Немецкий философ считал, что женщины бывают двух видов: матери и проститутки. Это совершенно разные психологические структуры с разным набором ценностей. Петракова каким-то образом смешивала в себе одно с другим. Вернее, одну с другой. И Олега тоже видела в двух ипостасях: и сыном, и любовником.
   – Пойдем ко мне в кабинет, – позвала Петракова.
   – Нет-нет… – торопливо отказался Олег.
   – Боишься?
   – Чего мне бояться?
   – А если не боишься, пошли, – подловила она.
   Пришлось идти за ней в кабинет.
   В кабинете она достала из холодильника бутылку виски. Стаканы. Разлила.
   – За Мишу и Сашу.
   Так звали близнецов.
   Олег почувствовал, как устал. Четыре часа на ногах. Высочайшее нервное напряжение. Он гудел, как высоковольтный столб.
   Выпил. Послушал себя. Напряжение не проходило.
   Петракова села рядом. Хорошо, что не на колени.
   – Поедем ко мне, – спокойно позвала она.
   – Я не поеду. – Олег твердо посмотрел ей в лицо. – Не надо.
   – Почему? – Она сняла очки, обнажая большие удивленные глаза. – Тебе же не надо на мне жениться. Я замужем. Тебе не надо тратить на меня время. Я занятой человек. Не надо тратить деньги. Они у меня есть.
   – Что же остается? – спросил Олег.
   – Ну… немножко тела. Немножко души. Чуть-чуть…
   – Я так не могу. Немножко тут, немножко там… Смотреть на часы, торопиться, врать. Ты же первая меня возненавидишь. И я себя возненавижу.
   – Хочешь, я брошу мужа?
   Олег внимательно посмотрел в ее глаза. Там стояло детское бесстрашие. С этим же детским бесстрашием он прыгал на спор с крыши сарая.
   – Нет. Не хочу, – ответил Олег. – Я не могу изменить свою жизнь.
   – ПОЧЕМУ?
   В ее вопросе было непонимание до самого дна. Им так хорошо вместе: общее дело, полноценная страсть. Как можно этого не хотеть?
   – Моя жена больна. Она парализована.
   – Но ты-то не парализован. Ты что, собираешься теперь на бантик завязать?
   Олег не сразу понял, что она имеет в виду. Потом понял. Налил виски.
   – Она подставила за меня свою жизнь. Она ангел…
   – Что за мистика? – Петракова пожала плечами. – В Москве каждый день восемнадцать несчастных дорожных случаев. Один из восемнадцати, и больше ничего.
   Олег смотрел в пол, вспомнил тот недалекий, теперь уже далекий день. «Рафик» шел по прямой. У него было преимущество. Шофер – их шофер, милый парень – не пропустил. Нарушил правила движения. Создал аварийную ситуацию. Вот и все. И больше ничего.
   – Я не буду, Юля. – Он впервые назвал ее по имени. – Я не могу и не буду.
   – Просто я старая для тебя. Тебе двадцать восемь, а мне тридцать восемь. В этом дело.
   Петракова опустила голову. Он увидел, что она плачет – победная Петракова – хирург от Бога, женщина от Бога – плачет. Из-за кого…
   Олег растерялся.
   – Это не так. Ты же знаешь, – в нем все заметалось от противоположных чувств, – ты мне… нравишься. Я просто боюсь в тебе завязнуть. Я не могу…
   Петракова вытерла лицо рукой, будто умылась. Посидела какое-то время, возвращаясь в себя. Вернулась. Сказала спокойно и трезво:
   – Ладно. Пусть будет так, как ты хочешь. Не будем начинать.
   Между ними пролегла заполненная до краев тишина.
   – Если бы ты пошел за мной… – она споткнулась, подыскивая слова, – пошел за мной в страну любви… Это такая вспышка счастья, потом такая чернота невозможности. Так вот, если эту вспышку наложить на эту черноту – получится в среднем серый цвет. А сейчас… Посмотри за окно: серый день. То на то и выходит. Остаемся при своих. Выпьем за это.
   За окном действительно стелился серый день.
   Они расстались при своих. Олег поехал на дачу.
 
   На веранде сидели Грановские и Беладонна.
   Олег знал, что Грановские вернулись из Америки.
   – Ну как там, в Америке? – вежливо спросил Олег, подсаживаясь. На самом деле ему это было совершенно неинтересно. На самом деле он думал о Петраковой. Хотелось не забывать, а помнить. Каждое слово, каждый взгляд, каждый звук – и между звуками. И между словами. Когда с ней общаешься – все имеет значение. Совершенно другое общение. Как будто действительно попадаешь в другую страну. Что ему Америка. Можно поехать в Америку и никуда не попасть.
   – Там скучно. Здесь – противно, – ответил Грановский.
   – Они едут в Израиль, – похвастала Анна.
   – А вы там не останетесь? – впрямую спросил Олег.
   – Меня не возьмут. Я для них русский. У меня русская мать. Евреи определяют национальность по матери.
   – Там русский, а здесь еврей, – заметила Лида. – Тоже не подходит.
   – Да. Сейчас взлет национального самосознания, – подтвердила Беладонна.
   – Гордиться тем, что ты русский, это все равно как гордиться тем, что ты родился во вторник, – сказал Олег. – Какая твоя личная в этом заслуга?
   Все на него посмотрели.
   – Вот вы работаете в русской науке, продвигаете ее, значит, вы русский. А некто Прохоров нанял за пять тысяч убить человека. Он не русский. И никто. И вообще не человек.
   – Не надо все валить в одну кучу, – остановила Беладонна. – Русские – великая нация.
   – А китайцы – не великая?
   Олег поднялся из-за стола и ушел.
   – Что это с ним? – спросил Грановский.
   – Устал человек, – сказала Лида.
   Все замолчали. У Анны навернулись слезы на глаза. Ее сын устал. И в самом деле: что у него за жизнь…
   Молчали минуту, а может, две. Каждый думал о своем. Грановский – о науке. Где ее двигать, эту самую русскую науку.
   Может, в Америке? В Америке сейчас спокойнее и деньги другие. Но здесь он – Велуч, великий ученый. А там – один из… Там он затеряется, как пуговица в коробке. Грановский мог существовать только вместе со своими амбициями.
   Лида думала о том, что если Грановскому дадут в Америке место – она не поедет. И ему придется выбирать между наукой и женой. И неизвестно, что он выберет. Если дадут очень высокую цену, то и она войдет в эту стоимость…
   Беладонна прикидывала: как бы Ленчика вернуть обратно в семью. Пока ничего не получается. Глотнув свободы, Ленчик воспарил, и теперь его не приземлишь обратно.
   Анна вдруг подумала, что не говорить и не делать плохо – это, в сущности, Христовы заповеди, те самые: не убий, не пожелай жены ближнего… Интересное дело. Все уже было. И опять вернулось. Значит, все было. ВСЕ.
 
   Олег сел возле Ирочки на пол.
   Собака покосилась и не подползла. Что-то чувствовала.
   Он все сделал правильно. Не пошел за Петраковой в страну любви. Сохранил чистоту и определенность своей жизни. Но в мире чего-то не случилось: не образовалось на небе перламутровое облачко. Не родился еще один ребенок. Не упало вывороченное с корнем дерево. Не дохнуло горячим дыханием жизни.
   Ирочка лежала за его спиной, как прямая между двумя точками: А и Б. Она всегда была ОБЫКНОВЕННАЯ. Он за это ее любил. Девочка из Ставрополя, им увиденная и открытая. Но сейчас ее обычность дошла до абсолюта и графически выражалась как прямая между двумя точками. И больше ничего.
   Петракова – многогранник с бесчисленными пересечениями. Она была сложна. Он любил ее за сложность. Она позвала его в страну любви. Разве это не награда – любовь ТАКОЙ женщины. А он не принял. Ущербный человек.
   Олег поднялся, взял куртку и сумку.
   Вышел из дома.
   – Ты куда? – крикнула Анна.
   – Мне завтра рано в больницу! – отозвался Олег.
   – Мы тебя захватим! – с готовностью предложила Лида.
   – Нет. Я хочу пройтись.
   Олег вышел за калитку. Чуть в стороне стояла серебристая «девятка», номера 17–40.
   «Без двадцати шесть», – подумал Олег и замер как соляной столб. Это была машина Петраковой.
   Олег подошел. Она открыла дверь. Он сел рядом. Все это молча, мрачно, не говоря ни слова. Они куда-то ехали, сворачивали по бездорожью, машину качало. Уткнулись в сосны.
   Юлия бросила руль. Он ее обнял. Она вздрагивала под его руками, как будто ее прошили очередью из автомата.
 
   В конце ноября выпал первый снег.
   Ирочка уже ходила по квартире, но еще не разговаривала, и казалось, видит вокруг себя другое, чем все.
   Олег приходил домой все реже. Много работал. Ночные дежурства. А когда бывал дома – звонила заведующая отделением Петракова и вызывала на работу. Как будто нет других сотрудников.
   Однажды Анна не выдержала и сказала:
   – А вы поставьте себя на место его жены.
   На что Петракова удивилась и ответила:
   – Зачем? Я не хочу ни на чье место. Мне и на своем хорошо.
   Вот и поговори с такой. Глубоководная акула. Если она заглотнет Олега, Анна увидит только его каблуки.
   Однажды, в один прекрасный день, именно прекрасный, сухой и солнечный, Анна решила вывести Ирочку на улицу. С собакой.
   Она одела Ирочку, застегнула все пуговицы. Вывела на улицу. Дала в руки поводок. А сама вернулась в дом.
   Смотрела в окно.
   Собака была большая, Ирочка слабая. И неясно, кто у кого на поводке. Собака заметила что-то чрезвычайно ее заинтересовавшее, резко рванулась, отчего Ирочка вынуждена была пробежать несколько шагов.
   – Дик! – испуганно крикнула Анна, распахнула окно и сильно высунулась.
   Собака подняла морду, выискивая среди окон нужное окно.
   Анна погрозила ей пальцем. Собака внимательно вглядывалась в угрожающий жест.
   Ирочка тоже подняла лицо. Значит, услышала.
   Анна видела два обращенных к ней, приподнятых лица – человеческое и собачье. И вдруг поняла: вот ее семья. И больше у нее нет никого и ничего. Олега заглотнули вместе с каблуками. Остались эти двое. Они без нее пропадут. И она тоже без них пропадет. Невозможно ведь быть никому не нужной.
   Дик слушал, но не боялся. Собаки воспринимают не слова человека, а состояние. Состояние было теплым и ясным, как день.
 
   Ирочка стояла на знакомой планете. Земля. Она узнала. Вот деревья. Дома. Люди.
   А повыше, среди отблескивающих квадратов окон, ЧЕЛОВЕК – ТОТ, КТО ЕЕ ЖДАЛ. Трясет пальцем и улыбается.
   Над ним синее, чисто постиранное небо. И очень легко дышать.

Длинный день

   В семье Владимирцевых заболела дочь Аня. Как это выяснилось: домработница Нюра взбунтовалась от однообразия жизни; было решено отдать Аню в детский сад; потребовались справки, проверки, анализы; и именно анализы насплетничали о скрытой болезни.
   Беда приходит в дом с самым будничным лицом. В данном случае это выглядело так: Вероника Владимирцева, Анина мать, собиралась на встречу с Мельниковым. Придется отвлечься и сказать несколько слов сначала о Веронике, а потом о Мельникове.
   Вероника – журналистка тридцати пяти лет, работающая в большой газете. Аню она родила в тридцать два года, хотя замуж вышла в двадцать. Двенадцать лет, вернее, одиннадцать были потрачены на то, чтобы найти себя, утвердить и подтвердить. А потом уж заняться материнством и младенчеством. Ей казалось, что рожать детей могут все: куры, кошки и собаки. А делать то, что делает она: найти тему, вскрыть ее и бросить людям, – это может только она, и в этом ее ответственность перед человечеством.
   Внешне – Вероника нежная женщина, похожая на «Весну» Боттичелли, с тем же самым беззащитным полуизумленным взглядом. Если, скажем, идет дождь, то даже незнакомому человеку хочется поднять ладони над ее головой, чтобы ни одна капля не упала на эту легкую светловолосую голову. Если пойти от первого впечатления ко второму и углубиться в третье, то перед вами – танк, усыпанный цветами. Кажется, что это клумба, а если подойти поближе, то под хрупкой зеленью и розовостью проступает железная броня. Нужно заметить, что очень важно. Вероника использовала свои гусеницы только в общественных интересах, в интересах человечества, чтобы заставить его социально мыслить. Ни по чьим телам эти гусеницы не шли.
   Настоящий журналист не может быть аморфным. Профессия требовала мужских, бойцовских качеств. Эти же качества воспитал в Веронике ее муж, Алеша Владимирцев. Он ничего не хотел добиваться в своей жизни: ни искать себя, ни утверждать, ни тем более подтверждать. Он любил читать книги, усваивать чужой опыт. Придя домой со своей инженерно-конструкторской работы, он садился в кресло и раскрывал очередной том Диккенса. Вероника не встречала второго такого начитанного человека. Однако все необходимое для жилья, как-то: гнездо, корм, забота о потомстве, – лежало на ней. Можно было бы сесть во второе кресло – в доме их два – и достать другую книгу (у них хорошая библиотека), и самой тоже углубиться в чтение, и посмотреть, что из этого получится. Но Вероника на эксперимент не решалась. В конце концов, у ее подруг было еще хуже. Ее подруги даже не смели мечтать о таком счастье, как трезвый муж, сидящий в доме и читающий Диккенса.
   На чем мы остановились? На том, что Вероника собиралась на встречу с Мельниковым, красила глаза, и в этот момент вошла домработница Нюра и сообщила с претензией (она вообще разговаривала только с претензией, ощущая зависимость Вероники и постоянно поддерживая в ней эту зависимость):
   – Врач Илья Давыдович сказал, чтоб пришла. Анализы неправильные.
   – Почему неправильные? – спросила Вероника, не двигая лицом, рисуя полоску на нижнем веке.
   – А черт его знает! – обиделась Нюра и вышла, хлопнув дверью.
   Вбежала трехлетняя Аня, или, как ее звали в доме, Нютечка. Она была оформлена в соответствии с Нюриной эстетикой: байковое платье в горошек, байковые штаны спускались ниже колен. Нютечка выглядела как послевоенный ребенок. Веронике стало стыдно. Однако все на этом и кончилось. На мимолетном чувстве стыда. Вероника существовала таким образом, что каждый кусок ее жизни – месяц, неделя, день – был забит до отказа. Чтобы по-настоящему чего-то достичь, надо заниматься чем-то одним. Вероника сбагрила Нютю на Нюру, и все шло относительно нормально, если не считать Нюриных выступлений. Нюра «выступала» потому, что чувствовала себя одинокой, выключенной из интересов семьи. Она и маленькая девочка жили отдельным необитаемым островком. Мать все время «вихрилась», а отец сидел, как «сидадуха», и читал, «хоть кипятку ему под зад плесни»… Нютя обожала Нюру, старалась ей подражать, говорила по-деревенски, употребляла полуцензурные слова, не понимая их смысла. В детстве усваиваемость замечательная. Дети одинаково хорошо усваивают и иностранный язык, и полуцензурный слог, и диалект Великолукской области.
   Вероника перестала красить глаза и с пристрастием посмотрела на девочку. Вид у нее был непрезентабельный, но безмятежный и совершенно здоровый. Она была толстенькая, розовощекая, с большой башкой в шелковых волосах и «лампочками» в глазах. В ее желудевых бежевых глазах все время что-то светилось, как будто был включен свет. И когда ее фотографировали, то на фотокарточках рядом с черными точками зрачков фиксировалась белая точка внутренней лампочки. Это был свет ее жизни, может быть, таланта или напор оптимизма, который бывает врожденным, как и цвет глаз.
   Никаких видимых следов болезни не было и в помине. Вероника подумала: не может так светиться больной человек. В больном человеке обязательно что-то идет на ущерб. Он может не чувствовать болезни, но светиться не будет.
   Вероника успокоилась и стала дальше красить свой глаз. Нютя стояла рядом, выпятив пузо, и смотрела с немым восхищением. Все, что имело отношение к Веронике, приводило ее в особое состояние. Она обожала, обожествляла свою мать. Вероника была для нее не бытом, как мамы у всех остальных детей, а праздником. Вероника была тем, чем награждают.
 
   – У нее вульгарный пиелонефрит, – сказал Илья Давыдович. – Либо врожденный порок почки.
   Внимание Вероники зацепилось за слово «вульгарный». Она думала, что вульгарными могут быть только люди, а не болезни. Как человек, работающий со словом, она отметила, что «вульгарный» в прямом значении этого слова: примитивный, обычный. И, значит, вульгарный человек – это человек обычный, ничем не примечательный.
   – Почему вы так решили? – спросила Вероника.
   – Стойкий белок. Лейкоциты выше нормы.
   – А почему это бывает?
   – Осложнение после простуды, чаще всего после ангины. Или врожденный порок.
   – А что, бывают пороки почки? – удивилась Вероника. Она слышала о пороках сердца, а остальные органы, как ей казалось, пороков не имеют.
   – А как же… Бывает блуждающая почка, сдвоенная почка, карман в почке…
   – А почему так бывает?
   – Природа варьирует… ищет… ошибается.
   Вероника считала, что человек уже закончил, завершил свою эволюцию. И она удивилась, что природа продолжает работать над законченным замыслом.
   – Это опасно? – спросила Вероника.
   Она спрашивала спокойно, почти бесстрастно, будто речь шла не о единственной дочери, а о малознакомом человеке. Вероника считала себя не вправе нагружать посторонних людей своими личными эмоциями. Страх, внутренняя паника, угрызения совести – это ее дела, и нечего вешать такие неподъемные тюки на бедного Илью Давыдовича. Этому качеству Веронику научила ее свекровь, Алешина мать. Она говорила: «Не разрешайте подглядывать в свои карты. Вы, Ника, несделанная женщина…»
   Илья Давыдович не стал отвечать на вопрос: опасно или нет. Он сказал:
   – Если врожденный порок, потребуется операция. Вот вам направление в Морозовскую больницу.
   Вероника взяла направление и вышла из кабинета. Постояла. Потом вернулась обратно. Стояла безмолвно. Илья Давыдович посмотрел на нее понимающе.
   – Трудно дети растут… – Он покивал головой, плешивой, в редких волосиках, как у младенца. – Трудно вырастить человека.
   – А в больницу обязательно? – спросила Вероника, надеясь хоть что-нибудь отменить.
   – Обязательно. Надо сделать урографию. А это проводится только в стационаре.
   – Что такое урография?
   – В вену вводится синька, потом делают рентген почки.
   Вероника представила себе, как в кровь вводят синьку, кровь становится синего цвета – и эта синяя кровь устремляется в Нютечкино сердце и в мозги.
   – Это опасно? – спросила Вероника.
   – Может быть аллергический шок, поэтому урографию делают в стационаре под наблюдением врачей.
   Шок… операция… синька… Ее дочь окружили опасности, как волки в мультфильме, и уселись вокруг зловещим кольцом. И она, именно она и никто другой, должна встать рядом со своей дочерью и вывести ее из этого кольца. Но как?
 
   Из больницы Вероника поехала в райисполком на встречу с Мельниковым. Встреча была назначена заранее, а отменять назначенное было не в ее журналистских правилах.
   Мельников ждал ее в кабинете – крепкий, белозубый, гладкий, как промытое яблоко. Мебель в его кабинете была темная, полированная. На полках стояли призы за хорошую работу и подарки, преподнесенные иностранными гостями: парусный фрегат, Эйфелева башня. Башню, наверное, подарили французы. Кому же еще…
   – Садитесь… – пригласил Мельников.
   Вероника села против него, думая, однако, не о сути вопроса, а о словах: шок и операция. Неужели ее маленькую девочку придется сдавать на чужие руки, на пытки, как в гестапо! И почему именно на ней природа решила искать и варьировать?
   Суть же вопроса состояла в следующем: полгода назад в районе открыли музей выдающегося просветителя конца восемнадцатого века. Музей открыли в доме, где жил просветитель с такого-то и по такой-то год. В эти рамки вмещалась вся его жизнь – со дня рождения до последнего дня.
   Была проведена большая работа: выселили жильцов, дали им новые квартиры с учетом современных норм на человека, отреставрировали старый дом, завезли экспонаты. Наконец состоялось торжественное открытие музея. Вероника написала статью об историческом наследии, о связи поколений, об эстафете, которую мы несем из прошлого через настоящее к будущему. А потом в редакцию пришло письмо от студента-первокурсника, который сообщил, что просветитель жил вовсе не в этом доме, а через дорогу, на уголочке. Веронику послали разбираться. Она разобралась довольно быстро: да, не в этом. Да, через дорогу, на уголочке. Произошла путаница. Как она произошла? Как всякая путаница. Сейчас в ходу слово «халатность». Кто-то проявил халатность. А может, просто честно ошибся. Да и какая, в сущности, разница – где жил этот просветитель, к какому парадному подъезду подавали ему лошадей, к тому или к этому.
   – Дело в смысле его жизни, – философски заметил Мельников. – А не в месте. Место – это случайность.
   – Это сейчас случайность, – сказала Вероника. – Это мы сейчас не знаем, где получим квартиру. А тот дом был домом его отца, деда и прадеда. А потом в нем жили внуки и правнуки. Дом – часть человека.
   – Мы это понимаем.
   Мельников называл себя на «мы». Вероника знала, что решать будет он, но Мельников пожелал сделать вид, что от него ничего не зависит, вернее, не все зависит только от него. Можно было все оставить как есть. Ничего не менять. А можно перенести музей на положенное место, но тогда опять выселять, опять выделять, опять реставрировать. Получается, что они только и занимаются просветителем, когда так много пусть менее значительных, однако живущих сегодня людей. Животрепещущих судеб.
   – Дома-то одинаковые почти. Один архитектор строил, – мягко нажал Мельников и простодушно посмотрел в прозрачные «боттичеллевские» глаза Вероники.
   – Если пойти по пути «все равно», то зачем варить пищу? Можно есть сырой. Зачем одеваться? Можно завернуться в шкуры. Зачем вообще нужны просветители и память о них? Зачем нам знать, что до нас тоже жили и хотели нам добра?
   – Где вы учились? – спросил Мельников, как бы снимая тему и интересуясь лично ею, Вероникой.
   За этими прозрачными глазами он услышал лязг гусениц и понял, что легче вложить средства, силы и время, чем связываться с этой журналисткой и ее газетой.
   – У меня два образования, – сухо ответила Вероника, не поддерживая интерес к себе. Поднялась. Первая протянула руку. – Единственное, что я могу сделать для вас, – это уйти.
   Летуче улыбнулась и ушла. И, еще не выйдя за дверь, забыла и о Мельникове, и о музее. В создавшейся ситуации ей это было все равно, и именно поэтому она знала – все получится. Судьба не любит, когда от нее что-то очень требуют. Судьба любит, когда ей предоставляют право выбора.
   Вероника закрыла за собой дверь. Мельников какое-то время смотрел на закрытую дверь. Он привык к тому, что все у него что-то просят, заискивая взором и вибрируя душой. А глаза этой женщины были свободны той свободой, которую дают правота и ощущение собственной человеческой значимости. Мельникову захотелось, чтобы она пришла и попросила что-нибудь для себя. Но он знал, что она не придет и не попросит. Такие для себя не просят ничего.
   …Аня стояла перед врачом, раздетая по пояс, благосклонно разрешая себя выстукивать и выслушивать.
   Вероника сидела возле стены на стуле, подавшись вперед, смотрела на свою дочь, и в эту минуту в ней жила только мать. Не существовало ни дела, ни мужа, ни себя самой – только эта девочка с большой башкой, широкой спиной и выпяченным пузом.
   – Сердечко какое симпатичное! – похвалила женщина-врач, окончив осмотр.
   В Веронике взметнулась надежда. Она влюбленно посмотрела на молодую страшненькую врачиху, ожидая, что та отменит все страхи, отдаст Аню домой, и можно будет снова сдать ее на Нюру и зажить своей жизнью. Врач что-то написала на белом листке, потом протянула листок Веронике.
   – Направление на госпитализацию, – сказала она.
   – Почему?.. Ведь сердце хорошее…
   – А почки плохие. Она ангиной болела?
   – Болела, – вспомнила Вероника. – Весной…
   – Скорее всего осложнение после ангины на почки. Советую вам не тянуть. Идет воспалительный процесс. Запустевают канальцы…
   Эти запустевающие канальцы поразили Веронику.
   – А когда класть?
   – Да хоть сейчас. Чем скорее вы за это возьметесь, тем скорее закончите.
   Веронике захотелось начать все немедленно. Ей казалось, что процесс «запустевания» движется неумолимо и происходит даже сейчас, когда она разговаривает с врачом. Необходимо немедленно в это вмешаться и остановить.
   Она взяла Аню за руку и пошла с ней в приемный покой.
   – Ты сейчас ляжешь в больницу, – сказала Вероника.
   – А ты?
   – А я к тебе приеду. Съезжу за твоими тряпочками и все привезу.
   Аня вытащила свою руку и остановилась, не желая следовать за матерью. Вероника взяла ее за руку и повлекла, но Аня упиралась.
   – Стой, если тебе нравится, – разрешила Вероника. – А я пойду.
   Она пошла вперед, ожидая, что Аня побежит следом. Но Аня осталась стоять посреди аллеи, усыпанной желтыми листьями. На ней было красное пальтишко и платочек, повязанный концами назад, как у маленькой бабенки. Аня не плакала, смотрела со сложным выражением, как собака, которую ведут на живодерню и она не верит своему хозяину.
   Вероника вернулась к дочери, присела перед ней на корточки и стала говорить ей, прямо глядя в глаза, апеллируя такими несложными понятиями, как «хорошая девочка» и «нехорошая девочка». Аня внимательно слушала, и в ее маленьком мозгу шла работа.
   – Там хорошо, – убеждала Вероника. – Там много детей. У них есть игрушки. Я тоже принесу тебе куклу.
   – Когда? – уточнила Аня.
   – Прямо сейчас. Вот отведу тебя в больницу и пойду за куклой.
   Аня доверчиво вложила свою руку в руку Вероники и разрешила заманить себя в приемный покой.
   После некоторых формальностей: опять прослушивали, опять спрашивали, опять заполняли историю болезни – пришла большая, просторная нянечка, взяла Аню за руку и повела за собой. Нянечка была высокая, а Аня маленькая, и поднятой детской руки не хватало до взрослой ладони. Нянечка чуть поддернула руку к себе, отчего Аня вся перекосилась в противоположную от нянечки сторону, и они пошли по скользкому кафельному коридору, как по льду.