Страница:
– Но у нас ковер, – напомнила Анна.
– Что вам, ковра жалко? – удивилась Ирочка. – Все равно он дольше нас с вами проживет.
«Нас с вами». Не сказала «вас», а взяла с собой в компанию.
– Ирочка, можно у тебя спросить?
Ирочка напряглась, как перед ударом.
– Вы скрыли от меня вашу свадьбу…
– Олег скрыл, – уточнила Ирочка.
– Но ты не должна была допустить.
– Это его отношения с матерью. Почему я должна вмешиваться?
– Ты тоже будешь мать. И представь себе: твой сын не позовет тебя на свадьбу.
– Почему? – спросила Ирочка.
– Ну… – Анна поискала слово. – Испугается…
– Вот именно. – Ирочка одобрила слово. – Надо, чтобы сын не пугался своей матери. Вы ведь любите его для себя. Чтобы ВАМ было хорошо, а не ему.
Это новость.
– И мне его очень жаль, – заключила Ирочка.
Новость номер два. Олег, оказывается, одинок и не понят в своем доме. Но она, Ирочка, протянула ему руки. Их двое, как в вальсе. Кружат по голой планете.
– Предположим, я плохая мать. Но почему ваших родителей не было на свадьбе?
Ирочка не ответила.
Существуют ли они, эти родители? Или только в принципе? Кто она? Из каких корней? Из какого сада-огорода?
– Я не слышу, – поторопила Анна.
– А я молчу.
Человек если не хочет – может не отвечать. Он же не на суде. Даже президенты на пресс-конференции могут промолчать, если им не нравится вопрос. Если он кажется им бестактным. Но здесь не суд. И не пресс-конференция.
– Почему ты молчишь?
Вместо ответа Ирочка вытащила из-под кровати дорожную сумку, молча побросала туда свои вещи и молча ушла. Захлопнула за собой дверь.
На все это понадобилось пятнадцать минут времени. Последнее, что видела Анна, – зад Ирочки, обтянутый джинсами, похожий на две фасолины.
Олег вернулся с работы. Достал с антресолей чемодан, положил туда четыре пары обуви, видеомагнитофон, кассеты. Все остальное было на нем. На его сборы ушло двадцать пять минут. И там пятнадцать. Всего сорок.
Сорок минут потребовалось на то, чтобы разрубить конструкцию: мать – сын.
Жизнь разделилась пополам: ДО и ПОСЛЕ.
Эти две жизни отличались друг от друга, как здоровая собака от парализованной. Все то же самое: голова, тело, лапы – только ток не проходит.
Анна была как будто выключена из сети. По утрам просыпалась, пила кофе. Кофе она варила замечательный, но не чувствовала аромата. Какая разница – что пить, можно и сырую воду. А можно вообще ничего не пить.
После завтрака по привычке включала кассету Высоцкого. Он заряжал ее на работу. Но сейчас Анну укачивали однообразные хрипловатые крики. В жизни ПОСЛЕ – повышался оценочный критерий. Ничего не нравилось, никому не доверялось.
Выключив магнитофон, Анна садилась за работу.
Подстрочный перевод – это полдела. Он передает содержание, а не автора. Надо услышать авторскую интонацию, общую тональность. В мозгу должен прозвучать звук – скажем, «ля» – камертон данной вещи. И если это услышишь – тогда есть все: и автор, и таинство творчества, и языковой код. Анна как бы перемещалась во французского писателя – слышала его голос, вбирала энергетику души. Счастливые люди – творцы. У них другое бессмертие. Они не зависят от детей так напрямую.
В жизни ПОСЛЕ Анна сидела за столом, как чурка с глазами. Пыталась вникнуть в интонацию, но мозги затянуло липким туманом.
Да и зачем нужен этот перевод? И почему именно Анна должна переводить? Без нее обойдутся. Этих переводчиков как собак нерезаных.
Язык, кстати, связан с ландшафтом. В Армении гористая местность и слова – тоже гористые. Может встретиться фамилия, где пять согласных подряд: МКРТЧЯН. А в Эстонии равнинная местность. Там такие слова: СААРЕМАА… Северные языки протяжные. К югу ускоряются. Французский язык набирает скорость, а испанский уже сыплет, как горох на блюдо.
Но при чем тут Мкртчян, горох? А ни при чем…
Просто работать не хочется, есть не хочется. Жить не хочется. Еще немножко – и превратится в призрак. Все видит, но ни в чем не участвует.
– Ты должна была ее полюбить. Взять на душу, – сказала Лида Грановская.
– С какой такой стати? – не поняла Анна.
– Если ты любишь сына, а сын Ирочку, ты должна любить то, что любит твой сын.
– Значит, Ирочку будут любить и я, и Олег. А меня никто. Меня только терпеть, зажав нос.
У Анны выступили на глазах злые самолюбивые слезы.
Еще полгода назад этой Ирочки не было в природе. То есть она где-то была – в Ставрополе или в Мариуполе, так далеко от их жизни. И вот явилась, проникла в дом, впилась, как энцефалитный клещ, – отравила, убила, стащила сына.
Ненависть забила горло. Пришлось вдохнуть поглубже, чтобы пробить ненависть.
Сидели на даче у Лиды Грановской. В окно смотрели елки под тяжелым снегом. Как обидна, как оскорбительна ненависть, когда под небом такая красота…
Интересно, а у природы есть ненависть? Может быть, землетрясения? Извержения вулканов? Штормы на море?
Лида Грановская выкладывала в камине дрова.
– У тебя была свекровь? – спросила Беладонна.
– А что? – не поняла Анна.
– Интересно, ты как к ней относилась?
Анна добросовестно вспомнила свою свекровь. Димину маму. Когда они познакомились – Анне было девятнадцать, а свекрови сорок семь. Между ними – двадцать восемь лет. Целая сознательная жизнь. Добролюбов за это время успел состояться и умереть. Но при чем тут Добролюбов… Свекровь казалась Анне сильно пожилой: на теле лишние куски, на лице лишние заломы, под глазами мято, будто пергаментную бумагу пожулькали в кулаке, а потом разгладили ладонью. Анна прослышала: в молодости у свекрови был крутой роман с кем-то значительным, она любила, и ее любили. Но Анне трудно было это представить.
Первое время жили вместе. Свекровь мощно метала свое тело то туда, то сюда, из комнаты в кухню и обратно. Ставила тарелки, выносила тарелки. Выражала какие-то свои мысли, которые вполне могла держать при себе. От этого ничего бы не изменилось. Анна слушала вполуха, никогда не возражала, не грубила, не приведи Господь… Была равнодушно-вежлива. И это все.
– Ты ее любила? – спросила Беладонна.
– Терпела.
– Ну вот, и тебя терпят. Закон бумеранга. Как ты, так и к тебе.
– Неужели передается? – с мистическим испугом спросила Анна.
– А как бы ты думала…
Лида Грановская обложила дрова газетами.
– Просто вам не надо было жить вместе. С самого начала, – поставила диагноз Лида. – На Западе вместе не живут.
– А куда я их дену? У нас двадцать семь метров на троих. Норма. Нам никто ничего не даст.
– Этот развитой социализм кого хочешь заложит, – заключила Лида и поднесла спичку.
Огонь занялся сразу. В камине весело загудело.
Разлили по рюмкам яичный ликер. Лида сама приготовила из сгущенного молока, водки и яичных желтков. Лида придумывала не только еду, но и напитки.
Грановский отсутствовал в очередной загранице. Последнее время он разъездился. Капиталистический ученый мир просто вырывал его друг у друга. Друзья шутили, что в таможенной карточке в графе «профессия» он писал «вел. уч.» – что значило «великий ученый». Его так и звали. «Велуч».
Помимо основной науки, Велуч завел себе хобби: сочинять лозунги бастующим – армянам, молдаванам, шахтерам – в зависимости от исторического момента. Лозунги были эмоциональны, научно-корректны. Точно и упруго выражали основную мысль.
Лида выполняла роль фильтра, пропуская через себя воображение мужа. Ненужное и лишнее отбрасывалось. Это было своеобразное соавторство. Они любили друг друга с восьмого класса средней школы, в общей сложности тридцать лет. С любовью ничего не делалось, она не переживала кризисы, не хирела, не мелела. Наверное, так и должно быть. Проходит что-то другое, не любовь. А настоящая любовь проходит вместе с человеком.
Анна смотрела на огонь, и ей хотелось любви. Был бы рядом человек – не страшна никакая Ирочка. Он сидел бы сейчас рядом и смотрел вместе с ней на огонь.
– А где они паркуются? – спросила Беладонна.
– Снимают, наверное, – предположила Анна.
– Почему «наверное»? Ты что, не знаешь? Они не звонят?
Лида вглядывалась в Анну. Анне было стыдно сознаться в том, что сын бросил ее и не звонит, и если бы она заболела или даже умерла – он узнал бы об этом с опозданием и от третьих лиц.
Анна молчала.
– Все-таки дети сволочи! – подытожила Беладонна.
– А как мы к своим матерям? – спросила Лида.
Огонь был привязан к дровам и устремлялся вверх, как будто хотел оторваться от основания. Так и люди – привязаны к корням, а рвутся вверх и в стороны.
…Анна отдавала матери маленького Олега на три летних месяца. Выезжали на дачу. Мать батрачила, носила воду из колодца, готовила на керосинке. И в один из таких месяцев получила страшный диагноз. Анна приезжала каждую субботу и спрашивала:
– Ну как Олег?
– А ты не хочешь спросить: как я?
Мать скрывала диагноз. Видимо, не хотела огорчать и не рассчитывала на поддержку. Она прошла эту дорогу одна.
Родительская любовь не возвращается обратно. Движется в одну сторону. К детям.
Мать любила Анну больше всех на свете. Анна так же любила своего сына. Сын будет любить свою семью, Анне останутся какие-то ошметки. Родители – отработанный материал. Природа не заинтересована в том, что отжило и больше не плодоносит. И надо обладать повышенными душевными качествами, чтобы любить детей и родителей одинаково.
У Анны не было этих качеств. Значит, и у Олега нет.
За окном смеркалось. С елки упал снег, освобожденная ветка закачалась.
Жизнь справедлива, если подумать. И человек получает возмездие за свою вину. Анна получила за мать и за свекровь. От Олега и от Ирочки. Сработал закон бумеранга.
– У меня нет детей. Знаете почему? – вдруг спросила Лида. – Мой прадед был пастухом и изнасиловал дурочку.
– Какую дурочку?
– В деревне дурочка жила. Ее никто не трогал. А он посмел. Деревня его прокляла. На нашем роду проклятие.
– Значит, прадед виноват, а ты должна платить, – скептически заметила Беладонна.
– Должна, – серьезно сказала Лида. – Кто-то ведь должен. Почему не я?
– Ерунда! – отвергла Беладонна. – Некоторые всю жизнь насилуют дурочек. И ничего. Живут.
Дрова распались в крупные угли. Пламя неспешно писало свои огненные письмена. Три женщины смотрели на огонь, как будто пытались прочитать и расшифровать главную тайну жизни.
Так, наверное, сидел в поле у костра продрогший молодой пастух-прадед. А неподалеку бродила молодая спелая дурочка.
Олег Лукашин, хирург городской больницы, шел к своей матери после семимесячного перерыва. Семь месяцев. За это время может родиться ребенок. Живой, хоть и недоношенный. Говорят, что Наполеон был семимесячным.
Олег шел к матери пешком – до метро. Спускался в метро. Качался в вагоне. Плыл на эскалаторе. Выплывал на земную твердь возле Киевского вокзала. Ждал автобуса, автобус не шел. Такси в этом месте не останавливалось. У них за углом была официальная стоянка. К стоянке – очередь, как митинг неформалов. Проклятое какое-то место.
Черноволосые люди продавали гвоздики. Цветы стояли в стеклянном аквариуме, и там горели свечи. Видимо, так защищают от холода хрупкое временное цветение. Все очень просто. Но Лукашину вид свечей и цветов напомнил церковную службу. В подмосковной церкви. Батюшка был старый, неряшливый и грубый. Застойный батюшка. Поп-бюрократ. А старухи – настоящие. Но при чем тут это?
Думать связно Лукашин не мог ни о чем. Какие-то обрывки мыслей, ощущений. Он стоял на привокзальной площади, как голый нерв, а вокруг творилась грубая жизнь, которая цепляла этот нерв и закручивала.
Надо бы напиться, но не помогает. Когда напивался – кричал не про себя, а громко. Соседи прибегали, грозились милицией.
…Она сказала: хочу собаку.
Хочешь собаку – купим. Будет тебе собака. Если бы он тогда не согласился: «Ну вот еще, зачем нам собака? Что сторожить? У нас и дома-то нет».
Но он сказал: купим.
Утром выходили из квартиры. Ирочка зацепила плащом за острый угол мусоропровода. Плащ затрещал, порвался. Они остановились. Вместе рассматривали отвисший лоскут, похожий на собачье ухо. Ирочка расстроилась. Личико стало растерянное. Плащ фирменный, навороченный, с примочками – Ирочка им гордилась. После Олега плащ был самым престижным в ее жизни.
Ирочка – обыкновенная женщина. И за это Олег ее любил. Он так соскучился по естественности, обыкновенности. Все вокруг – личности, понимаешь… А вся эта личность – не что иное, как самоутверждение за счет других, и в том числе за его счет, Олега Лукашина. «Смотри, какая я вся из себя уникальная, а ты – совковый мэн». «Совки» – от слова «советы». Значит, советский мужчина. Ни денег от тебя, ни галантного обхождения, и в совках – бардак.
А Ирочка – как роса на листке. Как березовый сок из весенней березы. Он целовал ее в растерянное личико, утешал. Ирочка была безутешна. Потом отвлеклась от своего плаща, включилась в поцелуй. Они стояли возле мусоропровода и пили друг друга до изнеможения.
– Давай вернемся, – пересохшим голосом сказал Олег. Если бы они тогда вернулись, не поехали на Птичий рынок – все было бы иначе.
Но поехали. Купили. Ирочка взяла в руки теплый комочек и не смогла отказаться.
– Какая это порода? – спросила Ирочка у хозяина.
– Дворянин.
– Дворняжка, – перевел Лукашин. – Давай еще походим, посмотрим.
– Смотри, какой он дурак. – На лицо Ирочки легло выражение щенка. Они уже жили одной жизнью.
Такси искали долго. Сейчас таксисты вообще с ума сошли. Не возят население. Не нужны им трешки и пятерки. Договариваются с кооператорами на целый день и получают сразу круглую сумму. Что им народ? Для них люди – мусор.
Взяли частника. Милый такой парень. На свою маму похож, наверное. Мужская интерпретация женского лица. А может быть, если бы дождались такси, все бы обошлось. Таксисты – опытные водители. Таксист бы увернулся. А частник не увернулся. И «рафик» ударил его прямо в лоб. Лукашин увидел этот летящий на них «рафик» – сердце сжалось, душа сжалась, тело сжалось – до стальной твердости. Лукашин превратился в кусок металла.
Но что-то было до этого. Что-то очень важное. А… Ирочка сказала:
– Смотри, как сверкают купола.
Частник, милый парень, объяснил:
– Их недавно позолотили.
Ирочка сказала:
– Олег, давай поменяемся, мне отсюда не видно.
Ирочка с щенком на коленях сидела сзади. А он возле шофера. Она сказала: «Давай поменяемся».
Шофер остановил машину. Они поменялись местами. Ирочка села возле водителя, а Олег сзади.
«Рафик» ударил в лоб и убил шофера, милого парня, похожего на свою маму. Его вырезали автогеном. Иначе было не достать, так заклинило двери.
Ирочку он достал сам. Кровь свернулась, была густой и липкой. Белые шелковые волосы в ржавой и липкой субстанции. Люди столпились, разинули рты. Что, не видели, как человек умирает? Нате, смотрите… Лукашин тянул рыжие от крови руки.
Но что-то было перед тем… Что-то очень важное. А… он не должен был пересаживаться. Когда она сказала: «Давай поменяемся», – надо было ответить: «Да ладно, сиди, где сидишь». Они бы не остановились и проскочили тот поворот. Три минуты ушло на пересадку. А за три минуты они миновали бы поворот, за которым стояла смерть. За кем она охотилась? За шофером? За Олегом? За кем-то из них. За Олегом. А Ирочка подставилась. И прикрыла. Взяла на себя. Теперь он есть. И ее почти нет.
Олег рвался в операционную, говорил, что он хирург. Говорил нормальным голосом, но все вокруг его почему-то боялись. Не пустили. Потом он бежал по лестнице. Стоял у грузового лифта. Лифт открылся, выкатили носилки с Ирочкой. Голова в бинтах, глаза закрыты, личико оливковое, бледное до зелени. И какое-то жесткое, как будто вытащили из морозильной камеры. Не она. Но она.
Он шел к ней и не мог ухватить. И не удержал. И она разбилась. Вот в чем дело. Он ее не удержал. Она доверилась – на! А он не удержал.
…Свечи под стеклянным колпаком. Цветы и свечи.
Однажды в театре шли по лестнице. Кончился спектакль. Спускались в гардероб. Он впереди. Она сзади. Он спиной чувствовал, что она сзади. И вдруг стало холодно спине – холодно-знобко. Обернулся. Ирочка отстала, и кто-то другой прослоился, оказался за спиной. Ирочка шла через человека. Олег дождался, взял ее за руку. Только он и она. Одно целое. И никого в середине – ни матери, ни друга. Одно целое. Так было. Есть. И будет. Она взяла на себя его смерть. Он возьмет на себя всю ее дальнейшую жизнь, какой бы она ни была, эта жизнь. Мать поможет. Матери сорок семь. На тридцать лет ее еще хватит.
Мать… вечно чем-то недовольна, что-то доказывает. Навязывает. А каждый человек живет так, как ему нравится. Как он может, в конце концов…
Олег вспомнил несчастное лицо матери, как у овцы на заклание. Жалость и раздражение проскребли душу. Но ненадолго. Он не мог ни на что переключиться. В его организме, как в компьютере, были нажаты одновременно все кнопки: и пуск, и стоп, и запись, и память. Мигали лампочки тревоги: внимание, опасность. Но уже шел раскрут. Сейчас все взорвется.
Подошел троллейбус. Олег втиснул себя в человеческие спины. И сам для кого-то стал спиной. Как много людей. И почему судьба выбрала именно Ирочку – такую молодую и совершенную, созданную для любви? Какой смысл? Никакого. Судьба – скотина. Она тупо настаивает на своем. Но он, Олег, сам сделает свой выбор. Если Ирочка умрет, он не останется без нее ни минуты. Он уйдет с ней и за ней. Как тогда, на театральной лестнице. Вместе. За руку.
От этой мысли стало легче. Это все-таки был выбор. Какая-то альтернативная программа.
– Пробейте мне билет, пожалуйста, – попросили Олега.
Вокруг варилась жизнь, пустая, бессмысленная. В ней надо было участвовать.
Олег взял билет. Положил на компостер. Нажал.
Анна смотрела телевизор, когда в дверях повернулся ключ и вошел Олег.
Он вошел. Снял ботинки. Надел тапки, глядя вниз. Как будто не было семи месяцев разлуки, ведра слез и километра нервов, намотанных на кулак. Пришел домой. Раздевается. Устал. Глаза странные, будто в них кинули горсть песка. Не спал. Может, пил. А может, и то и другое. Пил и не спал. То и другое. И третье. Про третье говорить не будем. Дело молодое.
Анна приняла условие игры. Олег пришел, будто ничего не случилось. Значит, и у нее ничего не случилось.
– Тебя кормить? – спросила Анна.
Он не ответил. Правильно, что спрашивать…
Анна прошла на кухню. Налила тарелку борща. Борщ она варила потрясающий: овощи тушила отдельно. Потом заливала бульоном. Выжимала целый лимон и головку чеснока.
Олег взял ложку и стал есть. Ел, как в детстве, наклоняя голову то к одному плечу, то к другому. Его свитер был жесткий от грязи, и весь Олег был какой-то жесткий, грязный, небритый, как бомж.
Поднял глаза на мать и сказал:
– Хорошо горячее.
– А тебя что, дома не кормят? – спросила Анна как бы между прочим.
Олег так же между прочим промолчал. Конечно, он не питается. Он закусывает и перекусывает. И много работает. Никакого здоровья не хватит на такую жизнь.
– Вы где живете? – спросила Анна.
– Снимаем.
По телевизору шла передача со съезда. Доносился резкий, высоковатый голос депутата Собчака.
– Сколько стоит квартира? – спросила Анна.
– Сто рублей.
– Я могу платить, – сказала Анна.
– Не надо.
– Я возьму пару учеников. Мне это не трудно.
– Не надо, – повторил Олег.
Вот, значит, как обстоят дела. Не хотят пользоваться ее услугами: ни кошельком, ни территорией. Ирочка не хочет. И Олегу запретила.
– У меня к тебе дело, – сказал Олег.
Ах, все-таки дело. Все-таки не полная блокада.
– Я забираю Ирочку из больницы…
– Она в больнице? – удивилась Анна. Хотя что тут удивляться. Молодые женщины, которые хотят спать с мужчинами, но не хотят рожать детей, довольно часто попадают в больницу. По три раза в году.
– Какое-то время она поживет здесь. У тебя. Ее нельзя оставлять одну. А я работаю.
Тысячи женщин делают аборты и на другой день выходят на службу. Почему за Ирочкой нужен особый уход? Странно.
– Но я тоже работаю, – напомнила Анна.
– Ты можешь работать дома. А я не могу. Я должен быть в операционной.
– А Ирочка согласна? – осторожно спросила Анна.
– Ирочка больна. Ей нужна помощь.
– Значит, вы используете меня как рабсилу?
– Я тебя не использую. Я тебя прошу.
– Почему бы тебе не нанять тетку? Дай объявление в «Вечерку»: требуется женщина для ухода за больным.
– У меня нет денег на тетку. И на квартиру. И я не доверю Ирочку чужим рукам.
– Извини, Олег. Но мне твоя Ирочка не нужна ни больная, ни здоровая.
Олег поднял голову, смотрел на мать, как будто не понял сказанного. Как будто она ему сказала по-французски, а он не может перевести.
– Я тебе не верю, – тихо сказал Олег. – Это не ты говоришь. Ты очень хороший человек. Я знаю. У меня никого нет, кроме тебя…
Анна заплакала, опустив голову. Стала видна непрокрашенная седая макушка.
– Мы попали в автомобильную катастрофу, – бесцветным голосом сказал Олег. – Шофера убило. Ира калека.
Анна перестала плакать. Подняла голову.
Мозг отказывался переработать информацию. Но на глаза, как казалось, надавили изнутри. Они вылезли наружу, и все лицо переместилось в глаза.
– А ты? – выдохнула Анна.
– И меня убило, мама, – просто сказал Олег. – Разве не заметно?
Ирочку привезли в среду.
Олег внес ее на руках в свою комнату и положил на диван.
Анна готовилась к встрече, преодолевая внутреннее напряжение. Ненависть все-таки существовала в ней – не остро, а как хроническая простуда. Надо было как-то замаскировать эту ненависть, забросать словами, улыбками, приветствиями.
Но ничего не понадобилось. Ирочка лежала на диване. Олег взбил под ней подушку, приспособил так, чтобы Ирочка полусидела.
Голова ее была обрита наголо, повязана косынкой, как у баб на сенокосе. Голубые большие глаза, как пустые окна, – не выражали ничего. Было неясно: осознает она происшедшее с ней или разум ее отлетел, присоединился к мировому разуму и существует отдельно от нее.
Анна застыла в дверях и впервые за все время их знакомства испытала человеческое чувство, освобожденное от ревности. Это чувство называлось СОстрадание. Сострадание съело ненависть, как солнце съедает снег. Осталась влажная пустота.
…Ирочка шла по незнакомой планете. На ней не было людей. Домов. Под ногами серо-черное и пористое, как пемза. Было больно ногам и неудобно дышать. От недостатка воздуха болела голова. Хотелось перестать идти. Лечь. Но ее кто-то ЖДАЛ. Очень важный. Очень ждал. И если она ляжет, то не поднимется. И не дойдет. А надо идти. Больно ногам. И голове. Шаг… Еще шаг… Еще…
Олег сидел возле дивана на полу и смотрел на жену. Не отводил глаз. Он был похож на горящий изнутри дом, когда стены еще целы, но из окон уже рвется пламя.
Еще секунда – и прямым факелом в небо. Надо было как-то спасать. Облить водой.
– Тебе сегодня надо на работу? – спокойно спросила Анна.
– Что? – Олег повернул к ней лицо.
– Я говорю: на работу надо?
– Я не пойду.
– Люди болеют, ждут. Нехорошо.
– У меня своя боль.
– А это никого не волнует.
– Да, – согласился Олег. – Это никого не волнует. Мы одиноки в нашем несчастье, мама.
– А люди всегда одиноки в несчастье, – сказала Анна. – Ты просто не знаешь.
Анна как будто поливала сына холодной водой. Охлаждала. Успокаивала.
– Иди, – сказала она. – Я справлюсь.
Олег поднялся, вышел из дома.
Вернулся с собакой: видимо, машина ждала его внизу.
Бросил собаку на пол.
– Я поеду… – Он поцеловал мать. Притиснулся лицом на секунду, на долю секунды. Но ведь больше и не надо. Сомкнулась порванная орбита. Они снова вместе: мать и сын. Ирочка развела. Ирочка соединила.
Собака ходила по комнате. Она была какая-то кургузая, и, когда двигалась, ее зад заносило в сторону.
Собака понюхала ковер, облюбовала себе место и присела по своим делам. Окончив начатое – отошла.
Анна тупо посмотрела на то, что оставила собака. Долго стоять и размышлять не имело смысла. Надо было двигаться и действовать и что-то делать.
Анна взяла метлу, совок и мокрую тряпку. Надо было действовать. А значит, жить.
На другой день Олег привел травника. Это был человек лет сорока – немножко толстый, немножко неопрятный, с большим процентом седины в волосах и бороде. Волосы и борода не причесаны, а просто приглажены. Встал человек утром и пригладил руками волосы. Имеет право. Но все это мелочи. Главное в травнике – то, что не брал денег. Значит, целитель, а не шабашник.
Травник достал пузырек зеленоватого цвета с каким-то настоем, стал объяснять его состав и суть лечения. Анна не особенно понимала, она была туповата в химии и биологии, а заодно и в физике. Она, например, до сих пор не понимала, что такое электричество и как выглядит ток.
Травник изучил воздействие какого-то фермента живой природы на фермент внутри человека. При длительном, мягком, волнообразном воздействии восстанавливаются разрушенные рефлексы.
Принимать капли надо по сетке.
В шесть утра, с восходом солнца, надо дать первую каплю, разведенную в чайной ложке воды. Далее каждый час прибавлять по одной.
И так далее до полудня. До двенадцати часов дня, до седьмой капли. Начиная с тринадцати – капли убывают по одной.
– Что вам, ковра жалко? – удивилась Ирочка. – Все равно он дольше нас с вами проживет.
«Нас с вами». Не сказала «вас», а взяла с собой в компанию.
– Ирочка, можно у тебя спросить?
Ирочка напряглась, как перед ударом.
– Вы скрыли от меня вашу свадьбу…
– Олег скрыл, – уточнила Ирочка.
– Но ты не должна была допустить.
– Это его отношения с матерью. Почему я должна вмешиваться?
– Ты тоже будешь мать. И представь себе: твой сын не позовет тебя на свадьбу.
– Почему? – спросила Ирочка.
– Ну… – Анна поискала слово. – Испугается…
– Вот именно. – Ирочка одобрила слово. – Надо, чтобы сын не пугался своей матери. Вы ведь любите его для себя. Чтобы ВАМ было хорошо, а не ему.
Это новость.
– И мне его очень жаль, – заключила Ирочка.
Новость номер два. Олег, оказывается, одинок и не понят в своем доме. Но она, Ирочка, протянула ему руки. Их двое, как в вальсе. Кружат по голой планете.
– Предположим, я плохая мать. Но почему ваших родителей не было на свадьбе?
Ирочка не ответила.
Существуют ли они, эти родители? Или только в принципе? Кто она? Из каких корней? Из какого сада-огорода?
– Я не слышу, – поторопила Анна.
– А я молчу.
Человек если не хочет – может не отвечать. Он же не на суде. Даже президенты на пресс-конференции могут промолчать, если им не нравится вопрос. Если он кажется им бестактным. Но здесь не суд. И не пресс-конференция.
– Почему ты молчишь?
Вместо ответа Ирочка вытащила из-под кровати дорожную сумку, молча побросала туда свои вещи и молча ушла. Захлопнула за собой дверь.
На все это понадобилось пятнадцать минут времени. Последнее, что видела Анна, – зад Ирочки, обтянутый джинсами, похожий на две фасолины.
Олег вернулся с работы. Достал с антресолей чемодан, положил туда четыре пары обуви, видеомагнитофон, кассеты. Все остальное было на нем. На его сборы ушло двадцать пять минут. И там пятнадцать. Всего сорок.
Сорок минут потребовалось на то, чтобы разрубить конструкцию: мать – сын.
Жизнь разделилась пополам: ДО и ПОСЛЕ.
Эти две жизни отличались друг от друга, как здоровая собака от парализованной. Все то же самое: голова, тело, лапы – только ток не проходит.
Анна была как будто выключена из сети. По утрам просыпалась, пила кофе. Кофе она варила замечательный, но не чувствовала аромата. Какая разница – что пить, можно и сырую воду. А можно вообще ничего не пить.
После завтрака по привычке включала кассету Высоцкого. Он заряжал ее на работу. Но сейчас Анну укачивали однообразные хрипловатые крики. В жизни ПОСЛЕ – повышался оценочный критерий. Ничего не нравилось, никому не доверялось.
Выключив магнитофон, Анна садилась за работу.
Подстрочный перевод – это полдела. Он передает содержание, а не автора. Надо услышать авторскую интонацию, общую тональность. В мозгу должен прозвучать звук – скажем, «ля» – камертон данной вещи. И если это услышишь – тогда есть все: и автор, и таинство творчества, и языковой код. Анна как бы перемещалась во французского писателя – слышала его голос, вбирала энергетику души. Счастливые люди – творцы. У них другое бессмертие. Они не зависят от детей так напрямую.
В жизни ПОСЛЕ Анна сидела за столом, как чурка с глазами. Пыталась вникнуть в интонацию, но мозги затянуло липким туманом.
Да и зачем нужен этот перевод? И почему именно Анна должна переводить? Без нее обойдутся. Этих переводчиков как собак нерезаных.
Язык, кстати, связан с ландшафтом. В Армении гористая местность и слова – тоже гористые. Может встретиться фамилия, где пять согласных подряд: МКРТЧЯН. А в Эстонии равнинная местность. Там такие слова: СААРЕМАА… Северные языки протяжные. К югу ускоряются. Французский язык набирает скорость, а испанский уже сыплет, как горох на блюдо.
Но при чем тут Мкртчян, горох? А ни при чем…
Просто работать не хочется, есть не хочется. Жить не хочется. Еще немножко – и превратится в призрак. Все видит, но ни в чем не участвует.
– Ты должна была ее полюбить. Взять на душу, – сказала Лида Грановская.
– С какой такой стати? – не поняла Анна.
– Если ты любишь сына, а сын Ирочку, ты должна любить то, что любит твой сын.
– Значит, Ирочку будут любить и я, и Олег. А меня никто. Меня только терпеть, зажав нос.
У Анны выступили на глазах злые самолюбивые слезы.
Еще полгода назад этой Ирочки не было в природе. То есть она где-то была – в Ставрополе или в Мариуполе, так далеко от их жизни. И вот явилась, проникла в дом, впилась, как энцефалитный клещ, – отравила, убила, стащила сына.
Ненависть забила горло. Пришлось вдохнуть поглубже, чтобы пробить ненависть.
Сидели на даче у Лиды Грановской. В окно смотрели елки под тяжелым снегом. Как обидна, как оскорбительна ненависть, когда под небом такая красота…
Интересно, а у природы есть ненависть? Может быть, землетрясения? Извержения вулканов? Штормы на море?
Лида Грановская выкладывала в камине дрова.
– У тебя была свекровь? – спросила Беладонна.
– А что? – не поняла Анна.
– Интересно, ты как к ней относилась?
Анна добросовестно вспомнила свою свекровь. Димину маму. Когда они познакомились – Анне было девятнадцать, а свекрови сорок семь. Между ними – двадцать восемь лет. Целая сознательная жизнь. Добролюбов за это время успел состояться и умереть. Но при чем тут Добролюбов… Свекровь казалась Анне сильно пожилой: на теле лишние куски, на лице лишние заломы, под глазами мято, будто пергаментную бумагу пожулькали в кулаке, а потом разгладили ладонью. Анна прослышала: в молодости у свекрови был крутой роман с кем-то значительным, она любила, и ее любили. Но Анне трудно было это представить.
Первое время жили вместе. Свекровь мощно метала свое тело то туда, то сюда, из комнаты в кухню и обратно. Ставила тарелки, выносила тарелки. Выражала какие-то свои мысли, которые вполне могла держать при себе. От этого ничего бы не изменилось. Анна слушала вполуха, никогда не возражала, не грубила, не приведи Господь… Была равнодушно-вежлива. И это все.
– Ты ее любила? – спросила Беладонна.
– Терпела.
– Ну вот, и тебя терпят. Закон бумеранга. Как ты, так и к тебе.
– Неужели передается? – с мистическим испугом спросила Анна.
– А как бы ты думала…
Лида Грановская обложила дрова газетами.
– Просто вам не надо было жить вместе. С самого начала, – поставила диагноз Лида. – На Западе вместе не живут.
– А куда я их дену? У нас двадцать семь метров на троих. Норма. Нам никто ничего не даст.
– Этот развитой социализм кого хочешь заложит, – заключила Лида и поднесла спичку.
Огонь занялся сразу. В камине весело загудело.
Разлили по рюмкам яичный ликер. Лида сама приготовила из сгущенного молока, водки и яичных желтков. Лида придумывала не только еду, но и напитки.
Грановский отсутствовал в очередной загранице. Последнее время он разъездился. Капиталистический ученый мир просто вырывал его друг у друга. Друзья шутили, что в таможенной карточке в графе «профессия» он писал «вел. уч.» – что значило «великий ученый». Его так и звали. «Велуч».
Помимо основной науки, Велуч завел себе хобби: сочинять лозунги бастующим – армянам, молдаванам, шахтерам – в зависимости от исторического момента. Лозунги были эмоциональны, научно-корректны. Точно и упруго выражали основную мысль.
Лида выполняла роль фильтра, пропуская через себя воображение мужа. Ненужное и лишнее отбрасывалось. Это было своеобразное соавторство. Они любили друг друга с восьмого класса средней школы, в общей сложности тридцать лет. С любовью ничего не делалось, она не переживала кризисы, не хирела, не мелела. Наверное, так и должно быть. Проходит что-то другое, не любовь. А настоящая любовь проходит вместе с человеком.
Анна смотрела на огонь, и ей хотелось любви. Был бы рядом человек – не страшна никакая Ирочка. Он сидел бы сейчас рядом и смотрел вместе с ней на огонь.
– А где они паркуются? – спросила Беладонна.
– Снимают, наверное, – предположила Анна.
– Почему «наверное»? Ты что, не знаешь? Они не звонят?
Лида вглядывалась в Анну. Анне было стыдно сознаться в том, что сын бросил ее и не звонит, и если бы она заболела или даже умерла – он узнал бы об этом с опозданием и от третьих лиц.
Анна молчала.
– Все-таки дети сволочи! – подытожила Беладонна.
– А как мы к своим матерям? – спросила Лида.
Огонь был привязан к дровам и устремлялся вверх, как будто хотел оторваться от основания. Так и люди – привязаны к корням, а рвутся вверх и в стороны.
…Анна отдавала матери маленького Олега на три летних месяца. Выезжали на дачу. Мать батрачила, носила воду из колодца, готовила на керосинке. И в один из таких месяцев получила страшный диагноз. Анна приезжала каждую субботу и спрашивала:
– Ну как Олег?
– А ты не хочешь спросить: как я?
Мать скрывала диагноз. Видимо, не хотела огорчать и не рассчитывала на поддержку. Она прошла эту дорогу одна.
Родительская любовь не возвращается обратно. Движется в одну сторону. К детям.
Мать любила Анну больше всех на свете. Анна так же любила своего сына. Сын будет любить свою семью, Анне останутся какие-то ошметки. Родители – отработанный материал. Природа не заинтересована в том, что отжило и больше не плодоносит. И надо обладать повышенными душевными качествами, чтобы любить детей и родителей одинаково.
У Анны не было этих качеств. Значит, и у Олега нет.
За окном смеркалось. С елки упал снег, освобожденная ветка закачалась.
Жизнь справедлива, если подумать. И человек получает возмездие за свою вину. Анна получила за мать и за свекровь. От Олега и от Ирочки. Сработал закон бумеранга.
– У меня нет детей. Знаете почему? – вдруг спросила Лида. – Мой прадед был пастухом и изнасиловал дурочку.
– Какую дурочку?
– В деревне дурочка жила. Ее никто не трогал. А он посмел. Деревня его прокляла. На нашем роду проклятие.
– Значит, прадед виноват, а ты должна платить, – скептически заметила Беладонна.
– Должна, – серьезно сказала Лида. – Кто-то ведь должен. Почему не я?
– Ерунда! – отвергла Беладонна. – Некоторые всю жизнь насилуют дурочек. И ничего. Живут.
Дрова распались в крупные угли. Пламя неспешно писало свои огненные письмена. Три женщины смотрели на огонь, как будто пытались прочитать и расшифровать главную тайну жизни.
Так, наверное, сидел в поле у костра продрогший молодой пастух-прадед. А неподалеку бродила молодая спелая дурочка.
Олег Лукашин, хирург городской больницы, шел к своей матери после семимесячного перерыва. Семь месяцев. За это время может родиться ребенок. Живой, хоть и недоношенный. Говорят, что Наполеон был семимесячным.
Олег шел к матери пешком – до метро. Спускался в метро. Качался в вагоне. Плыл на эскалаторе. Выплывал на земную твердь возле Киевского вокзала. Ждал автобуса, автобус не шел. Такси в этом месте не останавливалось. У них за углом была официальная стоянка. К стоянке – очередь, как митинг неформалов. Проклятое какое-то место.
Черноволосые люди продавали гвоздики. Цветы стояли в стеклянном аквариуме, и там горели свечи. Видимо, так защищают от холода хрупкое временное цветение. Все очень просто. Но Лукашину вид свечей и цветов напомнил церковную службу. В подмосковной церкви. Батюшка был старый, неряшливый и грубый. Застойный батюшка. Поп-бюрократ. А старухи – настоящие. Но при чем тут это?
Думать связно Лукашин не мог ни о чем. Какие-то обрывки мыслей, ощущений. Он стоял на привокзальной площади, как голый нерв, а вокруг творилась грубая жизнь, которая цепляла этот нерв и закручивала.
Надо бы напиться, но не помогает. Когда напивался – кричал не про себя, а громко. Соседи прибегали, грозились милицией.
…Она сказала: хочу собаку.
Хочешь собаку – купим. Будет тебе собака. Если бы он тогда не согласился: «Ну вот еще, зачем нам собака? Что сторожить? У нас и дома-то нет».
Но он сказал: купим.
Утром выходили из квартиры. Ирочка зацепила плащом за острый угол мусоропровода. Плащ затрещал, порвался. Они остановились. Вместе рассматривали отвисший лоскут, похожий на собачье ухо. Ирочка расстроилась. Личико стало растерянное. Плащ фирменный, навороченный, с примочками – Ирочка им гордилась. После Олега плащ был самым престижным в ее жизни.
Ирочка – обыкновенная женщина. И за это Олег ее любил. Он так соскучился по естественности, обыкновенности. Все вокруг – личности, понимаешь… А вся эта личность – не что иное, как самоутверждение за счет других, и в том числе за его счет, Олега Лукашина. «Смотри, какая я вся из себя уникальная, а ты – совковый мэн». «Совки» – от слова «советы». Значит, советский мужчина. Ни денег от тебя, ни галантного обхождения, и в совках – бардак.
А Ирочка – как роса на листке. Как березовый сок из весенней березы. Он целовал ее в растерянное личико, утешал. Ирочка была безутешна. Потом отвлеклась от своего плаща, включилась в поцелуй. Они стояли возле мусоропровода и пили друг друга до изнеможения.
– Давай вернемся, – пересохшим голосом сказал Олег. Если бы они тогда вернулись, не поехали на Птичий рынок – все было бы иначе.
Но поехали. Купили. Ирочка взяла в руки теплый комочек и не смогла отказаться.
– Какая это порода? – спросила Ирочка у хозяина.
– Дворянин.
– Дворняжка, – перевел Лукашин. – Давай еще походим, посмотрим.
– Смотри, какой он дурак. – На лицо Ирочки легло выражение щенка. Они уже жили одной жизнью.
Такси искали долго. Сейчас таксисты вообще с ума сошли. Не возят население. Не нужны им трешки и пятерки. Договариваются с кооператорами на целый день и получают сразу круглую сумму. Что им народ? Для них люди – мусор.
Взяли частника. Милый такой парень. На свою маму похож, наверное. Мужская интерпретация женского лица. А может быть, если бы дождались такси, все бы обошлось. Таксисты – опытные водители. Таксист бы увернулся. А частник не увернулся. И «рафик» ударил его прямо в лоб. Лукашин увидел этот летящий на них «рафик» – сердце сжалось, душа сжалась, тело сжалось – до стальной твердости. Лукашин превратился в кусок металла.
Но что-то было до этого. Что-то очень важное. А… Ирочка сказала:
– Смотри, как сверкают купола.
Частник, милый парень, объяснил:
– Их недавно позолотили.
Ирочка сказала:
– Олег, давай поменяемся, мне отсюда не видно.
Ирочка с щенком на коленях сидела сзади. А он возле шофера. Она сказала: «Давай поменяемся».
Шофер остановил машину. Они поменялись местами. Ирочка села возле водителя, а Олег сзади.
«Рафик» ударил в лоб и убил шофера, милого парня, похожего на свою маму. Его вырезали автогеном. Иначе было не достать, так заклинило двери.
Ирочку он достал сам. Кровь свернулась, была густой и липкой. Белые шелковые волосы в ржавой и липкой субстанции. Люди столпились, разинули рты. Что, не видели, как человек умирает? Нате, смотрите… Лукашин тянул рыжие от крови руки.
Но что-то было перед тем… Что-то очень важное. А… он не должен был пересаживаться. Когда она сказала: «Давай поменяемся», – надо было ответить: «Да ладно, сиди, где сидишь». Они бы не остановились и проскочили тот поворот. Три минуты ушло на пересадку. А за три минуты они миновали бы поворот, за которым стояла смерть. За кем она охотилась? За шофером? За Олегом? За кем-то из них. За Олегом. А Ирочка подставилась. И прикрыла. Взяла на себя. Теперь он есть. И ее почти нет.
Олег рвался в операционную, говорил, что он хирург. Говорил нормальным голосом, но все вокруг его почему-то боялись. Не пустили. Потом он бежал по лестнице. Стоял у грузового лифта. Лифт открылся, выкатили носилки с Ирочкой. Голова в бинтах, глаза закрыты, личико оливковое, бледное до зелени. И какое-то жесткое, как будто вытащили из морозильной камеры. Не она. Но она.
Он шел к ней и не мог ухватить. И не удержал. И она разбилась. Вот в чем дело. Он ее не удержал. Она доверилась – на! А он не удержал.
…Свечи под стеклянным колпаком. Цветы и свечи.
Однажды в театре шли по лестнице. Кончился спектакль. Спускались в гардероб. Он впереди. Она сзади. Он спиной чувствовал, что она сзади. И вдруг стало холодно спине – холодно-знобко. Обернулся. Ирочка отстала, и кто-то другой прослоился, оказался за спиной. Ирочка шла через человека. Олег дождался, взял ее за руку. Только он и она. Одно целое. И никого в середине – ни матери, ни друга. Одно целое. Так было. Есть. И будет. Она взяла на себя его смерть. Он возьмет на себя всю ее дальнейшую жизнь, какой бы она ни была, эта жизнь. Мать поможет. Матери сорок семь. На тридцать лет ее еще хватит.
Мать… вечно чем-то недовольна, что-то доказывает. Навязывает. А каждый человек живет так, как ему нравится. Как он может, в конце концов…
Олег вспомнил несчастное лицо матери, как у овцы на заклание. Жалость и раздражение проскребли душу. Но ненадолго. Он не мог ни на что переключиться. В его организме, как в компьютере, были нажаты одновременно все кнопки: и пуск, и стоп, и запись, и память. Мигали лампочки тревоги: внимание, опасность. Но уже шел раскрут. Сейчас все взорвется.
Подошел троллейбус. Олег втиснул себя в человеческие спины. И сам для кого-то стал спиной. Как много людей. И почему судьба выбрала именно Ирочку – такую молодую и совершенную, созданную для любви? Какой смысл? Никакого. Судьба – скотина. Она тупо настаивает на своем. Но он, Олег, сам сделает свой выбор. Если Ирочка умрет, он не останется без нее ни минуты. Он уйдет с ней и за ней. Как тогда, на театральной лестнице. Вместе. За руку.
От этой мысли стало легче. Это все-таки был выбор. Какая-то альтернативная программа.
– Пробейте мне билет, пожалуйста, – попросили Олега.
Вокруг варилась жизнь, пустая, бессмысленная. В ней надо было участвовать.
Олег взял билет. Положил на компостер. Нажал.
Анна смотрела телевизор, когда в дверях повернулся ключ и вошел Олег.
Он вошел. Снял ботинки. Надел тапки, глядя вниз. Как будто не было семи месяцев разлуки, ведра слез и километра нервов, намотанных на кулак. Пришел домой. Раздевается. Устал. Глаза странные, будто в них кинули горсть песка. Не спал. Может, пил. А может, и то и другое. Пил и не спал. То и другое. И третье. Про третье говорить не будем. Дело молодое.
Анна приняла условие игры. Олег пришел, будто ничего не случилось. Значит, и у нее ничего не случилось.
– Тебя кормить? – спросила Анна.
Он не ответил. Правильно, что спрашивать…
Анна прошла на кухню. Налила тарелку борща. Борщ она варила потрясающий: овощи тушила отдельно. Потом заливала бульоном. Выжимала целый лимон и головку чеснока.
Олег взял ложку и стал есть. Ел, как в детстве, наклоняя голову то к одному плечу, то к другому. Его свитер был жесткий от грязи, и весь Олег был какой-то жесткий, грязный, небритый, как бомж.
Поднял глаза на мать и сказал:
– Хорошо горячее.
– А тебя что, дома не кормят? – спросила Анна как бы между прочим.
Олег так же между прочим промолчал. Конечно, он не питается. Он закусывает и перекусывает. И много работает. Никакого здоровья не хватит на такую жизнь.
– Вы где живете? – спросила Анна.
– Снимаем.
По телевизору шла передача со съезда. Доносился резкий, высоковатый голос депутата Собчака.
– Сколько стоит квартира? – спросила Анна.
– Сто рублей.
– Я могу платить, – сказала Анна.
– Не надо.
– Я возьму пару учеников. Мне это не трудно.
– Не надо, – повторил Олег.
Вот, значит, как обстоят дела. Не хотят пользоваться ее услугами: ни кошельком, ни территорией. Ирочка не хочет. И Олегу запретила.
– У меня к тебе дело, – сказал Олег.
Ах, все-таки дело. Все-таки не полная блокада.
– Я забираю Ирочку из больницы…
– Она в больнице? – удивилась Анна. Хотя что тут удивляться. Молодые женщины, которые хотят спать с мужчинами, но не хотят рожать детей, довольно часто попадают в больницу. По три раза в году.
– Какое-то время она поживет здесь. У тебя. Ее нельзя оставлять одну. А я работаю.
Тысячи женщин делают аборты и на другой день выходят на службу. Почему за Ирочкой нужен особый уход? Странно.
– Но я тоже работаю, – напомнила Анна.
– Ты можешь работать дома. А я не могу. Я должен быть в операционной.
– А Ирочка согласна? – осторожно спросила Анна.
– Ирочка больна. Ей нужна помощь.
– Значит, вы используете меня как рабсилу?
– Я тебя не использую. Я тебя прошу.
– Почему бы тебе не нанять тетку? Дай объявление в «Вечерку»: требуется женщина для ухода за больным.
– У меня нет денег на тетку. И на квартиру. И я не доверю Ирочку чужим рукам.
– Извини, Олег. Но мне твоя Ирочка не нужна ни больная, ни здоровая.
Олег поднял голову, смотрел на мать, как будто не понял сказанного. Как будто она ему сказала по-французски, а он не может перевести.
– Я тебе не верю, – тихо сказал Олег. – Это не ты говоришь. Ты очень хороший человек. Я знаю. У меня никого нет, кроме тебя…
Анна заплакала, опустив голову. Стала видна непрокрашенная седая макушка.
– Мы попали в автомобильную катастрофу, – бесцветным голосом сказал Олег. – Шофера убило. Ира калека.
Анна перестала плакать. Подняла голову.
Мозг отказывался переработать информацию. Но на глаза, как казалось, надавили изнутри. Они вылезли наружу, и все лицо переместилось в глаза.
– А ты? – выдохнула Анна.
– И меня убило, мама, – просто сказал Олег. – Разве не заметно?
Ирочку привезли в среду.
Олег внес ее на руках в свою комнату и положил на диван.
Анна готовилась к встрече, преодолевая внутреннее напряжение. Ненависть все-таки существовала в ней – не остро, а как хроническая простуда. Надо было как-то замаскировать эту ненависть, забросать словами, улыбками, приветствиями.
Но ничего не понадобилось. Ирочка лежала на диване. Олег взбил под ней подушку, приспособил так, чтобы Ирочка полусидела.
Голова ее была обрита наголо, повязана косынкой, как у баб на сенокосе. Голубые большие глаза, как пустые окна, – не выражали ничего. Было неясно: осознает она происшедшее с ней или разум ее отлетел, присоединился к мировому разуму и существует отдельно от нее.
Анна застыла в дверях и впервые за все время их знакомства испытала человеческое чувство, освобожденное от ревности. Это чувство называлось СОстрадание. Сострадание съело ненависть, как солнце съедает снег. Осталась влажная пустота.
…Ирочка шла по незнакомой планете. На ней не было людей. Домов. Под ногами серо-черное и пористое, как пемза. Было больно ногам и неудобно дышать. От недостатка воздуха болела голова. Хотелось перестать идти. Лечь. Но ее кто-то ЖДАЛ. Очень важный. Очень ждал. И если она ляжет, то не поднимется. И не дойдет. А надо идти. Больно ногам. И голове. Шаг… Еще шаг… Еще…
Олег сидел возле дивана на полу и смотрел на жену. Не отводил глаз. Он был похож на горящий изнутри дом, когда стены еще целы, но из окон уже рвется пламя.
Еще секунда – и прямым факелом в небо. Надо было как-то спасать. Облить водой.
– Тебе сегодня надо на работу? – спокойно спросила Анна.
– Что? – Олег повернул к ней лицо.
– Я говорю: на работу надо?
– Я не пойду.
– Люди болеют, ждут. Нехорошо.
– У меня своя боль.
– А это никого не волнует.
– Да, – согласился Олег. – Это никого не волнует. Мы одиноки в нашем несчастье, мама.
– А люди всегда одиноки в несчастье, – сказала Анна. – Ты просто не знаешь.
Анна как будто поливала сына холодной водой. Охлаждала. Успокаивала.
– Иди, – сказала она. – Я справлюсь.
Олег поднялся, вышел из дома.
Вернулся с собакой: видимо, машина ждала его внизу.
Бросил собаку на пол.
– Я поеду… – Он поцеловал мать. Притиснулся лицом на секунду, на долю секунды. Но ведь больше и не надо. Сомкнулась порванная орбита. Они снова вместе: мать и сын. Ирочка развела. Ирочка соединила.
Собака ходила по комнате. Она была какая-то кургузая, и, когда двигалась, ее зад заносило в сторону.
Собака понюхала ковер, облюбовала себе место и присела по своим делам. Окончив начатое – отошла.
Анна тупо посмотрела на то, что оставила собака. Долго стоять и размышлять не имело смысла. Надо было двигаться и действовать и что-то делать.
Анна взяла метлу, совок и мокрую тряпку. Надо было действовать. А значит, жить.
На другой день Олег привел травника. Это был человек лет сорока – немножко толстый, немножко неопрятный, с большим процентом седины в волосах и бороде. Волосы и борода не причесаны, а просто приглажены. Встал человек утром и пригладил руками волосы. Имеет право. Но все это мелочи. Главное в травнике – то, что не брал денег. Значит, целитель, а не шабашник.
Травник достал пузырек зеленоватого цвета с каким-то настоем, стал объяснять его состав и суть лечения. Анна не особенно понимала, она была туповата в химии и биологии, а заодно и в физике. Она, например, до сих пор не понимала, что такое электричество и как выглядит ток.
Травник изучил воздействие какого-то фермента живой природы на фермент внутри человека. При длительном, мягком, волнообразном воздействии восстанавливаются разрушенные рефлексы.
Принимать капли надо по сетке.
В шесть утра, с восходом солнца, надо дать первую каплю, разведенную в чайной ложке воды. Далее каждый час прибавлять по одной.
И так далее до полудня. До двенадцати часов дня, до седьмой капли. Начиная с тринадцати – капли убывают по одной.