И в таком духовном настроении Александр Блок прощается с символизмом; матери в январе 1908 года Блок сообщает, что определяет «свою позицию и свою разлуку с декадентами» (Там же, VIII, 224). Затем об этом разрыве он сообщает ещё чётче и определённее. И это проявилось особенно в стихах, верных могучим традициям отечественной литературы:
 
Но ты, художник, твёрдо веруй
В начала и концы. Ты знай,
Где стерегут нас ад и рай.
Тебе дано бесстрастной мерой
Измерить всё, что видишь ты.
Твой взгляд да будет твёрд и ясен.
Сотри случайные черты —
И ты увидишь: мир прекрасен.
 
   Так появились «Страшный мир», «Стихи о России», «Возмездие», «Ямбы» и другие классические циклы и стихотворения. Блок всегда оказывался центром любой компании, с одними он сближался, с другими был холоден, с третьими дружил, от него исходил, как выразился Корней Чуковский, какой-то «магнетизм». С Валерием Брюсовым у него отношения не сложились, Валерий Яковлевич любил верховодить, задавать тон и в дискуссиях, и в жизни. Блок в своих записных книжках выделяет тех, с которыми он дружил, которым доверял. С Андреем Белым были отношения сложные и противоречивые, иной раз их противоречия были настолько острыми, что они готовы были решать их дуэлью. Хорошие отношения возникли между ним и Зинаидой Гиппиус, которая долго сетовала из-за того, что Блок написал поэму «Двенадцать» и пошёл сотрудничать с советской властью. Блок числился всегда одиночкой, «маской», ресторанным человеком, но одиночество тут же исчезло, как только произошла Октябрьская революция. Он стал сотрудником газеты «Знамя труда», вошёл в правительственную комиссию по изданию классиков русской литературы, стал сотрудником Театрального отдела Наркомпроса, сотрудником горьковской «Всемирной литературы», Большого драматического театра, посещал Союз поэтов и Союз писателей, частенько выступал с чтением своих стихотворений в литературных собраниях. Что-то большое, великое поманило его во время революции, а потом это большое и великое рассыпалось в прах, обмануло его ожидания.
   Корней Чуковский написал в своих воспоминаниях о Блоке: «Не то чтобы он разлюбил революцию или разуверился в ней. Нет, но в революции он любил только экстаз, а ему показалось, что экстатический период русской революции кончился. Правда, её вихри и пожары продолжались, но в то время, как многие кругом жаждали, чтобы они прекратились, Блок, напротив, требовал, чтобы они были бурнее и огненнее. Он до конца не изменил революции. Он только невзлюбил в революции то, что не считал революцией…» (Александр Блок как человек и поэт. Пг., 1924. С. 21).
   Но даже и прозорливый Корней Чуковский не полностью раскрыл отношение Александра Блока к революции, отношение было сложнее, глубже, противоречивее…
7
   Георгий Чулков в книге «Годы странствий» вспоминает эпизод, рассказанный ему самим Алексеем Толстым: «В молодости учился он в школе живописи, устроенной Е.Н. Званцевой и Е.И. Карминой. Художники твердили, что надо писать не то, что существует объективно, а только то условное, что видит глаз. «Я так вижу» – стало ходячей формулой. Однажды Толстой, рисуя дюжего натурщика, приделал ему голубые крылья, а когда к мольберту подошел преподаватель и, недоумевая, спросил: «Что это такое?» – Толстой невозмутимо ответил: «Я так вижу». Кажется, это был его последний урок живописи».
   Влияние символистской поэтики у Алексея Толстого всё ещё сказывается, но не прошёл даром и его интерес к русскому народному творчеству. В стихах запестрели поговорки, пословицы, диалектные словечки. Это увлечение молодого Толстого не случайно: он последовал за новой волной интереса к русской старине, которая оформилась в литературе. Недаром стихотворение «Ховала» было им посвящено А.М. Ремизову, с которым недавно познакомился. Маленький, невзрачный, чудаковатый, с лукавым взглядом из-под очков, с вечно торчащим на голове хохолком, чем-то похожий на добродушного домового, Ремизов в своих сказках «Лимонаре», «Посолони» поражал Алексея Толстого прежде всего как стилист, как счастливый искатель словесных кладов.
   Примечательна и статья Толстого «О нации и о литературе». Молодой поэт выступает за то, чтобы продолжать в современной поэзии традиции русской литературы, овладевать всеми богатствами русского языка: «Язык – душа нации – потерял свою метафоричность, сделался газетным, без цвета и запаха. Его нужно воссоздать таким, чтобы в каждом слове была поэма. Так будет, когда свяжутся представления современного человека в того, первобытного, который творил язык».
   Фольклорные мотивы, славянская мифология, народные сказки и песни, патриархальная крестьянская жизнь на какой-то момент неожиданно стали центральными темами в развитии литературного движения. Художники, каждый, разумеется, по-своему, пытались решить для себя один и тот же вопрос – о предназначении России и русского человека в ходе тысячелетнего исторического процесса.
   Интерес к истории, к различным её этапам, к языку как первооснове художественного творчества, к фольклору был следствием определённых общественных сдвигов в России. Недавнее поражение в войне с Японией породило среди различных слоёв русского общества недовольство, уныние, оскорбило достоинство гражданина великой страны. Параллельно со здоровым интересом к русской старине усугублялись настроения упадка и бессилия. Некоторые политические деятели обратили внимание на попытки кучки молодых литераторов и художников сочетать в своих произведениях политику с мистикой и эстетизмом. И не только обратили внимание, но и поддержали их материально. И вот эти молодые писатели, художники и музыканты оказываются в центре художественного движения страны. Быстро становятся известными, модными: Рябушинские не жалеют на это своих миллионов, издавая себе в убыток «Золотое руно». В гостиных и салонах начинают толковать об оккультизме, об антихристе, в сети теософии попадают всё больше и больше людей, ещё вчера о ней ничего не слышавших. Увлекаются синематографом и детективными романами. Размышляют, подобно Пьеру Безухову, над звериным числом. Практика столоверчения входит в быт чуть ли не каждой дворянской или буржуазной гостиной.
   Чуть ли не всех поэтов-символистов манил к себе Париж – «БЕСКОНЕЧНЫЙ ГОРОД РАБОТЫ», манил людей различных национальностей и профессий. Кого только не бывало здесь… Художники, писатели, артисты, инженеры, учёные, богатые и бедные студенты и светские люди приезжали для развлечений и отдыха, приезжали сюда и для работы, даже главным образом для работы. О таком Париже написано много воспоминаний. В частности, Николай Рерих много лет назад, побывав в Париже, писал о нем: «…Бесконечный город работы. Неслыханное среди бесчисленных толп уединение. Избранность и отчужденность. Близкая возможность подвига жизни… Кроме тишайшей природы, может быть, нигде в мире нельзя так работать, как в Париже. Все близко, и все далеко… Показавшийся серым и суровым, скрывший свой лик, при въезде Париж откроется только глазу пытливому. Найдет тот, кто будет искать. Кто пришёл во имя подвига. Кто хочет собраться, кто решил сковаться сталью на всю эту жизнь. Все серое, бессильное, золотушное Париж поглотит. Уничтожит без трепета. И в этом мудрость веков…»
   С восторгом приветствовали монмартрские холмы и весь этот чудесный сплав старины и сиюминутности. И каждый, конечно, вспоминал Герцена, сказавшего, что в слове «Париж» для него звучит нечто родное и близкое – почти такое же близкое и необходимое, как в слове «Москва». И каждый советовал поскорее сходить на Монмартр, побывать в Латинском квартале, непременно пойти в Клюни (бывшее аббатство, ок. Х в. – В. П.), коснуться камней терм, немых свидетелей того времени, когда Париж был ещё Лютецией.
   Поэты-символисты сразу поняли, что в Париже стыдно быть туристом, в Париже надо пожить, надо почувствовать его так, чтобы он стал целым событием в жизни. И дело не в том, побывают они у памятника Бельфорского льва или нет, посмотрят шедевры Лувра или подождут до лучших времен. Они хотели повидать сегодняшний Париж, с его кабачками, ночными гуляками, художниками, поэтами. Они видели, как студенты, обнявшись со своими подругами, гуляют в Люксембургском саду, не стыдясь многолюдья и пристальных взглядов; они слышали о том, что раз в году художники устраивают бал, где нагие натурщицы поют скабрёзные песенки, а на рассвете с криками и хохотом шатаются по пустынным улицам, а самые отчаянные купаются в городских фонтанах. В короткое время трудно успеть многое узнать и увидеть. Пленительное, чарующее, дикое, безнравственное. Но никто из русских путешественников ни разу не увидел в глазах парижан надменной мысли, а на их устах самодовольной улыбки. Добродушие, покладистость, полное невмешательство в личную жизнь окружающих – это сразу бросается в глаза. «Что за изумительный, фейерверковый город Париж, – писал Алексей Толстой отчиму А.А. Бострому о первых своих впечатлениях. – Вся жизнь на улицах. На улицу вынесены произведения лучших художников, на улицах любят и творят. Все на улице. Дома их для жилья не приспособлены. И люди, живые, весёлые, общительные!»
   Где только не побывали Толстой и Соня Дымшиц в первые недели своего пребывания в Париже. На Монмартре внимание их привлекли рубиновые огни «Мулен Руж» («Красной мельницы»). Здесь выступали артистки кабаре, густо намазанные краской и настолько рискованно раздетые, что в посетителях не было недостатка. Заходили и в «Кабачок ада», где вместо столов были гробы, а официантами служили веселые дьяволы.
   Своим смакованием разврата удивил Толстых Минский, старый, седовласый писатель, считавшийся отцом декадентов. Поразился Алексей контрастам Парижа: разврат здесь пестрей и откровенней, а добродетель благородней и возвышенней. Ходить с Минским по злачным местам Парижа сначала было не совсем удобно, а потом любопытство взяло верх. Ходили на Плас-Пигаль, где были «Кабачок ада» и «Кабачок рая». Ещё в Петербурге «русские парижане» рассказывали Алексею, что есть здесь такие учреждения, один вид которых приводит в ужас.
   Минский посоветовал Алексею Толстому почитать Крафт-Эбинга, если он заинтересуется психопатологией.
   В первые же дни ходили в Лувр и Люксембургский музей. Манило посмотреть художников, известных им по многочисленным репродукциям. Долго смотрели на «Олимпию» Э. Мане. Поначалу Алексей испытал разочарование. Слишком много восторженного о живописности, о блеске красок слышал он в школе Званцевой. А на самом деле никакого блеска красок, напротив, краски скромные, серые, всё просто, даже примитивно. Только увидев всевозможные «Звёзды», «Источники», «Истины», женщин, лежащих с книжкой на траве, Алексей Толстой понял, что «Олимпия» и есть нечто подлинное, искреннее, правдивое. Другие картины Э. Мане, такие как «Нана», «Свидание в загородном ресторане», «Продавщица в баре», только укрепили возникшее у Алексея Толстого убеждение, что все эти полотна, некогда так потешавшие русскую публику, правдиво передают какие-то мгновения повседневной жизни. Всё так же правдиво, как в самой жизни. Они выхватывают из жизни людей такие моменты, когда человек остаётся самим собой, не старается быть ни лучше, ни хуже. Они не замечают, что на них смотрят, они не позируют, их чувства обнажены, они такие, как и на самом деле. И ни в чём не повторяют друг друга. Дега, Тулуз-Лотрек, К. Моне, Писсарро, Ренуар, Сислей – сколько запечатлено ими неповторимых мгновений жизни! А сколько им пришлось сражаться против избитых форм, против рутины, против академических штампов, чтобы добиться признания новых приёмов композиции и обновления живописной техники!
   Но Париж сам по себе недолго занимал Толстого. Он приехал сюда работать, приехал надолго, основательно, с книгами, с чернилами, набросками будущих произведений. Готовые сказки, стихи, рассказы посылает в Москву и Петербург, где они выходили в свет. Алексей Толстой много работал, много бродил по городу. Казалось бы, всё хорошо, всё нормально, он вошёл в литературу, печатается, всё больше завоёвывает популярность среди любителей поэзии.
   Вскоре Алексей Николаевич получил от художницы Е.С. Кругликовой приглашение побывать у неё.
 
   В мастерской Кругликовой Толстой познакомился со многими русскими художниками, поэтами, бывавшими в Париже.
   А.Н. Толстой ещё в Петербурге слышал о Е.С. Кругликовой и о том, что в её мастерской на улице Буассонад, 17, бывало много русских людей, приезжавших в Париж: Мечников и Максим Ковалевский, Плеханов и Бехтерев, Бальмонт, Белый, Брюсов, Дягилев, Волошин.
   В её мастерской всегда кто-нибудь оставался работать, когда она уезжала из Парижа. Оставался Волошин, работал художник Б.Н. Матвеев.
   В мастерскую собирались не только повеселиться, поговорить на текущие темы, поспорить об искусстве, прочитать стихи. Бывали здесь и серьёзные научные сообщения, так, например, Мечников сделал доклад о радии. В мастерскую Е.С. Кругликовой Мечникова привела его жена, художница Ольга Николаевна Мечникова.
   В мастерской Е.С. Кругликовой бывал часто Волошин. Вот что писал художник Б.Н. Матвеев: «Был на вечере у Кругликовой. Там было много народа: компания французов, в которой участвовал и я, устроила шарады в лицах. Было слово «Волошин». А целое, то есть самого Волошина, представлял я, загримировавшись очень удачно. Я сопел, как он, и читал его стихи».
   В этом году, весной, Дягилев показал в Париже «Бориса Годунова» с Шаляпиным. А. Толстой, как и все «русские парижане», испытал неизъяснимое волнение от встречи с великим актёром. Успех предстоящего спектакля был совершенно неописуем. Билеты раскупались нарасхват. Один из критиков того времени назвал свою статью о Шаляпине «Вот он, великий скиф». Декорации и костюмы готовили Головин и А.Н. Бенуа. Касторский (Пимен), Чупрынников (Юродивый), братья Кедровы бывали у Е.С. Кругликовой.
   Вскоре Алексей Толстой стал непременным членом русской колонии в Париже. Здесь в это время жили поэты Минский, Брюсов, Бальмонт, Волошин, художники К. Петров-Водкин, В. Белкин, Широков, были бесконечные разговоры об искусстве. А. Толстой по утрам садился за работу. С собой он привёз небольшую библиотеку, в частности любимое им собрание афанасьевских сказок и некоторые другие собрания русских сказок и былин. После обеда он любил посидеть в кафе, а вечером приходил в один из кабачков Монмартра, где обычно собирались «русские парижане», и внимательно слушал стихи, споры уже признанных вождей нового искусства. Освоившись, Алексей читал свои стихи.
   Особенно близко Алексей Толстой сошёлся с Максимилианом Волошиным (Кириенко-Волошин, 1877–1932), оказавшим на него большое влияние. Большой жизнелюб, много повидавший за свои тридцать лет жизни, Макс Волошин был одним из образованнейших людей своего времени. Он исходил Испанию по маршруту Дон Кихота. Исходил пешком всё побережье Средиземного моря, был в Японии и Индии.
   Даже среди парижских знакомых Волошин выделялся независимостью взглядов, широтой, большим вкусом. Он превосходно знал французскую литературу и живопись. Долго жил в Латинском квартале Парижа, а значит, превосходно знал жизнь артистической богемы Парижа.
   Волошин часто бывал в Москве и Петербурге, хорошо разбирался во всех тонкостях кружковой борьбы, был принят всюду и всюду оказывался полезен, обладая редким даром быстро разбираться в деликатных ситуациях и находить из них выход, удовлетворяющий обе стороны. «Если Брюсов, Бальмонт оскорбляли вкус, – вспоминал Белый как раз эти годы, – то Волошин умел стать на сторону их в очень умных, отточенных, неоскорбительных, вежливых формах, те были – колючие, он же сама доброта – умел мягко, с достоинством сглаживать противоречия, ловко парируя чуждые мнения. Вежливо он противопоставлял им свое: проходил через строй чуждых мнений собою самим, не толкаясь; В. Брюсов и даже Бальмонт не имели достаточного европейского лоска, чтоб эквилибрировать мнениями, как в европейском парламенте».
   Он уехал из России из-за своих радикальных убеждений. Стал слушателем Вольного университета, основанного М. Ковалевским.
   В нём шла мучительная борьба, от которой голова шла кругом. Символистическая поэзия ему начала надоедать, по натуре своей он чужд был всем этим сложностям и вывертам, его здоровая натура не терпела сложных поэтических изысков.
   Как-то он, по обыкновению, ближе к вечеру зашел в кафе. Никого. Пил кофе, смотрел по сторонам, мысли блуждали в поисках чего-нибудь интересного, но ничего не останавливало его. Наконец пришёл Волошин.
   Волошин сел и обещающе посмотрел на Алексея, точно хотел сказать ему что-то важное и срочное. Но Алексей уже хорошо знал эту привычку Макса: он мог так долго сидеть и ничего не сказать, пока собеседник не заговорит первым.
   Алексей Толстой вспомнил свою давнюю поездку в Тургенево и готов был долго рассказывать о своих родичах. Но Макс перебил его, и мысли его были неожиданно смелыми и интересными:
   «Знаете, вы очень редкий и интересный человек. Вы, наверно, должны быть последним в литературе, носящим старые традиции дворянских гнезд. Сейчас почти все прозаики и поэты увлечены городом, его противоречиями, вслед за Верхарном и Рембо, все меньше и меньше пишут о деревне, о быте крестьян и помещиков. А вы хорошо знаете деревню, прожили там долгие годы. У вас прекрасный, сочный язык, вы умеете увлекательно рассказывать. Вы можете написать целый большой цикл рассказов и повестей о деревенском быте. Только не спешите. Нужно найти свой стиль».
   Алексей Толстой внимательно вслушивался в слова Макса, втайне радовался им, но боялся открыто высказать свой восторг. Он, скрывая своё возбуждение, начал рассказывать о семейных преданиях и хрониках из жизни и быта своих родственников. Говорил долго, словно заведённый, но рассказывал неторопливо, подбирая слова и выражения, чтобы не спугнуть то радостное волнение, которое возникло при словах Макса.
   Слова Макса Волошина не давали покоя Алексею Толстому. Зачем писать о ведьмаках, ночных свадьбах, водяных, что-то выдумывать, тужиться, когда есть не разработанная современными писателями тема угасающих дворянских усадеб, во всех подробностях известная ему. Но как только он попробовал написать что-то, оказалось, что знает он всё это приблизительно, без тех бытовых и психологических подробностей, которые так необходимы в данном случае. Тут лучше не выдумать, а писать так, как было. Надо серьёзно подготовиться к этому, разузнать, поездить по родным местам. Толстой так и сделал.
8
   В Петербурге Алексей Толстой «не раздумывая, сразу, – как писал впоследствии, – кинулся в мутные воды литературы». Стал завсегдатаем кабачка «Капернаум» на Владимирском проспекте и ресторана «Вена» на Морской, где обычно собирались столичные писатели, артисты, художники. Среди постоянных посетителей были и представители окололитературной богемы, были и настоящие художники. Создавалась неповторимая среда, состоящая из столь различных типов, характеров, индивидуальностей. Алексея Толстого влекла сюда непосредственность и простота всего происходящего. Здесь люди словно преображались, становились другими, непохожими на тех, которых он видел в редакциях, на улицах, в учреждениях. С них слетала пыль официальности и благопристойности, они становились более естественными, натуральными, простыми. Порой это переходило границу нормальных человеческих взаимоотношений, но зато становилось ясным, кто что представляет собой в действительности.
   «…Слишком нервная, полуночная жизнь, поздно ложишься, поздно встаешь, но иначе нельзя, пришлось бы от людей нашего круга отказаться», – писал Толстой своей тёте Марии Леонтьевне 14 января 1909 года.
   В первые же месяцы после Парижа Алексей Толстой стал бывать почти на всех литературных собраниях, в салонах и конечно же на «средах» Вячеслава Иванова, или, как ещё его называли, Вячеслава Великолепного.
   А на этих «средах» бывал почти весь литературный Петербург. Часто приезжали и из Москвы. Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Сергей Городецкий, Александр Блок, Георгий Чулков, Андрей Белый, Фёдор Сологуб, Леонид Андреев, Алексей Ремизов, Валерий Брюсов и многие другие.
   Дом на углу Тверской и Таврической, недавно отстроенный, стал широко известным. Квартира Вячеслава Иванова помещалась на последнем, седьмом, этаже, в круглой башне, изолированной от всего дома. С этой башни хорошо был виден Таврический сад, прекрасный во все времена года. Вячеслав Иванов вернулся в Россию в 1905 году. Он много лет прожил в Швейцарии, побывал в различных странах Европы, подолгу просиживал в библиотеках: его интересовала древняя и современная философия, литература и искусство. И как только приехал, сразу же люди потянулись к нему: настолько поражала его эрудиция и доброта.
   Довольно часто здесь бывали учёный Нестор Котляревский с супругой актрисой Пушкаревой-Котляревской, профессор М.И. Ростовцев, близкая к театральному миру Н.П. Анненкова-Бернар, сестры Александра и Анастасия Чеботаревские (вскоре Анастасия вышла замуж за Фёдора Сологуба, а Александре Вячеслав Иванов посвятил много стихов, и на неё смотрели как на счастливицу). Приезжал из Казани товарищ студенческих лет Вячеслава Иванова, профессор В.Н. Ивановский, сравнительно молодой, интересный в своих разговорах, разнообразный в своих увлечениях. Три сонета из книги Вячеслава Иванова «Прозрачность» посвящены Ивановскому. На «средах» бывали входившие тогда в моду В.В. Розанов, братья Сергей и Александр Городецкие. Были здесь известнейшие профессора и хлысты, мистики и старые народные учительницы, даже писатели-знаньевцы.
   Вскоре после первых двух-трех «сред» вошло в обычай приходить после одиннадцати часов вечера, приходили и в двенадцать, и в час ночи. На большом круглом столе, стоявшем посредине самой вместительной комнаты, обычно возвышались огромные четвертные бутылки с красным и белым вином, а рядом бессчётное количество маленьких стаканчиков. Это угощение для гостей. По неписаному уставу каждую «среду» определялась тема обсуждения. Всё здесь располагало к неторопливым беседам: обстановка комнат со старыми резными креслами, отделанными деревянной чёрной резьбой, оранжево-тёплые обои, ковры, эпиграфика, невиданные ранее статуэтки. Однажды Вячеслав Иванов предложил обсудить творчество Фёдора Сологуба, но тот запротестовал и в конце концов совсем ушёл, недовольный темой обсуждения. Но такие случаи бывали редко. Обычно избранный читал некоторые из своих произведений, кое-кто делал небольшое сообщение о творчестве обсуждаемого, затем начинались, так сказать, прения. Не обходилось и без казусов.
   Однажды Вячеслав Иванов задумал примирить символистов с реалистами. Он пригласил на одну из «сред» Арцыбашева, Анатолия Каменского, ходивших в реалистах. Анатолий Каменский, очередь которого пришла читать своё произведение, неожиданно для всех отказался и беспомощно от застенчивости посматривал на окружающих, умоляя выручить его из неловкого положения. Глаза его остановились на В. Пясте, попросил его, тот согласился.
   Повесть Каменского называлась «Четыре». Трудно себе представить более разнузданное и безнравственное произведение. В. Пяст внешне спокойно и бесстрастно читал это сочинение, а сам каждую минуту готов был провалиться сквозь землю от стыда. А между тем комната наполнялась приглашёнными. И многие не знали, кому принадлежит это сочинение, уж не В. Пясту ли, этому милому и застенчивому юноше из хорошей семьи.
   Мережковский сидел насупленный, явно недовольный тем, что сюда, где так поклонялись искусству, словно ворвались варвары и наносили удары по самым драгоценным шедеврам мирового искусства.
   Вошёл В.В. Розанов и остановился в дверях, не решаясь прервать чтения. Воспользовавшись тем, что хозяин встал навстречу столь редкому здесь гостю, В. Пяст, который уже давно хотел найти предлог, чтобы отказаться от чтения, наконец решился:
   – Не могу больше, в горле першит, у меня что-то плохо получается.
   Арцыбашев тут же взялся заменить В. Пяста. И долго ещё раздавался его неприятный писклявый голос…
   Всем было неловко, настолько прочитанное было непонятно, непривычно здесь. Разумеется, никакого диспута эта вещь А. Каменского не вызвала. Выступил только Вячеслав Иванов, по обыкновению своему то и дело вскидывая руку к пенсне, вспоминали современники, а потом, довольно потирая руки, осыпал автора пригоршнями изысканных любезностей, смысл которых был настолько туманен, настолько тонул в выспренней витиеватости и глубокомыслии слов, что не только присутствующие здесь, но и сам автор, кажется, ничего не поняли. После этого ничего не оставалось делать, как разойтись.
   В конце вечера начиналась беседа на какую-нибудь религиозно-философскую тему. Ни у кого не возникало сомнений, что председателем должен быть Н.А. Бердяев. «Молодой человек, – вспоминает В. Пяст, – довольно высокий, с красивой гривою волос, он, как многие помнят, был страшно обезображен (в отношении наружности) тогда ещё только начинавшим разыгрываться «тиком». Бердяев был большим мастером «разговора».
   В разгар революционных событий Нестор Котляревский упрекнул собравшихся здесь в том, что они ушли от общественной жизни, замкнулись в кругу эстетических проблем. Выступление его было встречено по-разному. Одни иронизировали над ним, зная, что сам-то Котляревский не очень активен в общественной жизни, другие сочувственно кивали, понимая всю свою бесполезность в решающие мгновения исторической жизни.