И. М. Снегирев. Дневник, 18 сент. 1826 г. – Там же, т. XVI, с. 47.
 
   К Веневитиновым. Рассказ о Пушкине: «У меня кружится голова после чтения Шекспира, я как будто смотрю в бездну».
   М. П. Погодин. Дневник, 24 сент. 1826 г. – Там же, т. XIX–XX, с. 77.
 
   Я должен вам сказать о том, что очень в настоящее время занимает Москву, особенно московских дам. Пушкин, молодой и знаменитый поэт, здесь. Все альбомы и лорнеты в движении; раньше он был за свои стихи сослан в свою деревню. Теперь император позволил ему возвратиться в Москву. Говорят, у них был долгий разговор, император обещал лично быть цензором его стихотворений и, при полном зале, назвал его первым поэтом России. Публика не может найти достаточно похвал для этой императорской милости.
   Ф. Малевский – своим сестрам, 27 сент. 1826 года, из Москвы. – Ladislas Mickiewicz. Adam Mickiewicz, sa vie et son oeuvre. Paris. Albert Savine ed., 1888, p. 81.
 
   Помнится и слышится еще, как княгиня Зинаида Волконская в присутствии Пушкина и в первый день знакомства с ним пропела элегию его «Погасло дневное светило». Пушкин был живо тронут этим обольщением тонкого и художественного кокетства. По обыкновению, краска вспыхивала на лице его. В нем этот детский и женский признак сильной впечатлительности был несомненное выражение внутреннего смущения, радости, досады, всякого потрясающего ощущения.
   Кн. П. А. Вяземский. Полн. собр. соч., т. VII, с. 329.
 
   Я познакомился с поэтом Пушкиным. Рожа ничего не обещающая. Он читал у Вяземского свою трагедию «Борис Годунов».
   А. Я. Булгаков (московский почт-директор) – К. Я. Булгакову, 5 окт. 1826 г. – Рус. Арх., 1901, т. II, с. 405.
 
   Пушкин у Веневитиновых – читал песни, коими привел нас в восхищение. Вот предмет для романа: поэт в обществе.
   М. П. Погодин. Дневник, 12 окт. 1826 г. – Пушкин и его совр-ки, вып. XIX–XX, с. 79.
 
   (Чтение Пушкиным «Годунова» в Москве, у Веневитиновых, 12 октября 1826 г., днем. В 12 час. приехал Пушкин.) Какое действие произвело на всех нас это чтение – передать невозможно. Мы собрались слушать Пушкина, воспитанные на стихах Ломоносова, Державина, Хераскова, Озерова, которых все мы знали наизусть. Учителем нашим был Мерзляков. Надо припомнить и образ чтения стихов, господствовавший в то время. Это был распев, завещанный французскою декламацией. Наконец, надо себе представить самую фигуру Пушкина. Ожиданный нами величавый жрец высокого искусства – это был среднего роста, почти низенький человек, вертлявый, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми, быстрыми глазами, с тихим, приятным голосом, в черном сюртуке, в черном жилете, застегнутом наглухо, небрежно повязанном галстухе. Вместо высокопарного языка богов мы услышали простую, ясную, обыкновенную и, между тем, – поэтическую, увлекательную речь!
   Первые явления выслушали тихо и спокойно или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорьем всех ошеломила... А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков «…да ниспошлет господь покой его душе, страдающей и бурной», мы просто все как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Кто вдруг вскочит с места, кто вскрикнет. То молчанье, то взрыв восклицаний, напр., при стихах самозванца: «Тень Грозного меня усыновила». Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления. Эван, эвое, дайте чаши!.. Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое свое действие на избранную молодежь. Ему было приятно наше волнение. Он начал нам, поддавая жару, читать песни о Стеньке Разине, как он выплывал ночью на Волге на востроносой своей лодке, предисловие к «Руслану и Людмиле»: «У лукоморья дуб зеленый» Потом Пушкин начал рассказывать о плане Дмитрия Самозванца, о палаче, который шутит с чернью, стоя у плахи на Красной площади в ожидании Шуйского, о Марине Мнишек с самозванцем, сцену, которую написал он, гуляя верхом, и потом позабыл вполовину, о чем глубоко сожалел. О, какое удивительное то было утро, оставившее следы на всю жизнь. Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва кто и спал из нас в эту ночь. Так был потрясен весь наш организм.
   М. П. Погодин. – Рус. Арх., 1865, с. 97.
 
   Вообще читал он чрезвычайно хорошо… Это был удивительный чтец: вдохновение так пленяло его, что за чтением «Бориса Годунова» он показался Шевыреву красавцем.
   П. В. Анненков со слов С. П. Шевырева. – Л. Н. Майков, с. 329, 331.
 
   Читал Пушкин превосходно, и чтение его, в противность тогдашнему обыкновению читать стихи нараспев и с некоторою вычурностью, отличалось, напротив, полною простотою.
   П. И. Бартенев. – Рус. Арх., 1876, т. I, с. 489.
 
   Ив. Серг. Тургенев читал стихи нараспев и с торжественной интонацией, согласно пушкинской традиции. Он говорил нам, что не слыхал, как читал сам Пушкин, но что манеру его чтения ему воспроизводил один из его друзей, слышавший самого Пушкина.
   Е. М. Гаршин. Воспоминания о Тургеневе. – Историч. Вестн., 1883, № 14, с. 392.
 
   Лев Сергеевич Пушкин превосходно читал стихи и представлял мне, как читал их покойный брат его Александр Сергеевич. Из этого я заключил, что Пушкин стихи свои читал как бы нараспев, как бы желая передать своему слушателю всю музыкальность их.
   Я. П. Полонский. Кое-что о Пушкине. – Cosmopolis, 1898, март, с. 202.
 
   Нет, добрый друг, не думай, что Александр Сергеевич почувствует когда-нибудь свою неправоту передо мною. Если он мог в минуту своего благополучия, и когда он не мог не знать, что я делал шаги к тому, чтобы получить для него милость, отрекаться от меня и клеветать на меня, то как возможно предполагать, что он когда-нибудь снова вернется ко мне? Не забудь, что в течение двух лет он питает свою ненависть, которую ни мое молчание, ни то, что я предпринимал для смягчения его участи изгнания, не могли уменьшить. Он совершенно убежден в том, что просить прощения должен я у него, но он прибавляет, что если бы я решил это сделать, то он скорее выпрыгнул бы в окно, чем дал бы мне это прощение... Я еще ни минуты не переставал воссылать мольбы о его счастии и, как повелевает Евангелие, я люблю в нем моего врага и прощаю его, если не как отец, – так как он от меня отрекается, – то как христианин, но я не хочу, чтоб он знал об этом: он припишет это моей слабости или лицемерию, ибо те принципы забвения обид, которыми мы обязаны религии, ему совершенно чужды.
   С. Л. Пушкин – своему брату В. Л. Пушкину, 17 окт. 1826 г., из Петербурга. – Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайн. надзором, с. 31 (фp.).
 
   Более всего в поведении Александра Сергеевича вызывает удивление то, что как он меня ни оскорбляет и ни разрывает наши сердечные отношения, он предполагает вернуться в нашу деревню и, естественно, пользоваться всем тем, чем он пользовался раньше, когда он не имел возможности оттуда выезжать. Как примирить это с его манерой говорить обо мне – ибо не может ведь он не знать, что это мне известно. Александр Тургенев и Жуковский, чтобы утешить меня, говорили, что я должен стать выше того, что он про меня говорил, что это он делал из подражания лорду Байрону, на которого он хочет походить. Байрон ненавидел свою жену и всюду скверно говорил об ней, а Александр Сергеевич выбрал меня своей жертвой. Но эти все рассуждения не утешительны для отца – если я еще могу называть себя так. В конце концов пусть он будет счастлив, но пусть оставит меня в покое.
   С. Л. Пушкин – своему зятю М. М. Сонцову, 17 окт. 1826 г. – Там же, с. 32 (фр.).
 
   Общий обед – очень приятно было взглянуть на всех вместе. Неловко представился Баратынскому. Обед чудно, но жаль, что общего разговора не было. С удовольствием пили за здоровье Мицкевича, потом Пушкина. Подпили. Представление Оболенского Пушкину и проч.
   М. П. Погодин. Дневник, 29 окт. 1826 г. – Пушкин и его совр-ки, вып. XIX–XX, с. 80.
 
   Рождение журнала («Московский Вестник», под редакцией Погодина) положено отпраздновать общим обедом всех сотрудников. Мы собрались в доме бывшем Хомякова (где ныне кондитерская Люке): Пушкин, Мицкевич, Баратынский, два брата Веневитиновых, два брата Хомяковых, два брата Киреевских, Шевырев, Титов, Мальцев, Рожалин, Ранч, Рихтер, Оболенский, Соболевский. Нечего описывать, как весел был этот обед. Сколько тут было шуму, смеху, сколько рассказано анекдотов, планов, предположений! Оболенский, адъюнкт греческой словесности, добрейшее существо, какое только может быть, подпив за столом, подскочил после обеда к Пушкину и, взъерошивая свой хохолик, любимая его привычка, воскликнул: «Александр Сергеевич. Александр Сергеевич, я единица, а посмотрю на вас и покажусь себе миллионом. Вот вы кто!» Все захохотали и закричали: «Миллион, миллион!»
   Вино играло роль на наших вечерах, но не до излишков, а только в меру, пока оно веселит сердце человеческое. Пушкин не отказывался под веселый час выпить. Один из товарищей был знаменитый знаток, и перед началом «Московского Вестника» было у нас в моде алеатико, прославленное Державиным.
   М. П. Погодин. Из воспоминаний о Пушкине. – Рус. Арх., 1865, с. 100, 103.
 
   26 окт. 1826 г. Поутру получаю записку от (Map. Ив.) Корсаковой: «Приезжайте непременно, нынче вечером у меня будет Пушкин». К 8 часам я в гостиной у Корсаковой; там собралось уже множество гостей. Дамы разоделись и рассчитывали привлечь внимание Пушкина, так что, когда он вошел, все дамы устремились к нему и окружили его. Каждой хотелось, чтоб он сказал хоть слово… Я издали наблюдала это африканское лицо, на котором отпечатлелось его происхождение, это лицо, по которому так и сверкает ум. Я слушала его без предупредительности и молча. Так прошел вечер. За ужином кто-то назвал меня, и Пушкин вдруг встрепенулся, точно в него ударила электрическая искра. Он встал и, поспешно подойдя ко мне, сказал: «Вы сестра Михаила Григорьевича? Я уважаю, люблю его и прошу вашей благосклонности». Он стал говорить о лейб-гусарском полке, который, по словам его, был его колыбелью, а брат мой был для него нередко ментором.
   А. Г. Хомутова. – Рус. Арх., 1867, с. 1067 (фр.).
 
   Вероятно, встречусь с Пушкиным, с которым и желал бы познакомиться; но, с другой стороны, слышал так много дурного насчет его нравственности, что больно встретить подобные свойства в таком великом гении. Он, говорят, несет большую дичь и – публично.
   Неизвестный – гр. М. Ю. Виельгорскому, 6 нояб. 1826 г., из Москвы. – Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайн. надзором, с. 33.
 
   Пушкин, приехавший в Москву осенью 1826 г., вскоре понял Мицкевича и оказывал ему величайшее уважение. Любопытно было видеть их вместе. Проницательный русский поэт, обыкновенно господствовавший в кругу литераторов, был чрезвычайно скромен в присутствии Мицкевича, больше заставлял его говорить, нежели говорил сам, и обращался с своими мнениями к нему, как бы желая его одобрения. В самом деле, по образованности, по многосторонней учености Мицкевича Пушкин не мог сравнивать себя с ним, и сознание в том делает величайшую честь уму нашего поэта.
   К. А. Полевой. Записки, с. 171.
 
   В прибавлениях к посмертному собранию сочинений Мицкевича, писанных на французском языке, рассказывается следующее: Пушкин, встретясь где-то на улице с Мицкевичем, посторонился и сказал: «С дороги двойка, туз идет!» На что Мицкевич тут же отвечал: «Козырная двойка и туза бьет!»
   Кн. П. А. Вяземский. Полн. собр. соч., т. VII, с. 309.
 
   Пушкин и Мицкевич часто видались. Будревич, учитель математики в Тверской гимназии, помнил как раз Пушкин зазвал сбитенщика и как вся компания пила сбитень, а Пушкин шутя говорил: «На что нам чай? Вот наш национальный напиток». В одном собрании Мицкевич в присутствии Пушкина импровизировал французскою прозою.
   М. А. Максимович по записи П. И. Бартенева. – Рус. Арх., 1889, т. II, с. 480.
 
   Мицкевич несколько раз выступал с импровизациями здесь в Москве, хотя были они в прозе, и то на французском языке, но возбудили удивление и восторг слушателей. Ах, ты помнишь его импровизации в Вильне! Помнишь то подлинное преображение лица, тот блеск глаз, тот проникающий голос, от которого тебя даже страх охватывает – как будто через него говорит дух. Стих, рифма, форма – ничего тут не имеет значения. Говорящим под наитием духа дан был дар всех языков или лучше сказать – тот таинственный язык, который понятен всякому. На одной из таких импровизаций в Москве Пушкин, в честь которого давался тот вечер, сорвался с места и, ероша волосы, почти бегая по зале, воскликнул: «Quel génie! Quel feu sacré! Que suis je aupres lui?»[80] – и, бросившись на шею Адама, сжал его и стал целовать, как брата. Я знаю это от очевидца. Тот вечер был началом взаимной дружбы между ними. Уже много позже, когда друзья Пушкина упрекали его в равнодушии и недостатке любознательности за то, что он не хочет проехаться по заграничным странам, Пушкин ответил: «Красоты природы я в состоянии вообразить себе даже еще прекраснее, чем они в действительности; поехал бы я разве для того, чтобы познакомиться с великими людьми; но я знаю Мицкевича и знаю, что более великого теперь не найду». Слова эти мне передал человек, слышавший их из уст самого Пушкина. (Позднейшее примечание автора.)
   А. Э. Одынец – Ю. Корсаку, 9–21 мая 1829 г., из Петербурга. – А. Е. Odyniez. Listyz podrozy. Warsczawa, 1884, Tom I, p. 57 (пол.).
 
   (Осенью 1826 г. Пушкин с Соболевским в гостях у Н. А. Полевого.) Перед конторкою, на которой обыкновенно писал Н. А-вич, стоял человек, немного превышавший эту конторку, худощавый, с резкими морщинами на лице, с широкими бакенбардами, покрывающими всю нижнюю часть его щек и подбородка, с тучею кудрявых волосов. Ничего юношеского не было в этом лице, выражавшем угрюмость, когда оно не улыбалось. Он был невесел этот вечер, молчал, когда речь касалась современных событий, почти презрительно отзывался о новом направлении литературы, о новых теориях и, между прочим, сказал: «Немцы видят в Шекспире чорт знает что, тогда как он просто, без всяких умствований, говорил, что было у него на душе, не стесняясь никакой теорией». Тут он выразительно напомнил о неблагопристойностях, встречаемых у Шекспира, и прибавил, что это был гениальный мужичок! Пушкин несколько развеселился бутылкой шампанского (тогда необходимая принадлежность литературных бесед!) и даже диктовал Соболевскому комические стихи в подражание Виргилию. Тут я видел, как богат был Пушкин средствами к составлению стихов: он за несколько строк уже готовил мысль или созвучие и находил прямое выражение, не заменимое другим. И это шутя, между разговором!
   Прошло еще несколько дней, когда, однажды утром, я заехал к нему. Он, временно, жил в гостинице, бывшей на Тверской, в доме кн. Гагарина, отличавшемся вычурными уступами и крыльцами снаружи. Там занимал он довольно грязный нумер в две комнаты, и я застал его, как обыкновенно заставал потом утром в Москве и в Петербурге, в татарском серебристом халате, с голою грудью, не окруженного ни малейшим комфортом: так живал он потом в гостинице Демута в Петербурге. На этот раз он был, как мне показалось сначала, в каком-то раздражении и тотчас начал речь о «Московском Телеграфе» (журнал Н. А. Полевого), в котором находил множество недостатков, выражаясь об иных подробностях саркастически. Я возражал ему, как умел, и разговор шел довольно запальчиво, когда в комнату вошел Шевырев… Пушкин начал горячо расхваливать стихи Шевырева, вообще оказывая Шевыреву самое приязненное расположение, хотя и с высоты своего величия, тогда как со мною он разговаривал почти неприязненно, как неприятель. Вскоре ввалился в комнату М. П. Погодин. Пушкин и к нему обратился дружески. Я увидел, что буду лишний в таком обществе, и взялся за шляпу. Провожая меня до дверей и пожимая мне руку, Пушкин сказал: «Sans rancune, je vous en prie!»[81] – и захохотал тем простодушным смехом, который памятен всем, знавшим его.
   Пушкин соображал свое обхождение не с личностью человека, а с положением его в свете, и потому-то признавал своим собратом самого ничтожного барича и оскорблялся, когда в обществе встречали его, как писателя, а не как аристократа… Аристократ по системе, если не в действительности, Пушкин увидал себя еще более чуждым Полевому, когда блестящее светское общество встретило с распростертыми объятиями знаменитого поэта, бывшего диковинкою в Москве. Он как будто не видал, что в нем чествовали не потомка бояр Пушкиных, а писателя и современного льва, в первое время, по крайней мере. Увлекшись в вихрь светской жизни, которую всегда любил он, Пушкин почти стыдился звания писателя.
   К. А. Полевой. Записки, с. 198–204.
 
   Я слежу за сочинителем Пушкиным, насколько это возможно. Дома, которые он наиболее часто посещает, суть дома княгини Зинаиды Волконской, князя Вяземского, поэта, бывшего министра Дмитриева и прокурора Жихарева. Разговоры там вращаются, по большей части, на литературе… Дамы кадят ему и балуют молодого человека; напр., по поводу выраженного им в одном обществе желания вступить в службу несколько дам вскричали сразу: «Зачем служить! Обогащайте нашу литературу вашими высокими произведениями, и разве, к тому же, вы уже не служите девяти сестрам? Существовала ли когда-нибудь более прекрасная служба?» Другая сказала: «Вы уже служите в инженерах, а также в свите» (Игра слов: Vous servez deja le jenie et ainsi de suite[82]). – 8 ноября 1826 г. Сочинитель Пушкин только что покинул Москву, чтобы отправиться в свое псковское имение.
   И. П. Бибиков (жандармский полковник) в донесении гр. А. Х. Бенкендорфу. – Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайн. надзором, с. 23 (фр.).
 
   Я еду похоронить себя в деревне до первого января, – уезжаю со смертью в душе.
   Пушкин – В. П. Зубкову, 1–2 нояб. 1825 г.
 
   С. П. (Софья Федоровна Пушкина, однофамилица поэта, которою он увлекался в Москве) мой добрый ангел; но другая – мой демон; это совершенно некстати смущает меня в моих поэтических и любовных размышлениях. Прощайте, княгиня, – еду похоронить себя среди моих соседок. Молитесь за упокой моей души.
   Пушкин – кн. В. Ф. Вяземской, 3 нояб. 1826 г., из Торжка.
 
   Мой милый Соболевский, я снова в моей избе. Восемь дней был в дороге, сломал два колеса и приехал на перекладных. Дорогою бранил тебя немилосердно, но в доказательство дружбы посылаю тебе мой itinéraire[83] от Москвы до Новгорода. Это будет для тебя инструкция.
 
У Гальяни иль Кольони
Закажи себе в Твери
С пармезаном макарони,
Да яишницу свари.
На досуге отобедай,
У Пожарского в Торжке,
Жареных котлет отведай (именно котлет)
И отправься налегке.
 
 
Как до Яжельбиц дотащит
Колымагу мужичок,
То-то друг мой растаращит
Сладострастный свой глазок!
 
 
Поднесут тебе форели!
Тотчас их варить вели.
Как увидишь: посинели,
Влей в уху стакан Шабли.
 
 
Чтоб уха была по сердцу,
Можно будет в кипяток
Положить немного перцу,
Луку маленький кусок —
 
   Яжельбицы – первая станция после Валдая. В Валдае спроси, есть ли свежие сельди? если же нет,
 
У податливых крестьянок
(Чем и славится Валдай)
К чаю накупи баранок
И скорее поезжай.
 
   Пушкин – С. А. Соболевскому, 9 нояб. 1826 г., из Михайловского.
 
   Гальяни в пушкинское время содержал в Твери лучшую гостиницу, с залом для танцев и других увеселений, так что гостиница Гальяни заменяла клуб. Дом, где находилась гостиница, был на углу, двухэтажный, низ каменный, верх деревянный; в 1879 г. этот дом сгорел, а на его месте построен большой дом, принадлежащий теперь А. А. Пржецлавской.
   И. А. Иванов. О пребывании Пушкина в Тверской губ. – Изд. Тверского Общ. Любит. Археол. Тверь, 1899, с. 15.
 
   Итальянец Гальяни имел в то время в Твери ресторан или гостиницу, которая считалась тогда лучшею. В ней останавливались обыкновенно более состоятельные проезжающие. По этому ресторану в Твери и доселе называется Гальянова улица[84], на левом углу которой, рядом с Мироносицкой улицей, и стоял этот ресторан. Здесь-то неоднократно и бывал Пушкин. Одна современница Пушкина передавала нам, что однажды ее муж, тогда еще молодой человек 16-ти лет, встретил здесь Пушкина и рассказывал об этом так: «Я сейчас видел Пушкина. Он сидит у Гальяни на окне, поджав ноги, и глотает персики. Как он напомнил мне обезьяну!»
   В. И. Колосов. Пушкин в Тверской губ. – Рус. Стар., 1888, т. 60, с. 85.
 
   Вот я в деревне. Доехал благополучно без всяких замечательных пассажей; самый неприятный анекдот было то, что сломались у меня колесы, растресенные в Москве другом и благоприятелем моим Соболевским. Деревня мне пришла как-то по сердцу. Есть какое-то поэтическое наслаждение возвратиться вольным в покинутую тюрьму. Ты знаешь, что я не корчу чувствительность, но встреча моей дворни... и моей няни, – ей-богу, приятнее щекотит сердце, чем слава, наслаждения самолюбия, рассеянности и пр. Няня моя уморительна. Вообрази, что 70-ти лет она выучила наизусть новую молитву об умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости, молитвы, вероятно, сочиненной при ц. Иване. Теперь у ней попы дерут молебен и мешают мне заниматься делом… Буду у вас к 1-му… она велела! Милый мой, Москва оставила во мне неприятное впечатление, но все-таки лучше с вами видеться, чем переписываться.
   Пушкин – кн. П. А. Вяземскому, 9 нояб. 1826 г., из Михайловского.
 
   Еду к вам и не доеду. Какой! Меня доезжают!.. Изъясню после. В деревне я писал презренную прозу, а вдохновение не лезет. Во Пскове, вместо того, чтобы писать 7-ую главу Онегина, я проигрываю в штосе четвертую: не забавно.
   Пушкин – кн. П. А. Вяземскому, 1 дек. 1826 г., из Пскова.
 
   Выехал я тому пять-шесть дней из моей проклятой деревни на перекладной, в виду отвратительных дорог. Псковские ямщики не нашли ничего лучшего, как опрокинуть меня. У меня помят бок, болит грудь, и я не могу дышать. Взбешенный, я играю и проигрываю. Как только мне немного станет лучше, буду продолжать мой путь почтой… Так как я, вместо того, чтобы быть у ног Софи (С. Ф. Пушкиной), нахожусь на постоялом дворе во Пскове, то поболтаем, т.е. станем рассуждать. Мне 27 лет, дорогой друг. Пора жить, т.е. познать счастье. Ты мне говоришь, что оно не может быть вечным: прекрасная новость! Не мое личное счастье меня тревожит, – могу ли я не быть самым счастливым человеком с нею, – я трепещу, лишь думаю о судьбе, быть может, ее ожидающей, – я трепещу перед невозможностью сделать ее столь счастливою, как это мне желательно. Моя жизнь, – такая доселе кочующая, такая бурная, мой нрав – неровный, ревнивый, обидчивый, раздражительный и, вместе с тем, слабый, – вот что внушает мне тягостное раздумие. Следует ли мне связать судьбу столь нежного, столь прекрасного существа с судьбою до такой степени печальною, с характером до такой степени несчастным? – Боже мой, до чего она хороша! И как смешно было мое поведение по отношению к ней. Дорогой друг, постарайся изгладить дурное впечатление, которое оно могло на нее произвести. Скажи ей, что я разумнее, чем кажусь с виду… Мерзкий этот Панин! Два года влюблен, а свататься собирается на Фоминой неделе, – а я вижу ее раз в ложе, – в другой раз на бале, а в третий сватаюсь!.. Объясни же ей, что, увидев ее, нельзя колебаться, что, не претендуя увлечь ее собою, я прекрасно сделал, прямо придя к развязке, что, полюбив ее, нет возможности полюбить ее сильнее…
   Ангел мой, уговори ее, упроси ее, настращай ее Паниным скверным и – жени меня!
   Пушкин – В. П. Зубкову, 1 дек. 1826 г., из Пскова (фр.-рус.).
 
   Софья Федоровна Пушкина была стройна и высока ростом, с прекрасным греческим профилем и черными, как смоль, глазами и была очень умная и милая девушка[85].
   Е. П. Янькова по записи Д. Благово. Рассказы бабушки. СПб., 1885, с. 460.
 
   Ответ Ф. Т. («Нет, не черкешенка она»). Здесь говорится о г-же Паниной, урожденной Пушкиной, в которую Пушкин был влюблен. (Да. Приписка Соболевского.) Стихотворение написано в Москве.