— Зря ты такого мнения о нем, — сказал я почти зло.
   Она выглядела растерянной.
   Я подошел к огню, поставил ногу на край очага и, упершись в колено ладонями, долго стоял так, не сводя взгляда с языков пламени на сосновых поленьях.
   — Я приехал сегодня в Незерби, не для того, чтобы спросить даешь ли ты, Риган, добро на поимку сэра Гая. Я приехал сказать, что рад, что ты его сестра. Грешник он или святой, бандит или неудачник, но то, что я до сих пор жив и свободен — это благодаря ему. Гай Круэльский. Я же знал его под другим именем. Помнишь ты упоминала, что среди ваших имений одно имеет название Орнейль? Еще тогда это звучание показалось мне знакомым. Ги д'Орнейль звался твой брат в Святой Земле. И это был лучший рыцарь в свите короля Иерусалимского Бодуэна II. Потом его прозвали Черный Ястреб. Но расскажу все по порядку.
   Я сел подле нее и начал свое повествование.
   Еще когда я только прибыл в Палестину, там много говорили о молодом рыцаре Ги д'Орнейле, которого сам король Бодуэн приблизил к своей особе и которым неизменно восхищался. Он входил в штат личных телохранителей короля и говорили нет лучшего мастера боя на мечах. Рыцарь Ги ведь не просто рубил, когда сражался, он разработал сложные приемы защиты и нападения, особой тактики боя, и люди думали, что его клинок словно чувствует душу хозяина, зная как вести атаку. Раньше в поединке на мечах побеждал тот, кто сильнее физически, теперь воины, учившиеся у Ги д'Орнейля, говорили, что побеждает тот, кто более искусный и ловкий.
   Я в то время очень увлекался воинскими искусствами. Мой Пенда научил меня старому саксонскому бою с секирой, воин-араб тренировал меня метать ножи, а конной атаке с копьем я обучался у самого великого магистра Гуго де Пайена — командора ордена Храма. С мечом я так же упражнялся немало, но то и дело слышал — чтобы познать истинную красоту схватки с мечом, необходимо взять урок у этого отчаянного юнца Ги.
   Мне не терпелось с ним встретиться, однако судьба все время разводила нас. Ведь в Святой Земле не приходится вести оседлую жизнь, все время куда-то скачешь, где-то несешь службу, сражаешься. И так уж выходило, что когда я бывал в Иерусалиме, Ги д'Орнейль нес службу на границе, а когда я уезжал по делам Ордена, он посещал двор короля Бодуэна или сопровождал его величество в поездках.
   А потом случилось несчастье. Бодуэн Иерусалимский гостил у графа Моавского, и с находился верный Ги д'Орнейль. Граф Моавский устроил охоту для Бодуэна, но во время лова король в пылу травли пересек границу графства и был пленен турецким эмиром Балоком. Это был огромный позор для всего христианского мира. Позор несколько уменьшало лишь то, что на месте, где схватили короля, произошло настоящее побоище. Охранники его величества стояли за своего сеньора насмерть и земля была просто усеяна их трупами. Как и трупами турок. Однако следов Ги д'Орнейля не было обнаружено. Он просто исчез. Поэтому все решили, что именно он и был тем Иудой, который навел людей Балока на короля.
   В том балансе равновесия сил в Палестине, когда мир христиан и сарацин столь тесно переплетен, предательство — вещь не самая удивительная. И никто не сомневался, что д'Орейль предатель. Его заклеймили позором и, прокляв, занялись более насущным делом — надо было собирать деньги за выкуп короля и охранять границы его владений.
   Почти два года мы ничего не знали о Ги д'Орнейле. Потом король совершил побег из плена и был радостно встречен как христианами, так и своими мусульманскими подданными. Тогда Бодуэн вскользь упомянул, что Ги отчаянно сражался за него, убил немало воинов-сарацин, но в конце концов, на него набросили аркан, и эмир Балок велел живым доставить к нему столь искусного воина. Позже стало известно, что Ги принял мусульманство и живет в почете у эмира. В любом случае имя его осталось проклятым и люди плевались, вспоминая его.
   Прошел еще год. И до нас дошла весть, что в районе Эдесского графства и землями атабега Алеппо появилась банда, которая совершает отчаянные набеги на караванные пути. Атабег был в мире с королем Иерусалима и он обратился к Бодуэну, прося помочь ему обезвредить разбойников, наносивших его торговле такой урон. Особо он назначил награду за голову главаря банды — Черного Сокола, как именовали его местные жители. Такого рода работа, по поимке бандитов, всегда выпадала на долу тамплиеров. И магистр Ордена Храма поручил это задание мне.
   Я не стал рассказывать Риган, как долго мы охотились за людьми Черного Сокола, сколь они были неуловимы и как исчезали, словно растворяясь среди камней Сирии, когда нам казалось, что уже окружили их. Но я сказал ей, что мы невольно прониклись уважением к предводителю банды, восхищались его тактикой, ловкостью, отвагой. Мы не стеснялись выражать свой восторг, уже потому, что набезчики грабили только купцов-арабов, но ни разу не обидели паломников-христиан. А для нас, христиан Святой Земли, это много значило. И хотя мы обязаны были охранять караваны союзников-мусульман, но по сути сочувствовали Черному Соколу.
   — Но однажды, — продолжал я, — мы все же столкнулись с бандой и вступили в схватку. Отряд разбойников оказался куда многочисленнее, чем мы ожидали, и они лучше знали местность. Мы попали в западню, оказались окружены. Я видел, как один за другим гибли мои соратники, пока сам не был ранен и упал с коня.
   Очнулся в какой-то пещере. Я так ослаб от потери крови, что еле мог пошевелиться, и из своего закутка наблюдал, как пировали разбойника, как веселились и делили добытое в схватке. И тогда я увидел его. Сразу понял — это главарь. Он был спокоен и величав, он не принимал участия в общем ликовании, сидел в стороне и вид у него был отсутствующий, даже печальный. Одет он был как кочевники бедуины: на голове покрывало, схваченное вокруг лба войлочным кольцом, одежда восточного кроя, широкие шаровары. Он был молод, смугл и черноглаз, но что-то в его чертах подсказало мне, что он не араб, а европеец. Главарь вскоре почувствовал мой взгляд и глаза наши встретились. И сколько же тоски было в его бездонных темных очах!
   Он подошел, заговорил со мной на прекрасном нормандском. Суть его речи сводилась к тому, что он знает, кто я. Поэтому мне и была дарована жизнь — ведь за рыцаря-тамплиера заплатят хороший выкуп. Был он даже любезен, но я едва удостоил его ответом, пока не сорвался и не сказал, что гореть ему в аду за то, что он сошелся с нехристями, хуже того, с разбойниками. Однако эти слова словно не задели его. Усмехнувшись, предводитель заметил, что ему это ведомо и без меня, и в голосе его звучала горечь.
   Тогда я еще не знал, что это Ги д'Орнейль. Когда же разбойника привели ко мне лекаря-араба, чтобы привести моя рану в порядок, тот сболтнул, что Черный Сокол некогда служил у христиан, а затем жил на попечении эмира Балока, пока не ступил на стезю разбоя. Тут-то меня и осенила догадка.
   Спустя несколько дней отряд Черного Сокола снова выследили воины Ордена и нанесли ему жестокое поражение. Лишь считанные разбойники вернулись в свое логово в пещере, горя желание выместить на мне злобу.
   Вот тогда-то изгой Ги и стал на мою защиту. Один против всех. И крест честной! — надо было его видеть. Он был словно бог войны, словно сам демон и великий герой. Никогда не видел, чтобы человек так сражался. И как бы я не относился к нему, я был восхищен.
   Он отбил меня, а вечером тайно вывез из пещеры, дав лошадь, воды и указав путь. Я спросил —что скажут его сотоварищи, обнаружив мое бегство, но в ответ он беспечно махнул рукой.
   И тогда я назвал его по имени.
   Ги вздрогнул и помрачнел.
   — Не стоило вам показывать, что узнали меня.
   В его голосе даже прозвучала угроза, но я его не боялся. Не погубит же он меня теперь, когда сам спас.
   — То, что я узнал вас, останется только при мне, клянусь в том своим рыцарским званием. И отныне я буду молиться за вас, что бы вы порвали со своим теперешним положением и вновь стали гордостью христиан.
   Он расхохотался.
   — Напрасные усилия! Я так опорочен, что не все ли равно, как я встречу свой конец. Ибо везде среди собратьев по вере меня считают предателем. Я ведь вынужден был принять веру Магомета, а христиане подобного не прощают.
   — Что бы вам ни пришлось пережить, сударь, вы не нарушили главной заповеди Иисуса Христа: «Возлюби ближнего, как самого себя». И спасая меня, доказали это.
   Он долго смотрел на меня.
   — Вы думаете у меня еще есть шанс?
   — Отчего же нет? Вспомните притчу о заблудшей овце и слова Спасителя: «…На небесах более радости об одном раскаявшемся грешнике, чем о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии». Поэтому оставьте свое пагубное занятие, вернитесь в лоно Святой Матери Церкви и…
   — Кто мне поверит? Здесь, в Святой Земле, я слишком известен и осквернен.
   — Что с того? Мир велик. Есть места, где вас не знают, где вы сможете начать все сначала. И вновь стать достойным рыцарем.
   — Аминь, — тихо сказал он и ушел в ночь.
   Больше я его не видел. Но вскоре узнал, что банда Черного Сокола перестала быть ужасом караванных путей. Более того, как-то один из побывавших в Иерусалиме паломников, поведал, что некий Ги из Святой Земли побывал в Риме и сам Папа принял у него исповедь, дав отпущение грехов. Мне очень хотелось верить, что это и был мой спаситель.
   Я умолк, глядя на Риган. Огонь в очаге почти угас, она сидела, кутаясь в шаль, и я не видел ее лица.
   Я продолжил:
   — Одного я не понимаю, как этот человек, с таким трудом получивший прощение, мог вновь стать вне закона, что сам Генрих Боклерк объявил его своим врагом.
   И тут Риган всхлипнула, громко, с дрожью.
   — Когда Гай родился… В тот день умерла наша мать, дав ему жизнь. Для отца это был удар. Он был словно не в себе. А в доме было несколько нищих, решивших, что если у хозяина родится сын, их щедро угостят. Отец это понимал и разозлился. Он выгнал их всех вон, хотя была зима и на улице завывала метель. И все они погибли. Все, кроме одной старухи. Она стояла за частоколом усадьбы и проклинала отца… и его сына. Как потом рассказывала моя нянька-валлийка, у Гая тогда на груди появилась отметина — опущенный углом вниз треугольник. А там, в Уэльсе, говорят, что это знак изгнанника. Вот мой брат и изгнанник… на всю жизнь.
   Я сел рядом с ней.
   — Клянусь тебе, Риган, что я не поступлю с ним подло. Я сделаю все, чтобы он понял, что я его друг… его родич. И сделаю все, чтобы он не попал в руки людей короля.
   Она нашла в темноте мою руку и поднесла к губам.
   — Да благословит тебя Господь, Эдгар.
   — Да пребудет он и с тобой.

Глава 3.
ГИТА.
Декабрь 1131 года.

   Я помню и более холодные зимы, но так, как в эту, я не мерзла никогда. Может оттого, что при жизни прежней настоятельницы матушки Марианны дела в монастыре Святой Хильды шли на лад и в запасе у нас всегда имелись дрова и торф.
   Но теперь, когда матушка-настоятельница отошла в лучший мир — да прибудет с ней вечный покой —ее место заняла мать Бриджит, которая так запустила дела, что нам приходилось туго. Мать Бриджит хоть и является образцом благочестия, ничего не смыслила в хозяйстве, и все обитатели монастыря с наступлением холодов почувствовали это на себе.
   По наказу настоятельницы, я проверяла ее счета, сверяла списки доходов и расходов. И несмотря на все уважение к аббатисе Бриджит, мне порой даже хотелось затопать ногами, закричать, а при встречах с ней, так и подмывало спросить, как же она намеревается провести доверенных ее попечению сестер Христовых через все ненастья и голод зимних месяцев?
   — О, Святая Хильда, как же я замерзла!
   Не выдержав, я сложила ладони над пламенем свечи, надеясь хоть немного отогреть, ибо они так озябли, что едва держали перо.
   Мы находились в скриптории[21] монастыря — я и Отилия. И хотя на улице была зима, а к вечеру сырость окончательно проникла в это маленькое помещение, никто не позаботился чтобы нам дали торфа для печи, и мы сидели в холоде еще с обеда.
   Отилия подняла на меня свои близорукие голубые глаза. В серой одежде послушницы и плотно облегающей шапочке, из под которой на ее плечи спадали русые тонкие косички, она казалось особенно хрупкой и трогательной. Отилия ласково улыбнулась мне.
   — Не думай о холоде, Гита. Тогда и не будешь так его ощущать.
   — Как же — не думай? Тебе хорошо, ты святая. Я же… Знаешь что, давай разведем костер из обрывков пергамента и погреемся немного. А то недолго и слечь, как бедняжка сестра Стэфания.
   Но Отилия только отрицательно покачала головой и вновь заскрипела пером.
   Переписыванием рукописей в скриптории монастыря мы обычно занимались втроем — сестра Стефания, Отилия и я. Это занятие, само по себе интересное, еще и давало монастырю неплохой доход, так как книги всегда дорого стоили. Женщины-каллиграфы — редкость, и то, что обитель Святой Хильды обучала и готовила таковых — несомненная заслуга покойно настоятельницы Марианны. А для меня несомненное удовольствие и возможность проявить себя. Ведь я считалась лучшим каллиграфом в монастыре.
   В монастырь я попала, когда мне и семи не было. И здесь я, круглая сирота, нашла себе тихое пристанище. Сначала воспитанница, потом послушница, скоро я приму постриг и монастырь навсегда защитит меня от всех бед и волнений мира. Я привыкла здесь жить и понимала, что нигде больше не могла бы проводить столько времени за книгами. И все же… Большой мир, тревожный, яркий и страшный врывался в мое тихое существование, пугал, но еще больше интересовал. И хотя еще год назад, когда мне исполнилось шестнадцать лет, я должна была принять пострижение, я отказалась. При этом я сослалась, что готова еще год прожить в послушницах, чтобы затем подстричься вместе с Отилией. Отилия была на год младше меня и была моей лучшей подругой. Так что ничего удивительного, раз я решила обождать ее. И все же какой переполох поднялся тогда из-за моего отказа. Даже приезжал аббат Ансельм из Бэри-Сэнт-Эдмунса, патрон нашего монастыря. И как зло смотрел на меня своими маленькими заплывшими жиром глазками.
   — Дитя мое, я очень хочу верить, что твое упорство — всего лишь недоразумение. Запомни, в тебе течет дурная, порочная кровь смутьяна Хэрварда, и ты должна учиться послушанию, а не будить в себе беса неповиновения, какой завладел душой твоего деда.
   Да, я была внучкой Хэрварда Вейка, гордого сакса, великого мятежника — что бы там ни говорил этот поп-норманн. И я гордилась этим. Знала, что люди порой заезжают в Святую Хильду, только чтобы взглянуть на меня, последнюю из его потомков. Могла ли я стыдиться подобного родства? Абсурд. Я была внучкой Хэрварда! Но к тому же я и богатая наследница. Аббат Ансельм, как мой опекун, давно наложил руки на мои земли, уверенный, что я приму постриг, и тогда он беспрепятственно сможет называть их своими. Поэтому он так и всполошился, когда я вдруг отложила вступление в сонм невест Христовых.
   Меня отвлекло шуршание сворачиваемого Отилией свитка.
   — О чем задумалась, мое Лунное Серебро?
   Она часто так меня называла. А за ней и другие. Дело в том, что у меня очень светлые волосы. Длинные, прямые и густые. Я люблю заплетать их в косу и перебрасывать через плечо. Волосы — моя гордость. И хотя это и суетно, но мне будет жаль обрезать их, когда я стану бенидиктинкой.
   Я вздохнула.
   — Прочти что ты написала.
   Еще месяц назад нам было поручено переписать старую саксонскую поэму «Боэвульф». С тех пор, как наш король Генрих первым браком был женат на саксонке, у англичан поэма стала популярной. И аббат Ансельм заказал нашему монастырю ее рукопись для одного из своих знатных покровителей. Мы работали споро, пока сестра Стэфания не слегла с простудой, а мне поручили привести в порядок к Рождеству счета монастырского хозяйства. Теперь над рукописью работала только Отилия. И делала это с присущими ей аккуратностью и старанием.
   — Прочти! — просила я, согревая дыханием озябшие пальцы.
   Голос у Отилии был мягкий и мелодичный. По роду она была нормандкой, но саксонский знала, как родной.
 
— Не слышно арфы,
не вьется сокол
в высокой зале,
и на дворе
не топчут кони, —
всех похитила
всех истребила
смерть пагуба!..
 
   Она умолкла и как-то смущенно поглядела на меня. Словно опасалась задеть меня намеком на поражение моих соплеменников. Но все это было так давно… А Отилия была здесь и была моей подругой.
   И я заговорила о другом:
   — Слушай, Отил, знаешь, что попросили переписать для одного лорда в нашей обители? Мать Бриджит как глянула, так и закрыла это под замок. Но я заметила, как сестра Стэфания тихонька почитывает. И я видела, как она открывает ларец. Хочешь и мы почитаем? Это отрывки из «Искусства любви» Овидия.
   Я тут же схватила ножичек для заточки перьев и, пользуясь, что Отилия не удерживает меня, стала возиться с замочком на ларце, который стоял в нише стены. Отилия нерешительно приблизилась. Она-то, конечно, святая, но еще слишком молода и любопытна.
   Несколько листов пергамента были исписаны красивым почерком по латыни. Таким четким, словно тот, кто их писал, не испытывал волнения. Меня же даже в жар бросало, когда я читала.
 
— Любовь — это война, и в ней нет места трусам.
Когда ее знамена взмывают вверх, герои готовятся к бою.
Приятен ли этот поход? Героев ждут переходы, непогода,
Ночь, зима и бури, горе и изнурение…
…Но если вы уж попались, нет смысла таиться,
Ибо все ясно, как день, и ложны все ваши клятвы.
Изнуряйте себя, насколько хватит сил на ложе любви…
 
   — Ну как? Разве не великолепно?
   Наверное у меня горели глаза.
   У Отилии тоже разрумянились щеки, но она быстро совладала собой. Отошла, стала перебирать четки.
   — Нам не следует этого знать, Гита. Это мирское. Мы же решили посвятить себя Богу. Не думай только, что я ханжа, но есть вещи, от которых мы должны отречься. А любовь и все эти чувства… Поверь, все это не так и возвышенно.
   Я знала, о чем она говорит. Ей было десять, когда ее изнасиловал отчим, и она пришла в монастырь, спасаясь от мира, как от боли и грязи. Монастырь сулил спокойную, безбедную жизнь. И она выбрала ее. Я же… Меня отдали в монастырь еще ребенком, я еще не могла разобраться, чего хочу, просто подчинилась воле матери, которая овдовев после смерти отца, считала, что только тихая монастырская жизнь может уберечь ее дитя от недоброй судьбы.
   Я села на прежнее место, но почему-то никак не могла сосредоточиться на счетах. Обычно я находила это занятие интересным, даже втайне гордилась, что разбираюсь в этом лучше настоятельницы. Слышала, как иные говорили, что с такими способностями, я однажды сама стану аббатисой. Я ведь из хорошего рода, при поступлении за меня был сделан щедрый вклад, я прекрасная ученица и со мной советуются. Да, моя дальнейшая судьба была предопределена и, наверное, это хорошо. Однако сейчас… То ли строки из Овидия так повлияли на меня, то ли уже давно душа моя была неспокойна, но вместо того, чтобы работать, я размечталась.
   Тот о ком я мечтала, даже не знал о моем существовании. Я его видела неоднократно, когда он наезжал в нашу обитель помолиться в часовне, где покоился прах его матери. Звали его Эдгар Армстронг, в нем текла кровь прежних королей Англии и он был крестоносцем. Об этом не раз шептались мы, молоденькие послушницы, но нас в посетителе прельщали не столько его слава и положение, сколько его привлекательная наружность. Он был высокий, сильный, гибкий. В нем было нечто от благородного оленя — этакое гордое достоинство и грация. Он был очень смуглым и мне говорили, что эта смуглость присуща всем, кто провел в Святой Земле несколько лет. Зато у него были золотисто-каштановые красиво вьющиеся волосы и удивительные синие глаза. Я так хорошо его рассмотрела, потому, что едва он приезжал, ни о чем больше не могла думать, только бы увидеть его. Можете смеяться, но все мое существо — мое сердце, моя душа, моя кровь, — все звенело, едва я бросала на него украдкой взгляд. Он же и не подозревал обо мне. Если же и слышал, что в женском монастыре Святой Хильды живет внучка Хэрварда, то никак не проявлял интереса. Конечно, он ведь такой могущественный и занятой человек, шериф Норфолка. Эдгар Армстронг — прекрасный, отчужденный, далекий… Для меня он был, как солнце после дождя. Я никому не говорила об этом, даже на исповеди. Это был мой грех, но какой сладкий грех! Не возбраняется смотреть на прекрасное, дабы ощутить удовольствие. Эдгар — в этом имени мне слышался рокот струн, лязг стали и мурлыканье кошки.
   В последний его приезд я и еще несколько послушниц взобрались на стремянки за оградой гербариума[22] и смотрели, как он разговаривает с матерью Бриджит у ворот обители. Позже говорили, что настоятельница просто лебезила перед ним — он ведь очень богат и всегда делал щедрые вклады монастырю, — но я тогда ничего этого не заметила, потому что видела в тот миг только Эдгара. А потом, когда он уже сел на коня, то вдруг неожиданно повернулся и поглядел на нас. И мы замерли, как голубки перед горностаем. Он смотрел на нас, но как! — так игриво и ласково, чуть иронично и может даже чуть-чуть печально. А потом приложил руку к губам и сделал жест, словно посылая поцелуй.
   Нас потом наказали. Но мне было в сладость даже наказание. И со мной такое творилось! У меня ныла, словно наливаясь, грудь, болел низ живота, холодели руки. Я мечтала, чтобы шериф увидел меня, обратил внимание, нашел красивой. Ведь все говорили, что я красива. И я теперь сама желала убедиться в этом, когда склонялась над своим отражением в бадье с водой или рассматривала себя в заводи у монастырской мельницы.
   У меня очень светлая, гладкая кожа и румянец на скулах. Овал лица… Даже недолюбливающая меня мать Бриджит говорит, что оно красиво — нежная линия щек и подбородка, гладкий лоб. Брови у меня каштановые, выгнутые, как у королевны. Они значительно темнее волос, а ресницы еще темнее бровей и такие густые. Когда смотришь в отражение, кажется, словно они очерчивают глаза темной линией и от этого глаза кажутся выразительнее. Если выразительными могут быть глаза светло-серого, как металл, цвета. А вот рот… Мне говорили, что это не английский рот, а французский — слишком пухлый и яркий. И неудивительно — моя мать родом с юга Нормандии, и от нее я унаследовала изогнутую, как лук, верхнюю губу и припухлую нижнюю. Как однажды лукаво заметила сестра Стэфания, мужчины при взгляде на такие губы начинают думать о поцелуе. Несмотря на нескромность этого замечания. Я осталась довольна.
   А еще болтушка Стэфания как-то обмолвилась, что мужчин ничто так не интересует, как женское тело. Но что в нем такого привлекательного? Грудь у меня не большая и не маленькая, но такая круглая. Вообще-то я слишком тоненькая и не очень высокая, однако у меня длинные стройные ноги. Так какая же я? Понравилась ли бы я Эдгару? И кому он послал тот воздушный поцелуй? Мне или всем нам?
   От размышлений меня отвлек стук клепала.[23] Я даже вздрогнула.
    Что с тобой? — спросила Отилия. — Ты словно спишь с открытыми глазами.
   Мы спустились во двор. Было время вечерней службы, на дворе давно стемнело. Сгущался туман и в его белесой дымке монахини попарно двигались в церковь, неся в руках зажженные фонарики. И как же было холодно и мрачно. Сырость пробирала до костей. Через три дня сочельник, а ни какого праздничного настроения. Наверное я плохая христианка, если душа моя не ликует в преддверии светлого праздника Рождества.
   В церкви на нас пахнуло холодом камней и ароматом курений. В этот сырой вечер на службе было всего несколько прихожан. Они стояли на коленях и, пока священник читал молитву, повторяли за ним слова, так что пар от дыхания клубами шел у них изо рта.
   Монахини попарно прошли в боковой придел, где их от прихожан отделяла решетка. Они заняли свои места на хорах — впереди монахини, позади послушницы. Настоятельница Бриджит и приоресса стояли по обе стороны хоров, а регентша повернулась к нам лицом, сделала знак и мы запели Angelus.[24]
   Мы стояли молитвенно сложив ладони, опустив глаза под складками головных покрывал, закрывающих чело. Однако, как я не старалась сосредоточиться на молитве, вскоре почувствовала на себе чей-то взгляд. Не выдержав, я посмотрела туда, где стояли прихожане.
   Утрэд. Это был мой человек. Вернее его родители были моими крепостными, а сам он давно стал воином. Его грубая куртка с металлическими бляхами и тяжелая рукоять меча у пояса тотчас выделили Утрэда среди серых и коричневых плащей окрестных крестьян. Именно он пристально смотрел на меня.
   Я заволновалась. Если Утрэд здесь, значит что-то случилось. Бывло и раньше мои люди навещали меня в обители Святой Хильды. Так повелось со времен моего детства, когда я осталась круглой сиротой. Крепостные саксы везли своей маленькой госпоже гостинцы — мед с наших пасек, теплые шерстяные носочки, запеченных в тесте угрей. Прежняя настоятельница не противилась этому, понимая, что осиротевшему ребенку приятно видеть знакомые лица. Но по мере того, как я взрослела, крестьяне стали рассказывать мне и свои нужды, даже просить совета. И я поняла, что им несладко живется под владычеством жадного Ансельма. Люди постоянно жаловались на поборы, на жестокость слуг аббатства, на притеснения и унижения чинимые ими. И так уж вышло, что их приезды со временем переросли для меня в повод для беспокойств.