я поручен его наблюдению. Что говорить об этом вздоре!»
Тут Пушкин, как ни в чем не бывало, продолжал читать комедию; я с необыкновенным удовольствием слушал его выразительное и исполненное жизни чтение. Потом он мне прочел кое-что свое, большею частью в отрывках. Время не стояло. К несчастию, вдруг запахло угаром. Голова моя не выносит угара. Тотчас же я отправился узнать, откуда эта беда. Вышло, что няня, воображая, что я останусь погостить, велела в других комнатах затопить печи, которые с самого начала зимы не топились. Когда закрыли трубы, – хоть беги из дому! Я тотчас распорядился за беззаботного сына в отцовском доме: велел открыть трубы, запер на замок дверь в натопленные комнаты, притворил и нашу дверь, а форточку открыл. Все это неприятно на меня подействовало, не только в физическом, но и в нравственном отношении. «Как, – подумал я, – хоть в этом не успокоить его, как не устроить так, чтоб ему, бедному поэту, было где подвигаться в зимнее ненастье!» Взале был бильярд; это могло бы служить для него развлечением. В порыве досады я даже упрекнул няню, зачем она не велит отапливать всего дома. Видно, однако, мое ворчание имело некоторое действие, потому что после моего посещения перестали экономничать дровами.
Между тем время шло за полночь. Нам подали закусить; на прощанье хлопнула третья пробка. Мы крепко обнялись. Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякал у крыльца, на часах ударило три. Мы еще чокнулись стаканами, но грустно пилось, как будто чувствовалось, что в последний раз вместе пьем. Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин еще что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него; он остановился на крыльце, со свечею в руке. Кони рванули под гору. Послышалось: «Прощай, друг!» Ворота скрипнули за мною…
И. И. Пущин. Записки. – Л. Н. Майков, с. 78–83.
Я один-одинешенек; живу недорослем, валяюсь на лежанке и слушаю старые сказки да песни. Стихи не лезут. Я, кажется, писал тебе, что мои «Цыгане» никуда не годятся: не верь – я соврал – ты будешь ими очень доволен.
Пушкин – кн. П. А. Вяземскому, 25 янв. 1825 года, из Михайловского.
Пишу тебе в гостях с разбитой рукой – упал на льду, не с лошади, а с лошадью; большая разница для моего наезднического самолюбия.
Пушкин – кн. П. А. Вяземскому, 28 янв. 1825 года, из Тригорского.
Мне довольно скучно… Стихов новых нет – пишу записки – но и презренная проза мне надоела.
Пушкин – Л. С. Пушкину, в перв. пол. февр. 1825 г.
Слепой поп перевел Сираха (смотри Инвалид № какой-то), издает по подписке – подпишись на несколько экземпляров.
Пушкин – Л. С. Пушкину, в конце февр. – нач. марта 1825 г.
Приближается весна; это время года располагает брата к большой меланхолии; признаюсь, я во многих отношениях опасаюсь ее последствий.
Л. С. Пушкин – П. А. Осиповой, 19 фев. 1825 г. – Рус. Стар., 1907, т. 129, с. 85.
У меня произошла перемена в министерстве: Розу Григорьевну я принужден был выгнать за непристойное поведение и слова, которых не должен был я вынести. А то бы она уморила няню, которая начала от нее худеть. Я велел Розе подать мне щеты… Я нарядил комитет, составленный из Василья, Архипа и старосты, велел перемерить хлеб и открыл некоторые злоупотребления, т.е. несколько утаенных четвертей. Впрочем, она мерзавка и воровка. Покамест я принял бразды правления.
Пушкин – Л. С. Пушкину, в конце февр. – нач. марта 1825 г., из Михайловского.
(Владетельница села Тригорского – Прасковья Александровна Осипова, по первому браку – Вульф. Ее дети от первого брака: Анна Николаевна (род. 1799), Алексей (род. 1805) и Евпраксия (Euphrosyne, Зина, Зизи, – род. ок. 1809); от второго брака – Мария Ивановна (род. ок. 1820) и Екатерина Ив. Осиповы. Падчерица Праск. Александровны, дочь ее второго мужа от первого его брака, – Александра Ивановна Осипова (Алина). В окружных дворянских гнездах Псковской и Тверской губ. жило немало родственников Осиповой и Вульфов, и молодые представительницы этих гнезд в разное время не однажды завоевывали сердце влюбчивого Пушкина.)
Из Михайловского в Тригорское дорога идет сначала лесом, спускаясь к берегу озера, а затем поднимается на горку, на опушку леса.
В. Г. Вейденбаум. Несколько слов о пушкинских местах. – Историч. Вестн. 1911, № 8, с. 588.
Идя из Михайловского в Тригорское, мы обогнули озеро: здесь дорога идет по опушке леса и затем, поворачивая к западу, ведет уже полем. Приблизительно минут 15 от усадьбы на возвышенности – граница Михайловского. Тут дорога опускается к погосту Воронич. Влево огорожена семья сосен (на месте знаменитых трех сосен). Минут через 15 мы прошли мимо высокого погоста Воронич и подошли к большому дому Тригорского.
Я. М. Устимович. По пушкинским местам. – Историч. Вестн., 1908, № 3, с. 1047.
Ширь и даль без конца; красавица зеркальная Сороть с чистым песчаным дном; густой сад с вековыми деревьями; длинный одноэтажный господский дом, с чудным видом с балкона вдаль на расстилающиеся поля и деревушки, с мостом через Сороть (223)... Очень красива часть сада, спускающаяся к реке Сороти. На берегу, на скате, старая баня. В этой бане жил Пушкин в веселое лето 1826 г. с Вульфом и поэтом Языковым и отсюда прямо спускался к реке купаться. От садовой старины, связанной с обитателями Тригорского, сохранилось немного: лужайка, вся окруженная липами, т. наз. липовая зала, где, по рассказам Марии Ив. Осиповой, часто танцевали под странствующий, заходивший сюда по временам оркестр. Очень хороша громаднейшая ель, под которой сиживал Пушкин, да большой старый дуб, окруженный террасой со сходом, едва уже заметными ступеньками, к воротам из яблонь, от которых шла аллея (225–226).
В. П. Острогорский. Пушкинский уголок земли. – Мир Божий, 1898, № 9.
Вот здесь стояла баня, куда отсылали ночевать Пушкина: Евпраксия Николаевна, покойница, говаривала: «Мать боялась, чтобы в доме ночевал чужой мужчина. Ну, и посылали его в баню, иногда с братом Алексеем Николаевичем (Вульфом). Так и знали все».
Федор Михайлович (тригорский старожил). – Л. П. Гроссман. Вокруг Пушкина. М., Огонек, 1928, с. 14.
В парке Тригорского до настоящего времени указывают плато, где, среди деревьев на лугу, под открытым небом, происходили танцы под звуки шарманки; там же заметно сохраняются солнечные часы. Это – не что иное, как большой круг, по периферии которого посажено 12 дубов и столько же других деревьев. В парке – два пруда и несколько аллей. Там особенно обращает на себя внимание вековая ель, стоящая одиноко среди парка. В Тригорском от времени Пушкина сохранился как самый дом, так и множество предметов в доме. Передают, что Пушкину, когда он приезжал в Тригорское, отводилась комната в два окна, приходящаяся теперь над входом в подвальное помещение; в комнату ему ставили обычно рабочий столик небольшого размера, но очень тяжелый.
Л. И. Софийский. Город Опочка и его уезд в прошлом и настоящем, с. 205.
Над зелеными, низменными лугами, орошаемыми Соротью, поднимаются три обрывистые горы, пересеченные глубокими оврагами. Крутые скаты возвышенностей покрыты кустами и зеленью; там и здесь бегут вверх извилистые тропинки. На самом верху двух гор возвышаются две церкви; от них влево тянется ряд строений: этот, ныне довольно большой погост Воронич – некогда знаменитый пригород псковской державы. По преданию, пригород был так велик и так густо населен, что в нем было до 70 церквей. Дома жителей покрывали не только среднюю, но и левую гору, а также и низменные луга, расстилающиеся у подошв гор… Наверху третьей горы стоит Тригорское. Глубокий овраг, по дну которого идет дорога в село, отделяет его от Воронича. Постройка села деревянная, скученная в одну улицу, на конце которой стоит длинный, деревянный же, одноэтажный дом. Архитектура его больно незамысловата: это не то сарай, не то манеж, оба конца которого украшены незатейливыми фронтонами. Постройка эта никогда и не предназначалась под обиталище владельцев Тригорского; здесь в начале настоящего столетия помещалась парусинная фабрика, но в 1820-х еще годах владелица задумала перестроить обветшавший дом свой, бывший недалеко от этой постройки, и временно перебралась в этот «манеж»… да так в нем и осталась. Перестройка же дома откладывалась с году на год, пока, года четыре назад, он не сгорел… В этой зале стоял этот же большой стол, эти же простые стулья кругом, – те же часы хрипели в углу. На стене висит потемневшая картина: на нее (по словам М. И. Осиповой) частенько заглядывался Пушкин. Картина, как видно, писана давно и сильно потемнела от времени; она изображает искушение св. Антония, – копия чуть ли не с картины Мурильо: перед св. Антонием представлен бес в различных видах и с различными соблазнами… Вспоминая эту картину, Пушкин, как сам сознавался хозяйкам, навел чертей в известный сон Татьяны… Подле зала большая гостиная; в ней стоит фортепиано[64], на котором более 30 лет назад играла Ал. Ив. Осипова. Ее очаровательная, высоко-артистическая музыка восхищала Пушкина… Из зала идет целый ряд комнат. В одной из них, в небольших, старинных шкапчиках, помещается библиотека Тригорского… Близ Тригорского дома, вдоль его фаса, находится очень чистый и длинный пруд. По другой стороне пруда стоял именно тот старый дом, который более тридцати лет ждал перестройки и, не дождавшись, сгорел; близ него, как рассказывает Алексей Ник. Вульф, он, вместе с поэтом, бывало, многие часы тем и занимаются, что хлопают из пистолетов Лепажа в звезду, нарисованную на воротах… За прудом на громадном пространстве раскинут великолепный сад. Тут указали мне зал, так называемую площадку, тесно обсаженную громадными липами; в этом зале, лет 30 назад, молодежь танцевала. Полюбовался я горкой среди сада, верх которой венчается ветвистым дубом; по четырем углам этой насыпанной горки стояли ели, под которыми леживали Пушкин и Языков; ели те еще при жизни их были срублены по распоряжению Праск. Ал-ны, так как они будто бы мешали расти роскошному дубу. Пушкин жалел об этих деревьях... Недалеко виднеются жалкие остатки некогда красивого домика, с большими стеклами в окнах. Это баня; здесь жил Языков в приезд свой в Тригорское, здесь ночевывал и Пушкин. Вот и береза, раздвинувшая свои два ствола так, что среди их образовалось кресло; здесь сиживал тоже Пушкин, в дупло этого дерева поэт опустил пятачок на память, недалеко кустарник барбарисовый, в середину которого Пушкин однажды впрыгнул да насилу вылез оттуда. Сзади же остался небольшой прудок. На берегу его стояла береза, – Прасковья Ал-на вздумала ее срубить, но Пушкин выпросил березе жизнь. «Любопытно, – заметила М. И. Осипова, – что в год смерти Пушкина в березу ту ударила молния…» А вот и спуск к реке Сороти; на высоком, зеленом, в высшей степени живописном берегу этой реки, в саду, та именно «горка», о которой так часто вспоминает Языков в своих стихах… Над самой рекой была ива, купавшая ветви свои в волнах Сороти и весьма нравившаяся Пушкину. Теперь ее нет… Но что осталось, так это дивный вид «с горки» на окрестности. Здесь, на этой площадке, все обитательницы Тригорского и их дорогие гости пили обыкновенно в летнее время чай и отсюда восхищались прелестными окрестностями. Внизу – голубая лента Сороти, за ней вдали – село «Дериглазово»; там – пашни, поля, вдали темный лес, вправо дорога в Михайловское, а на ней столь знаменитые, воспетые Пушкиным, три сосны, еще правей городище Воронич, за рекой часовня, на том месте, где, по преданию, стоял некогда монастырь.
М. И. Семевский. Прогулка в Тригорское. – СПб. Вед., 1866, № 136.
С живописной площадки одного из горных выступов, на котором расположено было Тригорское, много глаз устремлялось на дорогу в Михайловское, видную с этого пункта, – и много сердец билось трепетно, когда на ней, огибая извивы Сороти, показывался Пушкин или пешком в шляпе с большими полями и с толстой палкой в руке, или верхом на аргамаке, а то и просто на крестьянской лошаденке. Две старшие дочери г-жи Осиповой, Анна и Евпраксия Николаевны Вульф, составляли два противоположные типа. По отношению к Пушкину Анна Николаевна представляла полное самоотвержение и привязанность, которые ни от чего устать и ослабеть не могли, между тем как сестра ее, воздушная Евпраксия, как отзывался о ней сам поэт, представляла совсем другой тип. Она пользовалась жизнью очень просто, по-видимому, ничего не искала в ней, кроме минутных удовольствий, и постоянно отворачивалась от романтических ухаживаний за собой и комплиментов, словно ждала чего-либо более серьезного и дельного от судьбы. Вышло то, что обыкновенно выходит в таких случаях: на долю энтузиазма и самоотвержения пришлись суровые уроки, часто злое, отталкивающее слово, которые только изредка выкупались счастливыми минутами доверия и признательности, между тем как равнодушию оставалась лучшая доля постоянного внимания, неизменной ласки и льстивого ухаживания. Евпраксия Николаевна была душою веселого общества, собиравшегося по временам в Тригорском: она играла перед ним арии Россини, мастерски варила жженку и являлась первая во всех предприятиях по части удовольствий. Сестра ее, Анна Николаевна, умершая девушкой в начале 60-х годов, отличалась быстротою и находчивостью своих ответов, что было нелегкое дело в виду Михайловского изгнанника, отличавшегося еще в разговорах прямотой и смелостью выражения. Одно время полагали, что Пушкин неравнодушен к Евпраксии Николаевне.
П. В. Анненков. Пушкин в Алекс., эпоху, с. 278–280.
Анна Николаевна (Вульф) тебе кланяется и очень жалеет, что тебя здесь нет; потому что я влюбился и миртильничаю. Знаешь ее кузину Анну Ивановну Вульф[65]? Ессе femina![66]
Пушкин – Л. С. Пушкину, 14 марта 1825 г., из Тригорского.
Простите, дети! Я пьян.
Пушкин – Л. С. Пушкину и П. А. Плетневу, 15 марта 1825 г., из Михайловского.
П. А. Осипова. Запись в календаре, в марте 1825 г. – Пушкин и его совр-ки, вып. I, с. 140.
Нынче день смерти Байрона – я заказал с вечера обедню за упокой его души. Мой поп удивился моей набожности и вручил мне просвиру, вынутую за упокой раба божия боярина Георгия. Отсылаю ее к тебе… Прощай, милый, у меня хандра и нет ни единой мысли в голове моей.
Пушкин – кн. П. А. Вяземскому, 7 апр. 1825 года.
Я заказал обедню за упокой души Байрона (сегодня день его смерти), А. Н. (Вульф) также, и в обеих церквах, – Тригорском и Воронине, – происходили молебствия. Это немножко напоминает обедню Фридриха II за упокой души г-на Вольтера. Вяземскому посылаю вынутую просвиру отцом Шкодой за упокой поэта.
Пушкин – Л. С. Пушкину, 7 апр. 1825 г., из Тригорского.
Вино, вино, ром (12 бут.), горчицы, fleur d’orange, чемодан дорожный; сыру лимбургского; книгу о верховой езде – хочу жеребцов выезжать: вольное подражание Alfieri и Байрону.
Как я рад баронову приезду (барона А. А. Дельвига). Он очень мил! Наши барышни все в него влюбились, а он равнодушен, как колода, любит лежать на постели, восхищаясь «Чигиринским Старостою» (Рылеева).
Пушкин – Л. С. Пушкину, 23 апр. 1825 г., из Михайловского.
Пушкин готовился издать собрание своих стихотворений, которое и явилось в 1826 году. В этих приготовлениях, не прерывавших и других многочисленных занятий поэта, застал его Дельвиг. По свидетельству знавших того и другого, Пушкин советовался в настоящем случае с Дельвигом, дорожа его мнением и вполне доверяя его вкусу. В этих литературных беседах, чтениях и спорах проходило почти все утро. После нескольких партий на бильярде и позднего обеда друзья отправлялись в соседнее село Тригорское, принадлежавшее П. А. Осиповой, и проводили вечер в ее умном и любезном семействе.
В. П. Гаевский. Дельвиг. – Современник, 1854, № 9, Критика, с. 2.
Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть.
Пушкин – К. Ф. Рылееву, в конце мая 1825 г.
(Для альманаха «Звездочка» на 1826 г. Пушкин послал редакторам альманаха А. А. Бестужеву и К. Ф. Рылееву отрывок из «Онегина» – ночной разговор Татьяны с няней.) – Пушкин, присылая свой отрывок, уведомил моего брата (А. А. Бестужева), что условия относительно вознаграждения за напечатание этого стихотворения он может сделать через Льва Сергеевича Пушкина. Это условие с Левушкой состоялось в моем присутствии. Не знаю, отдал ли Пушкин этот эпизод из «Онегина» своему брату-гуляке, чтобы деньги были доставлены ему, как уверял Левушка, или это была обычная заплатка, которыми Пушкин безуспешно зашивал долговые дыры брата, но только Левушка потребовал с издателей по пяти рублей ассигнациями зa строчку. И брат мой Александр, не думая ни минуты, согласился. «Ты промахнулся, Левушка, – смеясь, добавил он, – промахнулся, не потребовав за строку по червонцу. Я бы тебе и эту цену дал, но только с условием: припечатать нашу сделку в «Полярной звезде» для того, чтобы знали все, с какою готовностью мы платим золотом за золотые стихи».
С той минуты, как я узнал, что Пушкин в изгнании, во мне зародилась мысль непременно навестить его. Собираясь на Рождество в Петербург для свидания с родными, я предположил съездить и в Псков к сестре. Перед отъездом, на вечере у московского военного генерал-губернатора кн. Д. В. Голицына, встретился я с А. И. Тургеневым, который незадолго до того приехал в Москву. Я подсел к нему и спрашиваю: не имеет ли он каких-нибудь поручений к Пушкину, потому что я в генваре буду у него. «Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором – и политическим, и духовным?» – «Все это я знаю; но знаю также, что нельзя не навестить друга после пятилетней разлуки в теперешнем его положении, особенно когда буду от него с небольшим в ста верстах. Если не пустят к нему, уеду назад». – «Не советовал бы, впрочем, делайте, как знаете», – прибавил Тургенев. Почти те же предостережения выслушал я от В. Л. Пушкина, к которому заезжал проститься и сказать, что увижу его племянника. Со слезами на глазах дядя просил расцеловать его.
Проведя праздник у отца в Петербурге, после Крещения я поехал в Псков. Погостил у сестры несколько дней и от нее вечером пустился из Пскова; в Острове, проездом ночью, взял три бутылки Клико и к утру следующего дня уже приближался к желаемой цели. Свернули мы наконец с дороги в сторону; мчались среди леса по гористому проселку. Спускаясь с горы, недалеко уже от усадьбы, которой за частыми соснами нельзя было видеть, сани наши в ухабе так наклонились набок, что ямщик слетел. Я с Алексеем, неизменным моим спутником, кой-как удержался в санях. Схватили вожжи. Кони несутся средь сугробов. Скачем опять в гору извилистой тропой, вдруг крутой поворот, и как будто неожиданно вломились с маху в притворенные ворота, при громе колокольчика. Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора.
Я оглядываюсь: вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату. На дворе страшный холод, но в иные минуты человек не простужается. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим. Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал об заиндевевшей шубе и шапке. Было около восьми часов утра. Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом: один – почти голый, другой – весь забросанный снегом. Наконец, пробила слеза, мы очнулись. Совестно стало перед этой женщиной, впрочем, она все поняла. Не знаю, за кого приняла меня, только, ничего не спрашивая, бросилась обнимать. Я тотчас догадался, что это его няня, и чуть не задушил ее в объятиях.
Все это происходило на маленьком пространстве. Комната Александра была возле крыльца, с окном на двор, через которое он увидел меня, заслышав колокольчик. В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, диван, шкаф с книгами и пр. Во всем поэтической беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожженные кусочки перьев (он всегда, с самого лицея, писал оглодками, которые едва можно было держать в пальцах). Вход к нему прямо из коридора; против его двери – дверь в комнату няни, где стояло множество пяльцев.
Я приглядывался, где бы умыться и хоть сколько-нибудь оправиться. Дверь во внутренние комнаты была заперта, дом не топлен. Кое-как все это тут же уладили, копошась среди отрывистых вопросов: что? как? где? и пр. Вопросы большею частью не ожидали ответов. Наконец помаленьку прибрались; подали нам кофе; мы уселись с трубками. Беседа пошла правильнее.
Вообще Пушкин показался мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя однако ж ту же веселость; может быть, самое положение его произвело на меня это впечатление. Он, как дитя, был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему еще не верится, что мы вместе. Прежняя его живость во всем проявлялась, в каждом слове, в каждом воспоминании. Наружно он мало переменился, оброс только бакенбардами; я нашел, что он тогда был очень похож на тот портрет, который потом видел в Северных Цветах и теперь при издании его сочинений П. В. Анненковым (портрет Кипренского, гравированный Уткиным).
Пушкин сам не знал настоящим образом причины своего удаления в деревню; он приписывал удаление из Одессы козням графа Воронцова из ревности; думал даже, что тут могли действовать некоторые смелые его бумаги по службе, эпиграммы на управление и неосторожные частные его разговоры о религии. Мне показалось, что он вообще неохотно об этом говорил; я это заключил по лаконическим отрывистым его ответам на некоторые мои спросы... Заметно было, что ему как будто несколько наскучила прежняя шумная жизнь, в которой он частенько терялся… Он сказал, что несколько примирился в эти четыре месяца с новым своим бытом, вначале очень для него тягостным: что тут, хотя невольно, но все-таки отдыхает от прежнего шума и волнения; с музой живет в ладу и трудится охотно и усердно. Скорбел только, что с ним нет сестры его, но что, с другой стороны, никак не согласится, чтоб она по привязанности к нему проскучала целую зиму в деревне. Хвалил своих соседей в Тригорском, хотел даже везти меня к ним, но я отговорился тем, что приехал на короткое время. Среди всего этого много было шуток, анекдотов, хохоту от полноты сердечной.
Незаметно коснулись подозрений насчет общества. Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: «Верно, все это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать». Потом, успокоившись, он продолжал: «Впрочем, я не заставлю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою, – по многим моим глупостям». Молча, я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить; обоим нужно было вздохнуть. Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. Я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством, порожденным исключительным его положением: оно высоко ставило его в моих глазах, и я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было: я, в свою очередь, моргнул ему, и все было понятно без всяких слов. Среди молодой своей команды няня преважно разгуливала с чулком в руках. Мы полюбовались работами, побалагурили и возвратились восвояси. Настало время обеда. Алексей хлопнул пробкой, начались тосты за Русь, за лицей, за отсутствующих друзей и за нее. Незаметно полетела в потолок и другая пробка; попотчивали искрометным няню, а всех других – хозяйскою наливкой. Все домашнее население несколько развеселилось; кругом нас стало пошумнее, праздновали наше свидание.
Я привез Пушкину в подарок «Горе от ума», он был очень доволен этою тогда рукописною комедией, до того ему вовсе почти незнакомою. После обеда, за чашкою кофею, он начал читать ее вслух.
Среди этого чтения кто-то подъехал к крыльцу. Пушкин выглянул в окно, как будто смутился и торопливо раскрыл лежавшую на столе Четью-Минею. Заметив его смущение и не подразумевая причины, я спросил его: что это значит? Не успел он отвечать, как вошел в комнату низенький, рыжеватый монах и рекомендовался мне настоятелем соседнего монастыря. Я подошел под благословение, Пушкин – тоже, прося его сесть. Монах начал извинением в том, что, может быть, помешал нам, потом сказал, что, узнавши мою фамилию, ожидал найти знакомого ему П. С. Пущина, уроженца великолуцкого. Ясно было, что настоятелю донесли о моем приезде и что монах хитрит… Разговор завязался о том, о сем. Между тем подали чай. Пушкин спросил рому, до которого, видно, монах был охотник. Он выпил два стакана чаю, не забывая о роме, и после этого начал прощаться, извиняясь снова, что прервал нашу товарищескую беседу.
Я рад был, что мы остались одни, но мне неловко было за Пушкина: он, как школьник, присмирел при появлении настоятеля. Я ему высказал мою досаду, что накликал это посещение. «Перестань, любезный друг! Ведь он и без того бывает у меня, я поручен его наблюдению. Что говорить об этом вздоре!»
Тут Пушкин, как ни в чем не бывало, продолжал читать комедию; я с необыкновенным удовольствием слушал его выразительное и исполненное жизни чтение. Потом он мне прочел кое-что свое, большею частью в отрывках. Время не стояло. К несчастию, вдруг запахло угаром. Голова моя не выносит угара. Тотчас же я отправился узнать, откуда эта беда. Вышло, что няня, воображая, что я останусь погостить, велела в других комнатах затопить печи, которые с самого начала зимы не топились. Когда закрыли трубы, – хоть беги из дому! Я тотчас распорядился за беззаботного сына в отцовском доме: велел открыть трубы, запер на замок дверь в натопленные комнаты, притворил и нашу дверь, а форточку открыл. Все это неприятно на меня подействовало, не только в физическом, но и в нравственном отношении. «Как, – подумал я, – хоть в этом не успокоить его, как не устроить так, чтоб ему, бедному поэту, было где подвигаться в зимнее ненастье!» Взале был бильярд; это могло бы служить для него развлечением. В порыве досады я даже упрекнул няню, зачем она не велит отапливать всего дома. Видно, однако, мое ворчание имело некоторое действие, потому что после моего посещения перестали экономничать дровами.
Между тем время шло за полночь. Нам подали закусить; на прощанье хлопнула третья пробка. Мы крепко обнялись. Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякал у крыльца, на часах ударило три. Мы еще чокнулись стаканами, но грустно пилось, как будто чувствовалось, что в последний раз вместе пьем. Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин еще что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него; он остановился на крыльце, со свечею в руке. Кони рванули под гору. Послышалось: «Прощай, друг!» Ворота скрипнули за мною…
И. И. Пущин. Записки. – Л. Н. Майков, с. 78–83.
Я один-одинешенек; живу недорослем, валяюсь на лежанке и слушаю старые сказки да песни. Стихи не лезут. Я, кажется, писал тебе, что мои «Цыгане» никуда не годятся: не верь – я соврал – ты будешь ими очень доволен.
Пушкин – кн. П. А. Вяземскому, 25 янв. 1825 года, из Михайловского.
Пишу тебе в гостях с разбитой рукой – упал на льду, не с лошади, а с лошадью; большая разница для моего наезднического самолюбия.
Пушкин – кн. П. А. Вяземскому, 28 янв. 1825 года, из Тригорского.
Мне довольно скучно… Стихов новых нет – пишу записки – но и презренная проза мне надоела.
Пушкин – Л. С. Пушкину, в перв. пол. февр. 1825 г.
Слепой поп перевел Сираха (смотри Инвалид № какой-то), издает по подписке – подпишись на несколько экземпляров.
Пушкин – Л. С. Пушкину, в конце февр. – нач. марта 1825 г.
Приближается весна; это время года располагает брата к большой меланхолии; признаюсь, я во многих отношениях опасаюсь ее последствий.
Л. С. Пушкин – П. А. Осиповой, 19 фев. 1825 г. – Рус. Стар., 1907, т. 129, с. 85.
У меня произошла перемена в министерстве: Розу Григорьевну я принужден был выгнать за непристойное поведение и слова, которых не должен был я вынести. А то бы она уморила няню, которая начала от нее худеть. Я велел Розе подать мне щеты… Я нарядил комитет, составленный из Василья, Архипа и старосты, велел перемерить хлеб и открыл некоторые злоупотребления, т.е. несколько утаенных четвертей. Впрочем, она мерзавка и воровка. Покамест я принял бразды правления.
Пушкин – Л. С. Пушкину, в конце февр. – нач. марта 1825 г., из Михайловского.
(Владетельница села Тригорского – Прасковья Александровна Осипова, по первому браку – Вульф. Ее дети от первого брака: Анна Николаевна (род. 1799), Алексей (род. 1805) и Евпраксия (Euphrosyne, Зина, Зизи, – род. ок. 1809); от второго брака – Мария Ивановна (род. ок. 1820) и Екатерина Ив. Осиповы. Падчерица Праск. Александровны, дочь ее второго мужа от первого его брака, – Александра Ивановна Осипова (Алина). В окружных дворянских гнездах Псковской и Тверской губ. жило немало родственников Осиповой и Вульфов, и молодые представительницы этих гнезд в разное время не однажды завоевывали сердце влюбчивого Пушкина.)
Из Михайловского в Тригорское дорога идет сначала лесом, спускаясь к берегу озера, а затем поднимается на горку, на опушку леса.
В. Г. Вейденбаум. Несколько слов о пушкинских местах. – Историч. Вестн. 1911, № 8, с. 588.
Идя из Михайловского в Тригорское, мы обогнули озеро: здесь дорога идет по опушке леса и затем, поворачивая к западу, ведет уже полем. Приблизительно минут 15 от усадьбы на возвышенности – граница Михайловского. Тут дорога опускается к погосту Воронич. Влево огорожена семья сосен (на месте знаменитых трех сосен). Минут через 15 мы прошли мимо высокого погоста Воронич и подошли к большому дому Тригорского.
Я. М. Устимович. По пушкинским местам. – Историч. Вестн., 1908, № 3, с. 1047.
Ширь и даль без конца; красавица зеркальная Сороть с чистым песчаным дном; густой сад с вековыми деревьями; длинный одноэтажный господский дом, с чудным видом с балкона вдаль на расстилающиеся поля и деревушки, с мостом через Сороть (223)... Очень красива часть сада, спускающаяся к реке Сороти. На берегу, на скате, старая баня. В этой бане жил Пушкин в веселое лето 1826 г. с Вульфом и поэтом Языковым и отсюда прямо спускался к реке купаться. От садовой старины, связанной с обитателями Тригорского, сохранилось немного: лужайка, вся окруженная липами, т. наз. липовая зала, где, по рассказам Марии Ив. Осиповой, часто танцевали под странствующий, заходивший сюда по временам оркестр. Очень хороша громаднейшая ель, под которой сиживал Пушкин, да большой старый дуб, окруженный террасой со сходом, едва уже заметными ступеньками, к воротам из яблонь, от которых шла аллея (225–226).
В. П. Острогорский. Пушкинский уголок земли. – Мир Божий, 1898, № 9.
Вот здесь стояла баня, куда отсылали ночевать Пушкина: Евпраксия Николаевна, покойница, говаривала: «Мать боялась, чтобы в доме ночевал чужой мужчина. Ну, и посылали его в баню, иногда с братом Алексеем Николаевичем (Вульфом). Так и знали все».
Федор Михайлович (тригорский старожил). – Л. П. Гроссман. Вокруг Пушкина. М., Огонек, 1928, с. 14.
В парке Тригорского до настоящего времени указывают плато, где, среди деревьев на лугу, под открытым небом, происходили танцы под звуки шарманки; там же заметно сохраняются солнечные часы. Это – не что иное, как большой круг, по периферии которого посажено 12 дубов и столько же других деревьев. В парке – два пруда и несколько аллей. Там особенно обращает на себя внимание вековая ель, стоящая одиноко среди парка. В Тригорском от времени Пушкина сохранился как самый дом, так и множество предметов в доме. Передают, что Пушкину, когда он приезжал в Тригорское, отводилась комната в два окна, приходящаяся теперь над входом в подвальное помещение; в комнату ему ставили обычно рабочий столик небольшого размера, но очень тяжелый.
Л. И. Софийский. Город Опочка и его уезд в прошлом и настоящем, с. 205.
Над зелеными, низменными лугами, орошаемыми Соротью, поднимаются три обрывистые горы, пересеченные глубокими оврагами. Крутые скаты возвышенностей покрыты кустами и зеленью; там и здесь бегут вверх извилистые тропинки. На самом верху двух гор возвышаются две церкви; от них влево тянется ряд строений: этот, ныне довольно большой погост Воронич – некогда знаменитый пригород псковской державы. По преданию, пригород был так велик и так густо населен, что в нем было до 70 церквей. Дома жителей покрывали не только среднюю, но и левую гору, а также и низменные луга, расстилающиеся у подошв гор… Наверху третьей горы стоит Тригорское. Глубокий овраг, по дну которого идет дорога в село, отделяет его от Воронича. Постройка села деревянная, скученная в одну улицу, на конце которой стоит длинный, деревянный же, одноэтажный дом. Архитектура его больно незамысловата: это не то сарай, не то манеж, оба конца которого украшены незатейливыми фронтонами. Постройка эта никогда и не предназначалась под обиталище владельцев Тригорского; здесь в начале настоящего столетия помещалась парусинная фабрика, но в 1820-х еще годах владелица задумала перестроить обветшавший дом свой, бывший недалеко от этой постройки, и временно перебралась в этот «манеж»… да так в нем и осталась. Перестройка же дома откладывалась с году на год, пока, года четыре назад, он не сгорел… В этой зале стоял этот же большой стол, эти же простые стулья кругом, – те же часы хрипели в углу. На стене висит потемневшая картина: на нее (по словам М. И. Осиповой) частенько заглядывался Пушкин. Картина, как видно, писана давно и сильно потемнела от времени; она изображает искушение св. Антония, – копия чуть ли не с картины Мурильо: перед св. Антонием представлен бес в различных видах и с различными соблазнами… Вспоминая эту картину, Пушкин, как сам сознавался хозяйкам, навел чертей в известный сон Татьяны… Подле зала большая гостиная; в ней стоит фортепиано[64], на котором более 30 лет назад играла Ал. Ив. Осипова. Ее очаровательная, высоко-артистическая музыка восхищала Пушкина… Из зала идет целый ряд комнат. В одной из них, в небольших, старинных шкапчиках, помещается библиотека Тригорского… Близ Тригорского дома, вдоль его фаса, находится очень чистый и длинный пруд. По другой стороне пруда стоял именно тот старый дом, который более тридцати лет ждал перестройки и, не дождавшись, сгорел; близ него, как рассказывает Алексей Ник. Вульф, он, вместе с поэтом, бывало, многие часы тем и занимаются, что хлопают из пистолетов Лепажа в звезду, нарисованную на воротах… За прудом на громадном пространстве раскинут великолепный сад. Тут указали мне зал, так называемую площадку, тесно обсаженную громадными липами; в этом зале, лет 30 назад, молодежь танцевала. Полюбовался я горкой среди сада, верх которой венчается ветвистым дубом; по четырем углам этой насыпанной горки стояли ели, под которыми леживали Пушкин и Языков; ели те еще при жизни их были срублены по распоряжению Праск. Ал-ны, так как они будто бы мешали расти роскошному дубу. Пушкин жалел об этих деревьях... Недалеко виднеются жалкие остатки некогда красивого домика, с большими стеклами в окнах. Это баня; здесь жил Языков в приезд свой в Тригорское, здесь ночевывал и Пушкин. Вот и береза, раздвинувшая свои два ствола так, что среди их образовалось кресло; здесь сиживал тоже Пушкин, в дупло этого дерева поэт опустил пятачок на память, недалеко кустарник барбарисовый, в середину которого Пушкин однажды впрыгнул да насилу вылез оттуда. Сзади же остался небольшой прудок. На берегу его стояла береза, – Прасковья Ал-на вздумала ее срубить, но Пушкин выпросил березе жизнь. «Любопытно, – заметила М. И. Осипова, – что в год смерти Пушкина в березу ту ударила молния…» А вот и спуск к реке Сороти; на высоком, зеленом, в высшей степени живописном берегу этой реки, в саду, та именно «горка», о которой так часто вспоминает Языков в своих стихах… Над самой рекой была ива, купавшая ветви свои в волнах Сороти и весьма нравившаяся Пушкину. Теперь ее нет… Но что осталось, так это дивный вид «с горки» на окрестности. Здесь, на этой площадке, все обитательницы Тригорского и их дорогие гости пили обыкновенно в летнее время чай и отсюда восхищались прелестными окрестностями. Внизу – голубая лента Сороти, за ней вдали – село «Дериглазово»; там – пашни, поля, вдали темный лес, вправо дорога в Михайловское, а на ней столь знаменитые, воспетые Пушкиным, три сосны, еще правей городище Воронич, за рекой часовня, на том месте, где, по преданию, стоял некогда монастырь.
М. И. Семевский. Прогулка в Тригорское. – СПб. Вед., 1866, № 136.
С живописной площадки одного из горных выступов, на котором расположено было Тригорское, много глаз устремлялось на дорогу в Михайловское, видную с этого пункта, – и много сердец билось трепетно, когда на ней, огибая извивы Сороти, показывался Пушкин или пешком в шляпе с большими полями и с толстой палкой в руке, или верхом на аргамаке, а то и просто на крестьянской лошаденке. Две старшие дочери г-жи Осиповой, Анна и Евпраксия Николаевны Вульф, составляли два противоположные типа. По отношению к Пушкину Анна Николаевна представляла полное самоотвержение и привязанность, которые ни от чего устать и ослабеть не могли, между тем как сестра ее, воздушная Евпраксия, как отзывался о ней сам поэт, представляла совсем другой тип. Она пользовалась жизнью очень просто, по-видимому, ничего не искала в ней, кроме минутных удовольствий, и постоянно отворачивалась от романтических ухаживаний за собой и комплиментов, словно ждала чего-либо более серьезного и дельного от судьбы. Вышло то, что обыкновенно выходит в таких случаях: на долю энтузиазма и самоотвержения пришлись суровые уроки, часто злое, отталкивающее слово, которые только изредка выкупались счастливыми минутами доверия и признательности, между тем как равнодушию оставалась лучшая доля постоянного внимания, неизменной ласки и льстивого ухаживания. Евпраксия Николаевна была душою веселого общества, собиравшегося по временам в Тригорском: она играла перед ним арии Россини, мастерски варила жженку и являлась первая во всех предприятиях по части удовольствий. Сестра ее, Анна Николаевна, умершая девушкой в начале 60-х годов, отличалась быстротою и находчивостью своих ответов, что было нелегкое дело в виду Михайловского изгнанника, отличавшегося еще в разговорах прямотой и смелостью выражения. Одно время полагали, что Пушкин неравнодушен к Евпраксии Николаевне.
П. В. Анненков. Пушкин в Алекс., эпоху, с. 278–280.
Анна Николаевна (Вульф) тебе кланяется и очень жалеет, что тебя здесь нет; потому что я влюбился и миртильничаю. Знаешь ее кузину Анну Ивановну Вульф[65]? Ессе femina![66]
Пушкин – Л. С. Пушкину, 14 марта 1825 г., из Тригорского.
Простите, дети! Я пьян.
Пушкин – Л. С. Пушкину и П. А. Плетневу, 15 марта 1825 г., из Михайловского.
П. А. Осипова. Запись в календаре, в марте 1825 г. – Пушкин и его совр-ки, вып. I, с. 140.
Нынче день смерти Байрона – я заказал с вечера обедню за упокой его души. Мой поп удивился моей набожности и вручил мне просвиру, вынутую за упокой раба божия боярина Георгия. Отсылаю ее к тебе… Прощай, милый, у меня хандра и нет ни единой мысли в голове моей.
Пушкин – кн. П. А. Вяземскому, 7 апр. 1825 года.
Я заказал обедню за упокой души Байрона (сегодня день его смерти), А. Н. (Вульф) также, и в обеих церквах, – Тригорском и Воронине, – происходили молебствия. Это немножко напоминает обедню Фридриха II за упокой души г-на Вольтера. Вяземскому посылаю вынутую просвиру отцом Шкодой за упокой поэта.
Пушкин – Л. С. Пушкину, 7 апр. 1825 г., из Тригорского.
Вино, вино, ром (12 бут.), горчицы, fleur d’orange, чемодан дорожный; сыру лимбургского; книгу о верховой езде – хочу жеребцов выезжать: вольное подражание Alfieri и Байрону.
Как я рад баронову приезду (барона А. А. Дельвига). Он очень мил! Наши барышни все в него влюбились, а он равнодушен, как колода, любит лежать на постели, восхищаясь «Чигиринским Старостою» (Рылеева).
Пушкин – Л. С. Пушкину, 23 апр. 1825 г., из Михайловского.
Пушкин готовился издать собрание своих стихотворений, которое и явилось в 1826 году. В этих приготовлениях, не прерывавших и других многочисленных занятий поэта, застал его Дельвиг. По свидетельству знавших того и другого, Пушкин советовался в настоящем случае с Дельвигом, дорожа его мнением и вполне доверяя его вкусу. В этих литературных беседах, чтениях и спорах проходило почти все утро. После нескольких партий на бильярде и позднего обеда друзья отправлялись в соседнее село Тригорское, принадлежавшее П. А. Осиповой, и проводили вечер в ее умном и любезном семействе.
В. П. Гаевский. Дельвиг. – Современник, 1854, № 9, Критика, с. 2.
Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа. Как быть.
Пушкин – К. Ф. Рылееву, в конце мая 1825 г.
(Для альманаха «Звездочка» на 1826 г. Пушкин послал редакторам альманаха А. А. Бестужеву и К. Ф. Рылееву отрывок из «Онегина» – ночной разговор Татьяны с няней.) – Пушкин, присылая свой отрывок, уведомил моего брата (А. А. Бестужева), что условия относительно вознаграждения за напечатание этого стихотворения он может сделать через Льва Сергеевича Пушкина. Это условие с Левушкой состоялось в моем присутствии. Не знаю, отдал ли Пушкин этот эпизод из «Онегина» своему брату-гуляке, чтобы деньги были доставлены ему, как уверял Левушка, или это была обычная заплатка, которыми Пушкин безуспешно зашивал долговые дыры брата, но только Левушка потребовал с издателей по пяти рублей ассигнациями зa строчку. И брат мой Александр, не думая ни минуты, согласился. «Ты промахнулся, Левушка, – смеясь, добавил он, – промахнулся, не потребовав за строку по червонцу. Я бы тебе и эту цену дал, но только с условием: припечатать нашу сделку в «Полярной звезде» для того, чтобы знали все, с какою готовностью мы платим золотом за золотые стихи».