Александр Блок полемизировал со статьями «Конец Горького» и «Разложение материализма» Философова, «Кончился ли Горький?» Горнфельда и работами других критиков, резко оценивавших последние сочинения Горького. «Мои интервью», «Товарищ» и «Мать» Блок читал «со стыдом», в романе «Мать» «нет ни одной новой мысли и ни одной яркой строчки», но Горький популярен, его любят и ненавидят. «Я, – писал Блок, – утверждаю далее, что если есть реальное понятие «Россия», или, лучше, – Русь, – помимо территории, государственной власти, государственной церкви, сословий и пр., то есть если есть это великое, необозримое, просторное, тоскливое и обетованное, что мы привыкли объединять под именем Руси, – то выразителем его приходится считать в громадной степени – Горького. Думаю, что от того и другого утверждения не откажется и г. Философов. Весьма возможно, что Горький не хочет быть «в противоречии с психологией русского пролетариата» и что крупный вывод г. Философова задел его за живое, если критика способна глубоко задеть писателя. Но Горький больше того, чем он хочет быть, именно потому, что его «интуиция» глубже его сознания: неисповедимо, по роковой силе своего таланта, по крови, по благородству стремлений, по «бесконечности идеала» (слова В.В. Розанова) и по масштабу своей душевной муки, – Горький – русский писатель».
   Александр Блок подробно говорил о Леониде Андрееве как о крупном художнике, о Серафимовиче, Петрове-Скитальце, Арцыбашеве, Анатолии Каменском и, наконец, дал характеристику «Мелкого беса» Фёдора Сологуба как значительного явления современной реалистической литературы.
   Символисты были недовольны статьёй Блока, особенно Андрей Белый, Бугаев Б.Н. (1880–1934), который тут же послал ему письмо, любопытное во всех отношениях:
   «5 или 6 августа 1907. Москва.
   Милостивый Государь Александр Александрович.
   Спешу Вас известить об одной приятной для нас обоих вести. Отношения наши обрываются навсегда. Мне было трудно поставить крест на Вашем внутреннем облике, ибо я имею обыкновение сериозно относиться к внутренней связи с той или иной личностью, раз эта личность называет себя моим другом. Потому-то я и очень мучался, хотел Вас привлекать к ответу за многие Ваши поступки (что было неприятно и для меня, и для Вас). Я издали продолжал за Вами следить. Наконец, когда ваше «Прошение», pardon, статья о реалистах появилась в «Руне», где Вы беззастенчиво писали о том, что не думали, мне всё стало ясно. Объяснение с вами оказалось излишним. Теперь мне легко и спокойно. Спешу Вас уведомить, что если бы нам суждено когда-либо встретиться (чего не дай Бог) и Вы первый подадите мне руку, я с Вами поздороваюсь. Если же Вы постараетесь сделать вид, что мы незнакомы, или уклониться от встречи со мной, это будет мне тем приятнее.
   Примите и прочее.
Борис Бугаев».
   Блок тут же ответил ему:
   «8 августа 1907. Шахматово.
   Милостивый Государь Борис Николаевич. Ваше поведение относительно меня, Ваши сплетнические намёки в печати на мою личную жизнь, Ваше последнее письмо, в котором Вы, умозрительно клевеща на меня, заявляете, что всё время «следили за мной издали», – и, наконец, Ваши хвастливые печатные и письменные заявления о том, что Вы только один на свете «страдаете» и никто, кроме Вас, не умеет страдать, – всё это в достаточной степени надоело мне.
   Оскорбляться на всё это мне не приходило в голову, ибо я не считаю возможным оскорбляться ни на шпиона, выслеживающего меня, ни на лакея, подозревающего меня в нечестности. Не желая, Милостивый Государь, обвинять Вас в лакействе и шпионстве, я склонен приписывать Ваше поведение – или какому-либо грандиозному недоразумению и полному незнанию меня Вами (о чём я писал Вам подробно в письме, отправленном до получения Вашего), или особого рода душевной болезни.
   Каковы бы ни были причины, вызвавшие Ваши нападки на меня, я предоставляю Вам десятидневный срок со дня, которым помечено это письмо, для того, чтобы Вы – или отказались от Ваших слов, в которые Вы не верите, – или прислали мне Вашего секунданта. Если до 18 августа Вы не исполните ни того, ни другого, я принужден буду сам принять соответствующие меры.
Александр Блок».
   Дуэль не состоялась. Андрей Белый, вспоминая Блока после его смерти, написал горькие слова о том, что он написал Блоку «немотивированное, до оскорбительности резкое письмо, обвиняющее его в штрейкбрехерстве, и в потворстве капиталисту, и в заискивании перед писателями… А.А. возмутился до глубины души тем письмом; он прочёл в нём моё обвинение его в подхалимстве; и тут же я получил его дикий по гневу ответ, обвиняющий меня в клеветничестве; и оканчивающийся – вызовом на дуэль» (Эпопея. 1922. № 3. С. 269).
   Но противоречия остались. Чуть позднее Александр Блок напечатал статью «О современной критике» (Час (Москва). 1907. 4 декабря), в которой высказал наболевшее о кризисе в критике, о Корнее Чуковском, Сергее Городецком, о «движении русского символизма к реализму и полное несходство его в этом отношении с западным, – уже представляют общее место». Андрей Белый тут же ответил Александру Блоку по поводу его статьи. «О критических перлах» (Раннее утро. 1907. 5 декабря) – так Андрей Белый назвал свою статью, резко критикующую Александра Блока как «путаника-критика»: «Примером этой путаницы служит его фельетон «О современной критике», где слияние символизма с реализмом объясняет он, так сказать, по-домашнему: реалисты-де тянутся к символизму, потому что они возжаждали тайны, а символисты идут к реализму, потому что им опостылел «спёртый воздух келий…». Спор этот продолжится до революции 1917 года и останется так и непрояснённым.
   А кроме ведения личных и общественных интриг, литературных споров, острой полемики не только с Александром Блоком, Андрей Белый после выхода в свет «Четвёртой симфонии» (Кубок метелей. Скорпион. 1908), завершающей цикл «Симфоний», всерьёз приступил к завершению сборника стихотворений и поэм под названием «Пепел» (1909), в котором воплотились его споры, разногласия, положительная программа его творческих поисков как одного из крупнейших поэтов этого времени. Андрей Белый назвал этот сборник «некрасовским», столько некрасовских мотивов в этом сборнике и та же тематика и проблематика – любовь к отечеству, любовь к России, её людям и проблемам, понятым и загадочным, к её вечной тайне и неразгаданности русской, такой объёмной и противоречивой, душе.
 
Те же росы, откосы, туманы,
Над бурьянами рдяный восход,
Холодеющий шелест поляны,
Голодающий, бедный народ.
(…)
Роковая страна, ледяная,
Проклятая железной судьбой —
Мать Россия, о родина злая,
Кто же так подшутил над тобой?
 
   Поиски Александра Блока увенчиваются выходом в свет сборника стихотворений «Снежная маска» (СПб., 1907), посвящённого актрисе Н.Н. Волоховой, которой он был увлечён. Затем выходит драма «Песня судьбы», взятая К. Станиславским к постановке в МХТ, все резче Блок относится к символистам, оставшимся на старом месте, наконец, приходит к циклу «На поле Куликовом» (альманах «Шиповник». Кн. 10. СПб., 1909). В итоге поисков в статьях и стихотворениях Александр Блок приходит к выводу о трагическом расколе русской интеллигенции с трудовым народом, об отрыве от народно-национальных истоков, от корней, от истории.
4
   Много споров, конфликтов, разногласий возникало у писателей, художников, театральных деятелей по отношению к религии и многочисленным религиозным проблемам.
   Участники этого повседневного процесса вспоминали: «Что-то в России ломалось, – писала Зинаида Гиппиус, – что-то оставалось позади, что-то, народившись или воскреснув, стремилось вперёд… Куда? Это никому не было известно, но уже тогда, на рубеже веков, в воздухе чувствовалась трагедия. О, не всеми. Но очень многими и в очень многом» (Дмитрий Мережковский. С. 344). Андрей Белый, один из участников литературного бунта, в своих воспоминаниях писал: «Для многих стиль нового века радикально отличался от старого; в 1898 и в 1899 гг. мы прислушивались к перемене ветра в психологической атмосфере. До 1898 г. северный ветер дул под северным небом. Константин Бальмонт опубликовал книгу стихов под заглавием «Под северным небом». Она выражает век девятнадцатый. С 1898 г. подул другой, южный, ветер. Ветры столкнулись, их столкновение породило туман, туман задумчивости. В 1900 и 1901 гг. атмосфера стала проясняться. Мы все увидели в новом свете под мягким южным небом двадцатого века» (Воспоминания о Блоке // Эпопея. Берлин, 1922. № 1. С. 131). Александр Блок в августе 1920 года приходил всё к тем же выводам: «Соловьёв скончался в июле 1900 г., то есть за несколько месяцев до наступления нового века, который сразу обнаружил своё лицо, новое и непохожее на лицо предыдущего века… январь 1901 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года; самое начало столетия было исполнено существенно новых знамений и предчувствий» (Собр. соч. Т. 6. М., 1962. С. 154–155). Почти о том же наступлении ХХ века писал и философ Н.А. Бердяев: «В эти годы России было послано много даров. Это была эпоха пробуждения самостоятельной философской мысли, расцвет поэзии и обострение эстетической чувствительности, религиозного беспокойства и искания, интереса к мистике и оккультизму. Появились новые души, были открыты новые источники творческой жизни; виделись новые зори, соединялись чувство заката и гибели с чувством восхода и надежды на преображение жизни» (Самопознание. С. 149). Николай Зернов приводит ещё одно важное свидетельство о наступлении нового века с его новыми задачами и решением проблем, он приводит разговор Стивена Грехэма с русской женщиной из дальней Вятской губернии: «Разве вы не замечаете в воздухе того особенного чувства ожидания, как будто вот-вот появится что-то великое? Ожидание царит в русской литературе. Теперешние поэты ждут только, чтобы пойти крестным ходом» (Русское религиозное возрождение ХХ века. Париж, 1974. С. 102. Эту книгу Н. Зернов подарил мне в Оксфорде с надписью: «Виктору Петелину отъ Николая Зернова. Оксфорд. 24-Х —78»).
   В 1901 году открылись «Религиозно-философские собрания» в зале Географического общества, начались дискуссии, церковные деятели и интеллигенция впервые за много лет обменялись мнениями.
   В октябре 1901 года Мережковский, Философов, Розанов, Миролюбов и Тернавцев были приняты К. Победоносцевым, прокурором Святейшего синода и наставником Александра II и Александра III, и изложили церковные проблемы: император не признал ещё равноправия всех вероисповеданий в империи, слишком много ограничений в религиозных объединениях как в христианских, так и не в христианских; до сих пор, начиная с Петра I, религиозное общество лишено самоуправления, необходимо в связи с этим вернуться к древнему каноническому порядку, основанному на независимости от государства и самоуправления; необходимо созвать Всероссийский Церковный Собор и избрать Патриарха.
   К. Победоносцев не со всеми высказанными в беседе мыслями согласился, но общество начало свою яркую деятельность.
   «Такая переориентация взглядов русской интеллигенции, – писал Н. Зернов, – не была вызвана каким-либо единичным событием или появлением одной выдающейся личности. У людей внезапно раскрылись глаза на вещи, доселе от них скрытые. Молодёжь стали очаровывать цвет, звук и мистические интуиции, утраченные предшествовавшими поколениями. Сыновья начали открывать ценности, отброшенные их отцами. Сталкивалось и перекрещивалось множество различных течений. Старая крепость российского позитивизма начала рушиться под натиском молодых поэтов, критиков, художников, философов и богословов. Число их было невелико, но талант, ум, вдохновение обещали им успех. У противников имелось численное преимущество и сила устоявшихся традиций радикализма и атеизма; однако их позиции ослаблялись растущим дезертирством былых бойцов, терявших веру в старые лозунги. Прогресс в искусстве и философии сопровождался изменением отношения к христианству и, в частности, к Православной церкви».
   Первый доклад на «Религиозно-философских собраниях» сделал скромный сотрудник Синода Валентин Тернавцев на тему «Интеллигенция и церковь», в котором высказал объективную характеристику русской интеллигенции, того обширного общественного слоя, от которого сейчас очень многое зависит. А затем Тернавцев остро критиковал церковь, которая всегда оставалась с народом, но оставалась «сама безучастной к общественному спасению, она не могла дать народу ни Христовой надежды, ни помощи в его тяжком недуге». В. Тернавцев «указал, что для каждого человеческого существа страстная любовь к свободе и глубокое ощущение её ценности исходит, в действительности, из христианства», – подвёл итог его докладу Н. Зернов (Там же. С. 106). В последующих выступлениях обращали внимание на главное направление дискуссии – на этический аспект религии. В дискуссиях участвовали писатель В. Розанов, поэт Н. Минский. Страстную речь на собрании произнёс Д. Мережковский, указывая на огромное различие между интеллигенцией и церковными деятелями: «Мы хотели бы разделить трапезу, но вы не доверяете нашей искренности. Вы слишком привыкли к христианской правде: она стала для вас сухой и бесцветной рутиной, каждодневным однообразием» (см. книгу Г. Флоровского «Пути русского богословия». П., 1937. С. 475).
   Зинаида Гиппиус, бывавшая на всех этих заседаниях и описавшая во всех подробностях фигуру первого докладчика Валентина Тернавцева и многих участников этих дискуссий, писала о сближении двух разных миров: «Да, это воистину были два различных мира. Знакомясь ближе с «новыми» людьми, мы переходили от удивления к удивлению. Даже не о внутренней разности я сейчас говорю, а просто о навыках, обычаях, о самом языке; все было другое, точно другая культура.
   Ни происхождение, ни прямая принадлежность к духовному званию – ряса – не играли тут роли. Человек тогдашнего церковного мира, – кто бы он ни был, – чиновник, профессор, писатель, учитель, просто богослов, и одинаково: умный и глупый, талантливый и бездарный, приятный и неприятный, – неизменно носил на себе отпечаток этого «иного» мира, не похожего на наш обычный светский (по выражению церковников) мир» (Дмитрий Мережковский. М., 1991. С. 355). З. Гиппиус вспомнила, что в то время, когда собрание работало, его окрестили «единственным приютом свободного слова». Вскоре собрание закрыли по настоянию властей.
   В это время обратили на себя внимание крупнейшие участники этих собраний и дискуссий. И прежде всего Сергей Николаевич Булгаков, о котором написал свои воспоминания религиозный деятель Антон Владимирович Карташев (1875–1960): «С.Н. Булгаков для более близкого знакомства пришёл весной 1905 года ко мне в мою квартиру на Невском. Разговор был о реформе Церкви, об усилении её свободной общественной и политической деятельности. Предполагая по марксистской репутации С.Н. Булгакова, что он вводит в эту программу и христианизацию социализма, я услышал от него неожиданное для меня тогда выражение: «Да, социальный вопрос, но во всяком случае не марксизм, ибо по своему пафосу Маркс антихристианин. Как еврей, он – эсхатологист. Но эсхатология его земная, антиевангельская» (См.: Булгаков С.Н. Карл Маркс как религиозный тип // Два града. М., 1911). Как луч прожектора прорезал тьму моего невежества в марксистской проблеме. Что Маркс еврей – было для меня откровением. Меня всегда поражала роль подсознательного начала в человеческой личности, сила наследственных инстинктов, раса. Я вдруг понял, что С.Н. Булгаков уже не лаический и гуманистический социолог, а библейски мыслящий и чувствующий богослов» (см.: Православная мысль. Париж, 1951. Вып. VIII. С. 517).
   В это время стали известными такие имена, как москвичи-философы Сергей Николаевич Трубецкой (1862–1905), брат его Евгений (1863–1920), Лев Михайлович Лопатин (1855–1920), все ученики Владимира Соловьёва; Павел Александрович Флоренский (1882–1943), Владимир Францевич Эрн (1881–1917), Валентин Павлович Свентицкий (1880–1932), Александр Викторович Ельчанинов (1881–1935)…
   П.А. Флоренский – самый выдающийся из них, о нём многие современники оставили свои воспоминания как о гениальном учёном-энциклопедисте. «В своё время в Московском университете он изучал математику под руководством профессора Бугаева, отца Андрея Белого, – писал Н. Зернов, – но, окончив факультет, поступил в Московскую Духовную Академию, после блестящего окончания которой был назначен профессором философии (1908). В 1911 году он принял сан священника. В 1914 г. в Москве вышла его книга «Столп и утверждение истины» (1 Тим., 111: 15), с которой началась новая эра в русском богословии. Главная идея этой работы в том, что истина догматов может быть познана только через посредство живого религиозного опыта. Это утверждение связывалось с основополагающей концепцией: каждая личность единодушна другой, поскольку является творением Святой Троицы, божественный свет которой она отражает. Свои философские и богословские мысли Флоренский подтверждал примерами, которые черпал из необычайно широких познаний в области математики, медицины, филологии, фольклора и оккультизма. Половину книги объемом в 812 страниц составляли примечания и комментарии, отражавшие поистине энциклопедическую эрудицию автора. Флоренский отказался от богословия, заимствованного русскими у Запада в ХVIII веке, и восстановил связь с допетровскими традициями, используя для иллюстрации православного учения иконы, русский религиозный фольклор и искусство. В качестве материала для необычной, но в то же время ортодоксальной трактовки христианства, он использовал последние достижения европейской науки и мысли. Книга Флоренского революционировала не только богословское мышление, но также стиль и форму русской богословской литературы. Вместо прозаической печати и сухого языка, обычных для подобных изданий, он изложил свои глубокие размышления о природе нашего знания о Боге в форме двенадцати интимных писем к другу. Его богословские экскурсы сопровождались лирическими отступлениями, поэтическими описаниями русского пейзажа и рассуждениями о личных переживаниях. Великолепное оформление книги говорило о художественной одарённости автора. Эта книга сразу же поставила Флоренского в ряд крупнейших русских богословов. Дальнейшая судьба его трагична: в 1933 году он был арестован и сослан в исправительно-трудовые лагеря как политический заключённый, хотя совершенно чуждался политики. Погиб он в годы Великой Отечественной войны в одном из лагерей Сибири. О. Сергий Булгаков писал о нём в некрологе:
   «Из всех моих современников, которых мне суждено было встретить за мою долгую жизнь, он есть величайший. И величайшим является преступление поднявших на него руку, обрекших его хуже, чем казнь, но на долголетнее мучительное изгнание и медленное умирание… Отец Павел был для меня не только явлением гениальности, но и произведением искусства: так был гармоничен и прекрасен его образ… В его лице было нечто восточное и нерусское (мать его была армянка). Мне же духовно виделся более всего древний эллин, а вместе ещё и египтянин, обе духовные стихии он в себе носил, будучи их как бы живым откровением. В его облике, профиле, в строении лица, в губах и носе было нечто от образов Леонардо-да-Винчи, что всегда поражало… Я знал в нём математика и физика, богослова и философа, филолога, историка религий, поэта, знатока и ценителя искусства и глубокого мистика…
   Передо мной неотвязно стоит воспоминание, а вместе и предзнаменование грядущих судеб и свершений. Это – портрет наш, писанный нашим общим другом М.В. Нестеровым (1862–1942) майскими вечерами 1917 г. в садике при доме о. Павла. Это был по замыслу художника не только портрет двух друзей, сделанный третьим другом, но и духовное видение эпохи» (Указ. соч. С. 113–115).
   Ф.И. Уделов в своей книге «Об о. Павле Флоренском» (Париж, 1972. С. 13–14) перечисляет послереволюционную занятость отца Павла: занимался вопросами электрических полей и диэлектриков на заводе «Карболит», 12 засвидетельствованных изобретений в химии, электрике и других областях, подготовил курс лекций по «Энциклопедии математики», читал в Московском университете курс ферросплавов, участвовал в работе Большой советской технической энциклопедии, в своих статьях касался и вопросов атомной физики, издал книги «Мнимости в геометрии» и «Число как форма». Знал несколько европейских и восточных языков. На древнееврейском, греческом и латинском языках, свидетельствуют биографы, читал и писал без словаря. А смерть П. Флоренский принял мученическую: на лесозаготовках упавшим деревом ему размозжило голову.
   Василий Розанов, называя Павла Флоренского русским Паскалем, писал: «Флоренский – вождь нового поколения русских славянофилов. Множество сердец и умов в Москве и даже в Петербурге находятся под его влиянием. Познания его и эрудиция колоссальны, он горит громадным энтузиазмом поиска истины. Он показался мне святым, так необычен и исключителен был дух его» (см. кн. Спасовского: В. Розанов. Берлин, 1935. С. 18).
   Вся образованная интеллигенция постоянно сталкивалась с властями. Но кто представлял эти власти? А.С. Суворин рассказывает об одном из них:
   «13 июля (1907 г.). У кн. Урусова. «В Кишиневе меня так любили, что при моём проходе становились на колени. В военной среде меня тоже чрезвычайно любили. Я совсем не знал губернии, куда меня назначили, но дорогой кондуктор, приставленный к моему купэ, рассказал кое-что, и я тотчас всё обнял, понял и сообразил. Я въехал в город на паре белых лошадей. Евреям я сказал: – «Вы народ богато одарённый, тесно сплочённый, подвижный, умеющий накопить богатства. Вы побеждаете в экономической борьбе ленивый, пьяный, не злой, но расточительный коренной русский народ. Умейте пользоваться вашими огромными преимуществами, чтобы не раздражать русский народ. Мои двери для вас всегда открыты». Несмотря на эти нелестные для них слова, они были в восторге. Население вскоре приняло вид весёлый и радостный. Для прогулки я выбирал глухие места, где были кражи и грабежи, но грабители мне кланялись и благословляли. У меня был хороший помощник, но шальная бомба террориста уничтожила его»… И тут же последовал комментарий А.С. Суворина: «Шальная, отчего шальная, когда она была направлена в него?». И тут же через несколько дней после этого рассказа князя Урусова следует ещё одна очень важная запись в дневнике автора пьесы «Масоны»: «Масоны, будучи тайной сектой, келейными путями и пропагандой проникли всюду и стали упиваться властью. Государственные люди очутились в руках масонов. Армия и флот долго не поддавались, но пропаганда и туда проникла. Разве дело Дрейфуса стало бы всемирным, если бы не масоны? Мало ли попадалось людей в измене отечеству? За них никто не восставал. Но изменником оказался Дрейфус, и масоны подняли всю печать, все страны, точно мост проваливается. Подкуп, обман, подлоги, клевета, инсинуации – всё было пущено в ход. Лабори, адвокат Дрейфуса, говорил мне, что взял на себя защиту заочно, а когда увидал его, то говорил: «Я редко видел такое подлое лицо» («Une si sale gueule»). Благодаря масонам, освободительное движение обратилось в разрушительное, вместо света и свободы – нетерпимость, вражда, революция. При нашей сентиментальности и уступчивости, при нашем благородном доверии к человеку, масоны становятся во главе всего. Они диктуют проекты законов, пишут судебные реформы, составляют выборный закон, масоны в комиссии вероисповедной. Масон управляет первой Думой и масон же – второй… Печать, адвокатство, актёрство, банкирство, – всё масоны… Они сплочены, мы нет, они стоят друг за друга, мы друг друга едим, они имеют семью, – у нас она разлагается, они религиозны, – у нас началось безверие. Кто же виноват? Не клади плохо… Во Франции всего сто тысяч евреев, а французов 40 миллионов, а буржуа-евреи владеют там целой третью недвижимой собственности. И у нас они овладеют. Дайте только им равноправие. У них всё деньги, и вся власть будет у них» (Дневник А.С. Суворина. М. – Пг., 1923. С. 362, 365).
   Но главным событием этих лет был выход в свет сборника «Вехи».
   Некоторые исследователи называют Михаила Гершензона вдохновителем «ревизионистского» сборника «Вехи», называют также имена Андрея Белого, Эллиса, Александра Блока и других, которые хорошо усвоили гершензоновские идеи. Действительно, Андрей Белый написал положительную рецензию о сборнике «Вехи» (Правда о русской интеллигенции: По поводу сборника «Вехи» // Весы. 1909. № 5. С. 65–68): «Вышла замечательная книга «Вехи». Несколько русских интеллигентов сказали горькие слова о себе, о нас; слова их проникнуты живым огнём и любовью к истине; имена участников сборника гарантируют нас от подозрений видеть в их словах выражение какой бы то ни было провокации…» Анализируя статьи Бердяева, Булгакова, Гершензона, Кистяковского, Струве, Франка, Изгоева, Андрей Белый взял под защиту горькую правду о русской интеллигенции: «Отношение русской прессы к «Вехам» унизительно для самой прессы; как будто отрицается основное право писателя: правдиво мыслить… «Вехи» подверглись жестокой расправе со стороны русской критики; этой расправе подвергалось всё выдающееся, что появлялось в России. Шум, возбуждённый «Вехами», не скоро утихнет; это – показатель того, что книга попала в цель…»