Страница:
Но сделал я это не сразу. Сначала я хотел познакомиться с ним поближе, изучить его. а потом уже поднять этот вопрос". Алекс хочет защитить меня. Это мало что изменит, но очень характерно для него, что он пытается это сделать.
Когда речь заходит о технических процедурах, суд настаивает на точном и подробном их описании. Среди многих других примеров два самых колоритных использование тайника и метод идентификации в Москве. Оба кажутся заимствованными из телефильмов, но некоторые стороны деятельности разведки иногда совпадают с тем, что показывают в телефильмах.
В обвинительном акте описывалась процедура пользования тайником: сначала Алекс делал черную пометку на одном из уличных столбов, затем, спрятав записку в условленном месте, звонил двум московским абонентам и, когда те отвечали, вешал трубку.
Прокурор требует описать местонахождение тайника.
Алекс говорит:
- Он находился на Пушкинской улице, в подъезде дома номер пять - между мясным и обувным магазинами, почти напротив Театра оперетты. Справа от входа там подвешена на крюках батарея, выкрашенная в темно-зеленый цвет. Между батареей и стеной - зазор сантиметров шесть. Этот дом мне показали на карте Москвы. Записку надо было положить в спичечный коробок, завернуть его в голубую бумагу, заклеить скотчем, потом обмотать проволокой и повесить сзади на крюк батареи.
Цвет батареи, ее расстояние от стены и завернутый в голубую бумагу спичечный коробок, разумеется, сами по себе не отягощают вину Алекса, но представителям трудящихся Москвы надо показать: ничто не ускользает от бдительных глаз правосудия.
Далее Алекс рассказывает, как проходили личные контакты в Москве:
- Я должен был прогуливаться по Садовнической набережной с сигаретой во рту и держать в руке книгу, завернутую в белую бумагу. Естественно, тому, кто шел на встречу со мной, описывали мою внешность. Этому человеку следовало подойти ко мне в расстегнутом пальто и тоже с сигаретой во рту. Пароль: "Мистер Алекс, я от двух ваших друзей, которые передают вам большой, большой привет!" Было условлено, что он должен интонационно выделить слова: "от двух ваших друзей" и "большой, большой".
Эти детали уже существеннее. Они болезненно напоминают мне о залитом ярким сентябрьским солнцем Париже, где применялся такой же способ идентификации.
Алекса тогда мучил вопрос, остаться ли ему на Западе, пока еще была такая возможность, - или вернуться в Москву, где становилось все опаснее. Он решил вернуться - и сидел теперь на скамье подсудимых, сгорбившийся и смирившийся, в фокусе кровожадных взглядов толпы. При словах "от двух ваших друзей" в зале злобно ропщут: они считают, что у этого человека не должно быть друзей.
Все три часа, в течение которых Алекс отвечает на вопросы прокурора, толпа ворчит и рычит: я всей кожей ощущаю кровожадный настрой сидящих в первых рядах, идущую от них волну ненависти, которая окатывает человека на скамье подсудимых. Он устал: отвечает на вопросы медленнее, и чем больше он ослабевает, тем громче становятся глумливые выкрики трудящихся. Они знают, что он обречен на смерть, но прежде хотят увидеть его страдания.
В два часа объявляют перерыв. Нас с Алексом разводят по камерам в здании Верховного суда. Стены в моей камере выкрашены в отвратительный малиновый цвет.
В четыре часа заседание возобновляется.
После нескольких вопросов о пребывании Алекса в Париже начинают выяснять, какие он получил инструкции по устройству и использованию тайников в Москве. Речь идет о зиме 1961 /62 года, когда Алекс, вернувшись из Парижа, действовал в одиночку. Я не мог быть тогда рядом с ним: все предлоги для приезда в Москву были исчерпаны, а новые найти не удавалось. Именно той зимой у меня и зародилась мысль об автопоезде. Но на его изготовление требовались месяцы, а оставлять Алекса в изоляции было нельзя. Следовало найти связника. Единственной подходящей кандидатурой была одна англичанка, жена человека, живущего в Москве. Она делала все, что могла, однако опыта у нее не хватало. Это был очень трудный и опасный период, и ее нельзя винить за все случившееся, однако именно в то время, пока Алекс работал с ней, за ним и началась слежка, приведшая к аресту. Теперь, когда Алекса допрашивают об этом периоде, я вновь чувствую себя отрезанным от него, чувствую, какую он испытывает безнадежность - как и той зимой, когда я находился в Англии и не мог связаться с ним.
В конце заседания прокурор спрашивает Алекса, осознает ли он тяжесть своих преступлений. Алекс отвечает, что полностью осознает.
- А что побудило вас совершить их? - спрашивает прокурор. - Какие ваши личные качества?
После долгого молчания Алекс начинает говорить монотонным голосом впечатление такое, будто в мертвом теле играет старая граммофонная пластинка:
- Самые низкие качества: нравственная деградация, вызванная ежедневными злоупотреблениями спиртными напитками, недовольство моим положением в Комитете, а также наследственные черты характера, которые, может быть, проявились не сразу, но со временем сделали и свою разрушительную работу. В трудные минуты меня потянуло к алкоголю. Я заблудился, споткнулся на краю пропасти и упал. На преступный путь меня толкнули хвастовство, тщеславие, неудовлетворенность моей работой и любовь к легкой жизни. Но все это не извиняет меня и никак не оправдывает мои преступления. Я осознаю свое нравственное падение. Я обманывал своих товарищей, говоря им, что у меня все в порядке. На самом же деле все в моей душе, в моих помыслах и делах было преступным.
Наступает мертвая тишина. Даже толпа не издает ни звука. Словно ее шумные требования сорвать все одежды с этого человека исполнились, и теперь, после своего ужасного заключительного признания, он стоит перед ней голый, беззащитный, выпотрошенный. Я с трудом выдержал его речь, зная, что это неправда, что он говорит с чужого голоса, под влиянием угроз и лживых посулов.
Но мое знание бесполезно. Имеет значение только то, что он сказал, - на основании его слов и будет вынесен приговор.
- У меня больше нет вопросов к Пеньковскому, - говорит прокурор.
Теперь, когда суд над Алексом практически закончен, встает адвокат Апраксин, который начинает задавать вопросы с целью найти смягчающие обстоятельства. Но никто уже не слушает. Напряжение в зале спало.
- Подсудимый Винн, - спрашивает судья, - у вас есть вопросы к подсудимому Пеньковскому?
- Нет, - отвечаю я, - у меня нет вопросов к подсудимому Пеньковскому.
Объявляется перерыв до десяти часов утра следующего дня.
Первый день был посвящен Алексу. Второй - мне.
Меня допрашивали долго и подробно, но из всего допроса я бы выделил три узловых пункта
Первый: расхождения в наших с Алексом показаниях, которые были совершенно неизбежны. Мы предварительно разработали план, согласно которому мне отводилась роль обычного бизнесмена, но, поскольку нас несколько месяцев интенсивно допрашивали порознь, естественно, задавались вопросы, которые мы не могли предвидеть и согласовать, поэтому на некоторые из них мы дали противоречивые ответы. Следствие ухватилось за это, чтобы показать на суде, что я зол на Алекса за его опровержения некоторых моих утверждений. Это делалось не ради облегчения моей участи: они хотели продемонстрировать, что даже безнравственный иностранец на дух не переносит выродка Пеньковского. Я все время придерживался линии, выработанной в беседах с адвокатом. Отход от нее означал, что слушания будут продолжены в закрытом заседании, а это не сулило Апексу ничего хорошего. Кроме того, ведя себя в соответствии с договоренностью, я частично облегчал свою участь.
Второй: вопрос о том, как именно меня использовала британская разведка. На протяжении всего следствия я утверждал, что мне ничего не было известно о моей действительной роли в этом деле, хотя с течением времени я начал кое-что подозревать. Русских вполне устраивало, что британская разведка будет выглядеть всемогущей, а я - игрушкой в ее руках. Устраивало это и меня. Тут все прошло именно так, как хотел Лондон.
Третий: мой бунт против заготовленного сценария. Несмотря на инстинкт самосохранения, я не мог стерпеть одно из его требований и дал несколько незапланированных ответов, что не пошло мне на пользу Не знаю, как это повлияло на мою участь, но я рад, что восстал.
Итак, это заседание начинается с вопросов, связанных с показаниями Алекса. Он, например, упомянул, что в Лондоне я возил его на своей машине по маршруту официальных встреч советской делегации, а заодно передавал его шпионские материалы. Меня спрашивают: "Так кем же вы были: шофером или кем-то поважнее?" Я отвечаю, что считал своей главной задачей помогать Пеньковскому во время его пребывания в Лондоне и окончательно понял свою роль в этом деле только после ареста.
Затем начинается подробный допрос, в ходе которого выясняют мельчайшие детали моих приездов в Москву, знакомства с Алексом и его пребывания в Лондоне.
Спрашивают о том, кто подал мне мысль о поездке в Советский Союз с коммерческими целями. Здесь мне легко ввести их в заблуждение: все ответы давно подготовлены в Лондоне, и я ни разу не менял своих показаний на этот счет.
- В одной из фирм, на которую я работал, - отвечаю я, - был служащий по обеспечению безопасности.
- Откуда вы узнали, что он сотрудник службы безопасности?
- Его так мне представили.
- Давал ли он вам какие-либо рекомендации о том, как вам следует вести себя в Советском Союзе?
- Да, он сказал, что я должен вести точные записи своих поездок и указывать в них фамилии советских инженеров и названия организаций, в которых они работают.
Таким образом, создается впечатление, что упомянутая мной служба безопасности - сугубо частная организация, не имеющая ничего общего с разведкой, а Пеньковский хотел выйти через меня на этого служащего, чтобы тот уже связал его с разведкой.
Затем меня подробно расспрашивают о гостиницах, где останавливался Алекс, и о его встречах с работниками разведки. Я называю эти гостиницы, поскольку они все равно известны - да и Алекс тоже о них говорил, - но твердо придерживаюсь версии о том, что никогда не присутствовал на этих встречах и ничего о них не знал.
Все идет по материалам следствия. Вот уже час, как я читаю написанный для меня текст. Из-за укороченных проводов моих наушников я сижу со склоненной головой.
Несколько раз я пытаюсь поднять ее и снова опустить, желая таким образом показать, что читаю по бумажке, но мне это не удается. Меня угнетает это чтение вслух, особенно когда я вижу, как сидящий ниже меня переводчик регулирует силу звука и иногда уменьшает ее настолько, что микрофон полностью выключается, несмотря на мое точное следование тексту. В конце зала нетерпеливо ерзают иностранные журналисты - им ничего не слышно.
Они с раздражением поглядывают на открытые окна, откуда доносится шум городского транспорта. Кровь у меня закипает, и на очередной вопрос я отвечаю дерзко. В эти минуты меня допрашивают о событии, происшедшем во время одного из моих последних приездов в Москву. Я тогда взял пакет для Алекса прямо на квартире у нашего агента. Моя версия: я не имел никакого представления о содержимом пакета. Однако я вынужден признать, что встреча происходила в полном молчании.
- Тогда он приложил палец к губам, - говорю я, - и написал на листке бумаги: "Передайте это вашему другу".
- А почему вы хранили молчание?
- Потому что, как мне сказали, в соседней комнате жила русская девушка, у которой было много знакомых мужчин. Для нас было важно, чтобы никто не знал о переговорах между Пеньковским и другими лицами - в противном случае пресса могла напечатать эту информацию до заключения договора.
- Но ведь в квартире не было представителей прессы!
И вот тут-то я отвечаю совсем не по сценарию:
- Да, но для западных граждан не секрет, что очень часто их квартиры в Москве прослушиваются при помощи спрятанных там микрофонов.
Прокурор разгневан. Он молчит, и вид его не предвещает ничего хорошего. В эту тягостную минуту я спрашиваю себя, не зашел ли я слишком далеко и не станет ли это поводом для окончания слушания дела в открытом заседании. Однако судья делает знак рукой и задает какойто ничего не значащий вопрос. Моя несдержанность как бы забыта.
Через несколько минут меня спрашивают, понимал ли я, находясь в Москве, что английская разведка использовала менл в качестве посредника. Тут я с удовольствием читаю свой текст, но не для того, чтобы угодить русским: все мои ответы на вопросы такого рода давно подготовлены и отрепетированы в Лондоне.
Вопрос прокурора:
- Во время наших поездок вы отдавали себе отчет в том, что являетесь связником между английской разведкой и Пеньковским?
- В то время - нет, но позднее у меня возникли некоторые подозрения, которые потом подтвердились в Англии.
- Вы хотите сказать, что в последний период начали испытывать серьезные подозрения?
- Да, именно так. С вашего позволения, я хотел бы сделать заявление высокому суду, что в то время я практически ничего не знал. Профессионалам это заявление может показаться наивным, но я - бизнесмен, коммерсант, я не знал методы, которые применяются разведслужбами. Теперь я это знаю.
Толпа смеется над простачком, а прокурор продолжает:
- Скажите, подсудимый Винн, как бы вы охарактеризовали англичанина, который, находясь на государственной службе, вошел бы в тайные, нелегальные сношения с представителями другой державы?
- Все зависит от того, о чем идет речь: если о выдаче государственных тайн, я лично ни за какие деньги даже и не помыслил бы участвовать в таком грязном деле. Но если имеются в виду коммерческие маневры, то этим я занимаюсь всю жизнь.
- Вы не считаете, что ваш ответ чрезмерно наивен?
- Я привык доверять людям. Я считал, что если не верить своим соотечественникам - образованным людям, которые занимают солидное положение в обществе, - то кому же тогда верить? Мои отношения с Пеньковским были корректными: я не устраивал ему допросов и не имел права требовать от него доказательств его лояльности.
- Но ведь Пеньковский прямо сказал вам о том, какого рода встречи у него были?
- Вовсе нет. Он никогда не употреблял таких слов, как "разведка", "шпионаж", "военные секреты". Ничего подобного он не говорил.
- Подсудимый Винн, что же еще, по-вашему, могло связывать Пеньковского с английской разведкой, кроме шпионажа?
- Разумеется, ничего другого я не вижу. Но я-то считал этих людей сотрудниками британского Министерства иностранных дел, думал, что они джентльмены, уважаемые люди, достойные доверия своих сограждан!
- Короче говоря, если мы правильно вас поняли, ваши соотечественники обманули вас?
- Совершенно верно. Именно поэтому я и нахожусь здесь.
В зале снова смеются, и на этот раз я с удовольствием присоединился бы к их смеху, потому что образ наивного бизнесмена - именно то, на что и делали ставку в Лондоне.
Затем возникает разногласие относительно переданного мне Алексом свертка, содержавшего фотоаппарат "Минокс", который следовало заменить. Алекса спрашивают, говорил ли он мне о том, что находится в свертке.
- Да, - отвечает он, - я сказал ему, что там сломанный фотоаппарат. Винн даже спросил меня, в чем поломка, и высказал предположение, что я, наверное, неправильно с ним обращался.
- Подсудимый Винн, был ли у вас с Пеньковским такой разговор?
На следствии я вынужден был признаться, что знал о фотоаппарате, но сейчас я отвечаю:
- Нет, он не сказал мне. что находится в пакете.
Дело в том, что Алекс совершил одну из немногих своих тактических ошибок. Ему ни в коем случае не следовало говорить, что мне было известно, какие вещи находились в передаваемых через меня пакетах: мое отрицание не повредит Алексу, но признание, что я был в курсе дела, нанесет мне серьезный ущерб.
Эта история с фотоаппаратом произошла во время моего последнего визита в Москву весной 1962 года.
Теперь мне задают вопрос:
- Подсудимый Винн, вы наконец осознали, что проходите по делу о шпионаже?
- Да, я сейчас, на своем уровне, понимаю, что оказался замешанным в каком-то грязном деле.
На этом утреннее заседание заканчивается.
Дневное заседание начинается с короткого обмена репликами и попыткой продемонстрировать абсолютную беспринципность английской разведки. Такая версия защищает меня. устраивает Лондон и нравится Москве Речь идет о том, что меня якобы принуждали встретиться с Алексом в Париже: я не хотел, а меня запугивали. Злодей - английский агент, которого я называю Роббинсом.
На самом деле это был обаятельный человек, который никогда меня не запугивал и ни к чему не принуждал.
- Подсудимый Винн, согласно вашим показаниям, Роббинс настаивал, чтобы вы поехали в Париж, даже угрожал вам.
- Да, это правда. Сначала Роббинс вел себя очень дружелюбно, но, увидев мое нежелание ехать в Париж, стал угрожать: сказал, что, если я ему не помогу, мой бизнес может пострадать. Поверьте, в Англии достаточно одного телефонного звонка директору любой фирмы, чтобы погубить мою репутацию бизнесмена. Я боялся этого, потому что в бизнесе - вся моя жизнь!
- Значит, вы утверждаете, что поехали в Париж на встречу с Пеньковским из-за угроз английской разведки?
- Да. Хочу только подчеркнуть, что Роббинс неоднократно утверждал, будто он ничего общего с разведкой не имеет и мое задание также никак не будет с ней связано.
- Как вы можете это утверждать? Вы сами заявили на суде, что Роббинс сотрудник разведки!
- Нет, я сказал, что в то время считал Роббинса сотрудником службы безопасности при английском Министерстве иностранных дел, Роббинс сам ясно дал это понять: по его словам, он отвечал за то, чтобы о предваригельных договоренностях с Пеньковским не стало известно прессе, поскольку это могло привести к срыву переговоров на более высоком уровне.
Запутывание плюс мистификация. О чем я говорю?
На какое тонкое различие между разведкой и службой безопасности намекаю? Мне и самому это довольно трудно понять - тем более этого не понимает прокурор. Таким образом, тема исчерпана. Мне начинают задавать череду скучных и глупых вопросов о поездке в Париж: где я там жил, сколько раз виделся с Пеньковским, кто платил за еду и развлечения. Потом речь заходит о моем последнем пребывании в Москве. Все это время у меня такое впечатление, что наступила заключительная стадия допроса и прокурор, затаивший на меня злобу за мои предыдущие отступления от сценария, вот-вот задаст мне последний, самый важный вопрос, к которому сейчас и подводит, постепенно выстраивая из деталей всю картину. Разумеется, это не просто впечатление, потому что, несмотря на множество несущественных вопросов, в целом повторяющих намеченную на следствии линию, я смутно знаю: сейчас последует что-то очень важное. Однако я так устал от шестичасового сидения на скамье подсудимых, что забыл, к чему все это идет, да и времени заглянуть в конец текста уже нет. Я вспоминаю, на какой вопрос должен ответить, лишь в шесть часов, когда объявляют короткий перерыв. Меня спросят, как я оцениваю свою деятельность в Советском Союзе, и мне следует ответить, что я очень сожалею о случившемся и искренне каюсь в совершенных мной преступлениях, потому что я всегда знал, что "СССР - это гостеприимная страна, которая является оплотом дружбы и мира".
Сидя в камере, я понимаю, что никогда не смогу произнести такую лживую фразу, какие бы последствия ни повлек за собой мой отказ. Даже если я выскажу его не в резкой форме, это отклонение от текста чревато неприятностями: на следствии категорически требовали полного и чистосердечного раскаяния.
Когда заседание возобновляется, я чувствую судорожные спазмы в животе. Я ищу глазами жену, но ее заслонил какой-то грузный трудящийся. Прокурор спрашивает о том, что случилось летом 1962 года в Англии. Мне следует ответить, что тогда я "бросил вызов" английской разведке, заявив, что не могу больше терпеть их "обман".
Прокурор задает мне вопрос:
- И что же, сотрудников английской разведки смутило ваше обвинение во лжи?
- Нет, - отвечаю я, - это их не смутило.
- А как теперь вы расцениваете свои преступные действия против Советского Союза?
Это сигнал для моего покаяния. Я перевожу дух, откашливаюсь в микрофон - что позволяет мне определить: он включен на полную мощность - и отчетливо произношу:
- Во время пребывания в Советском Союзе у меня не было никакого намерения злоупотребить хорошим отношением ко мне со стороны Министерства внешней торговли.
Мое заявление не содержит ничего, кроме правды, сформулированной в соответствии с вопросом, но в нем отсутствует панегирик Советскому Союзу. Разъяренный прокурор задает еще несколько наводящих вопросов. Я кратко отвечаю, что был вовлечен в шпионские дела не по своей воле, а оказавшись вовлеченным, сожалел об этом.
Прокурор рычит: "Значит, вы осуждаете свои действия?"
И когда я говорю: "Да, безусловно осуждаю", он с мрачным видом садится на свое место. Тут встает мой адвокат Боровой, который обращается ко мне с несколькими банальными вопросами о моем участии в войне, о том, как поначалу я прибыл в Москву с добрыми намерениями и привез с собой делегацию бизнесменов. Потом он просит меня повторить заявление о том, в какие тиски я был зажат английской разведкой.
Эти попытки найти смягчающие обстоятельства не производят никакого впечатления на судей, которые явно не могут мне простить нежелание покаяться. В начале моего допроса они казались внимательными и заинтересованными, время от времени поглядывая на меня, словно в попытке составить обо мне ясное представление: когда им переводили мои слова, они выслушивали их, подавшись вперед. Но теперь они сидят с каменными лицами и со зловещим безразличием выслушивают заключения двух экспертов о найденных в квартире у Алекса поддельном паспорте, пишущей машинке и бумаге для тайнописи. Потом суд дает задание другим экспертам подготовить заключение о фотоаппарате "Минске" и радиоприемнике. После этого секретарь объявляет, что следующее заседание Военной коллегии состоится завтра в десять часов и будет проходить при закрытых дверях.
Ну что ж, я сам напросился. Не знаю, насколько сильно я себе навредил, да, впрочем, сейчас это меня и не очень тревожит - так я вымотан. Слушание по моему делу закончено. Возможно, иностранные журналисты сумеют сделать какие-то выводы, основываясь и на интонациях моего голоса, с помощью которых я старался донести до них то, что мне хотелось, и на манипуляциях с микрофоном, и на истории с открытыми окнами, пропускающими шум городского транспорта. Может быть, что-нибудь и просочится во внешний мир - хоть искра правды, - но лично для меня это ничего не изменит.
Убежден, что приговор мне был вынесен задолго до начала суда. Я встаю и, прежде чем меня выводят из зала, стараюсь увидеть жену: но она скрыта толпой. Значит, придется ждать на Лубянке до завтра.
Однако я ошибаюсь: вместо Лубянки меня ведут в камеру с малиновыми стенами. На улице уже стемнело, и в камере горит маленькая лампочка. От ее света верхняя часть стен кажется охваченной малиновым пламенем, бьющим из погруженного в темноту пола. В камеру в сопровождении переводчика и двух конвоиров врывается мой злейший враг - подполковник. Как смею я не повиноваться приказам? Неужели надеюсь избежать наказания? Он кричит и поносит меня, напоминает о моем упрямстве во время допроса, предупреждает о том, что единственным результатом моего безрассудства будет более строгий приговор, угрожает неопределенными, но жестокими наказаниями после его вынесения. "До сих пор мы были очень терпеливы, - орет он. - Мы только задавали вам вопросы. Но теперь вы будете наказаны.
Увидите, что с вами будет, увидите!"
Его крики еще звенят у меня в ушах, когда меня везут назад, на Лубянку.
Третий день процесса. Это уже не просто спад, а совершенно бессмысленная процедура. На заседании нет ни журналистов, ни представителей трудящихся Москвы - только чиновники. Какой-то русский эксперт дает заключение о характере переданной Пеньковским информации.
Однако, прежде чем я ухватываю суть дела, переводчику приказывают замолчать. Еще какое-то время я слушаю эксперта, не понимая ни слова, а потом меня выводят из зала. В протоколе судебного процесса сказано, что были допрошены свидетели Долгих и Петрошенко, а также выслушаны эксперты, доложившие о степени секретности переданной иностранным разведкам информации. Но об этом мне станет известно позже, а пока я сижу в камере и думаю о том, что сейчас, когда нет журналистов, суд волен делать все, что захочет. А вдруг мое отсутствие неблагоприятно повлияет на исход дела? Разумеется, мне ясно, что хуже не будет - я и так достаточно ухудшил свое положение, - но все-таки я не могу не думать об этом.
И вот наступает последний день процесса. Я готовлюсь ответить на любой вопрос с максимальной твердостью. Однако волнения напрасны: все утро меня расспрашивают только о моих парижских расходах. Я отвечаю, что английская разведка компенсировала лишь расходы на встречи с Пеньковским - все же затраты, связанные с моими коммерческими делами, покрывались из бюджета фирм, интересы которых я представлял.
- Вы получали деньги лично для себя?
- Нет, я не получал никакого материального вознаграждения - наоборот, у меня даже были различные мелкие издержки.
Это чистая правда, но, боюсь, она не смягчит мой приговор.
Когда речь заходит о технических процедурах, суд настаивает на точном и подробном их описании. Среди многих других примеров два самых колоритных использование тайника и метод идентификации в Москве. Оба кажутся заимствованными из телефильмов, но некоторые стороны деятельности разведки иногда совпадают с тем, что показывают в телефильмах.
В обвинительном акте описывалась процедура пользования тайником: сначала Алекс делал черную пометку на одном из уличных столбов, затем, спрятав записку в условленном месте, звонил двум московским абонентам и, когда те отвечали, вешал трубку.
Прокурор требует описать местонахождение тайника.
Алекс говорит:
- Он находился на Пушкинской улице, в подъезде дома номер пять - между мясным и обувным магазинами, почти напротив Театра оперетты. Справа от входа там подвешена на крюках батарея, выкрашенная в темно-зеленый цвет. Между батареей и стеной - зазор сантиметров шесть. Этот дом мне показали на карте Москвы. Записку надо было положить в спичечный коробок, завернуть его в голубую бумагу, заклеить скотчем, потом обмотать проволокой и повесить сзади на крюк батареи.
Цвет батареи, ее расстояние от стены и завернутый в голубую бумагу спичечный коробок, разумеется, сами по себе не отягощают вину Алекса, но представителям трудящихся Москвы надо показать: ничто не ускользает от бдительных глаз правосудия.
Далее Алекс рассказывает, как проходили личные контакты в Москве:
- Я должен был прогуливаться по Садовнической набережной с сигаретой во рту и держать в руке книгу, завернутую в белую бумагу. Естественно, тому, кто шел на встречу со мной, описывали мою внешность. Этому человеку следовало подойти ко мне в расстегнутом пальто и тоже с сигаретой во рту. Пароль: "Мистер Алекс, я от двух ваших друзей, которые передают вам большой, большой привет!" Было условлено, что он должен интонационно выделить слова: "от двух ваших друзей" и "большой, большой".
Эти детали уже существеннее. Они болезненно напоминают мне о залитом ярким сентябрьским солнцем Париже, где применялся такой же способ идентификации.
Алекса тогда мучил вопрос, остаться ли ему на Западе, пока еще была такая возможность, - или вернуться в Москву, где становилось все опаснее. Он решил вернуться - и сидел теперь на скамье подсудимых, сгорбившийся и смирившийся, в фокусе кровожадных взглядов толпы. При словах "от двух ваших друзей" в зале злобно ропщут: они считают, что у этого человека не должно быть друзей.
Все три часа, в течение которых Алекс отвечает на вопросы прокурора, толпа ворчит и рычит: я всей кожей ощущаю кровожадный настрой сидящих в первых рядах, идущую от них волну ненависти, которая окатывает человека на скамье подсудимых. Он устал: отвечает на вопросы медленнее, и чем больше он ослабевает, тем громче становятся глумливые выкрики трудящихся. Они знают, что он обречен на смерть, но прежде хотят увидеть его страдания.
В два часа объявляют перерыв. Нас с Алексом разводят по камерам в здании Верховного суда. Стены в моей камере выкрашены в отвратительный малиновый цвет.
В четыре часа заседание возобновляется.
После нескольких вопросов о пребывании Алекса в Париже начинают выяснять, какие он получил инструкции по устройству и использованию тайников в Москве. Речь идет о зиме 1961 /62 года, когда Алекс, вернувшись из Парижа, действовал в одиночку. Я не мог быть тогда рядом с ним: все предлоги для приезда в Москву были исчерпаны, а новые найти не удавалось. Именно той зимой у меня и зародилась мысль об автопоезде. Но на его изготовление требовались месяцы, а оставлять Алекса в изоляции было нельзя. Следовало найти связника. Единственной подходящей кандидатурой была одна англичанка, жена человека, живущего в Москве. Она делала все, что могла, однако опыта у нее не хватало. Это был очень трудный и опасный период, и ее нельзя винить за все случившееся, однако именно в то время, пока Алекс работал с ней, за ним и началась слежка, приведшая к аресту. Теперь, когда Алекса допрашивают об этом периоде, я вновь чувствую себя отрезанным от него, чувствую, какую он испытывает безнадежность - как и той зимой, когда я находился в Англии и не мог связаться с ним.
В конце заседания прокурор спрашивает Алекса, осознает ли он тяжесть своих преступлений. Алекс отвечает, что полностью осознает.
- А что побудило вас совершить их? - спрашивает прокурор. - Какие ваши личные качества?
После долгого молчания Алекс начинает говорить монотонным голосом впечатление такое, будто в мертвом теле играет старая граммофонная пластинка:
- Самые низкие качества: нравственная деградация, вызванная ежедневными злоупотреблениями спиртными напитками, недовольство моим положением в Комитете, а также наследственные черты характера, которые, может быть, проявились не сразу, но со временем сделали и свою разрушительную работу. В трудные минуты меня потянуло к алкоголю. Я заблудился, споткнулся на краю пропасти и упал. На преступный путь меня толкнули хвастовство, тщеславие, неудовлетворенность моей работой и любовь к легкой жизни. Но все это не извиняет меня и никак не оправдывает мои преступления. Я осознаю свое нравственное падение. Я обманывал своих товарищей, говоря им, что у меня все в порядке. На самом же деле все в моей душе, в моих помыслах и делах было преступным.
Наступает мертвая тишина. Даже толпа не издает ни звука. Словно ее шумные требования сорвать все одежды с этого человека исполнились, и теперь, после своего ужасного заключительного признания, он стоит перед ней голый, беззащитный, выпотрошенный. Я с трудом выдержал его речь, зная, что это неправда, что он говорит с чужого голоса, под влиянием угроз и лживых посулов.
Но мое знание бесполезно. Имеет значение только то, что он сказал, - на основании его слов и будет вынесен приговор.
- У меня больше нет вопросов к Пеньковскому, - говорит прокурор.
Теперь, когда суд над Алексом практически закончен, встает адвокат Апраксин, который начинает задавать вопросы с целью найти смягчающие обстоятельства. Но никто уже не слушает. Напряжение в зале спало.
- Подсудимый Винн, - спрашивает судья, - у вас есть вопросы к подсудимому Пеньковскому?
- Нет, - отвечаю я, - у меня нет вопросов к подсудимому Пеньковскому.
Объявляется перерыв до десяти часов утра следующего дня.
Первый день был посвящен Алексу. Второй - мне.
Меня допрашивали долго и подробно, но из всего допроса я бы выделил три узловых пункта
Первый: расхождения в наших с Алексом показаниях, которые были совершенно неизбежны. Мы предварительно разработали план, согласно которому мне отводилась роль обычного бизнесмена, но, поскольку нас несколько месяцев интенсивно допрашивали порознь, естественно, задавались вопросы, которые мы не могли предвидеть и согласовать, поэтому на некоторые из них мы дали противоречивые ответы. Следствие ухватилось за это, чтобы показать на суде, что я зол на Алекса за его опровержения некоторых моих утверждений. Это делалось не ради облегчения моей участи: они хотели продемонстрировать, что даже безнравственный иностранец на дух не переносит выродка Пеньковского. Я все время придерживался линии, выработанной в беседах с адвокатом. Отход от нее означал, что слушания будут продолжены в закрытом заседании, а это не сулило Апексу ничего хорошего. Кроме того, ведя себя в соответствии с договоренностью, я частично облегчал свою участь.
Второй: вопрос о том, как именно меня использовала британская разведка. На протяжении всего следствия я утверждал, что мне ничего не было известно о моей действительной роли в этом деле, хотя с течением времени я начал кое-что подозревать. Русских вполне устраивало, что британская разведка будет выглядеть всемогущей, а я - игрушкой в ее руках. Устраивало это и меня. Тут все прошло именно так, как хотел Лондон.
Третий: мой бунт против заготовленного сценария. Несмотря на инстинкт самосохранения, я не мог стерпеть одно из его требований и дал несколько незапланированных ответов, что не пошло мне на пользу Не знаю, как это повлияло на мою участь, но я рад, что восстал.
Итак, это заседание начинается с вопросов, связанных с показаниями Алекса. Он, например, упомянул, что в Лондоне я возил его на своей машине по маршруту официальных встреч советской делегации, а заодно передавал его шпионские материалы. Меня спрашивают: "Так кем же вы были: шофером или кем-то поважнее?" Я отвечаю, что считал своей главной задачей помогать Пеньковскому во время его пребывания в Лондоне и окончательно понял свою роль в этом деле только после ареста.
Затем начинается подробный допрос, в ходе которого выясняют мельчайшие детали моих приездов в Москву, знакомства с Алексом и его пребывания в Лондоне.
Спрашивают о том, кто подал мне мысль о поездке в Советский Союз с коммерческими целями. Здесь мне легко ввести их в заблуждение: все ответы давно подготовлены в Лондоне, и я ни разу не менял своих показаний на этот счет.
- В одной из фирм, на которую я работал, - отвечаю я, - был служащий по обеспечению безопасности.
- Откуда вы узнали, что он сотрудник службы безопасности?
- Его так мне представили.
- Давал ли он вам какие-либо рекомендации о том, как вам следует вести себя в Советском Союзе?
- Да, он сказал, что я должен вести точные записи своих поездок и указывать в них фамилии советских инженеров и названия организаций, в которых они работают.
Таким образом, создается впечатление, что упомянутая мной служба безопасности - сугубо частная организация, не имеющая ничего общего с разведкой, а Пеньковский хотел выйти через меня на этого служащего, чтобы тот уже связал его с разведкой.
Затем меня подробно расспрашивают о гостиницах, где останавливался Алекс, и о его встречах с работниками разведки. Я называю эти гостиницы, поскольку они все равно известны - да и Алекс тоже о них говорил, - но твердо придерживаюсь версии о том, что никогда не присутствовал на этих встречах и ничего о них не знал.
Все идет по материалам следствия. Вот уже час, как я читаю написанный для меня текст. Из-за укороченных проводов моих наушников я сижу со склоненной головой.
Несколько раз я пытаюсь поднять ее и снова опустить, желая таким образом показать, что читаю по бумажке, но мне это не удается. Меня угнетает это чтение вслух, особенно когда я вижу, как сидящий ниже меня переводчик регулирует силу звука и иногда уменьшает ее настолько, что микрофон полностью выключается, несмотря на мое точное следование тексту. В конце зала нетерпеливо ерзают иностранные журналисты - им ничего не слышно.
Они с раздражением поглядывают на открытые окна, откуда доносится шум городского транспорта. Кровь у меня закипает, и на очередной вопрос я отвечаю дерзко. В эти минуты меня допрашивают о событии, происшедшем во время одного из моих последних приездов в Москву. Я тогда взял пакет для Алекса прямо на квартире у нашего агента. Моя версия: я не имел никакого представления о содержимом пакета. Однако я вынужден признать, что встреча происходила в полном молчании.
- Тогда он приложил палец к губам, - говорю я, - и написал на листке бумаги: "Передайте это вашему другу".
- А почему вы хранили молчание?
- Потому что, как мне сказали, в соседней комнате жила русская девушка, у которой было много знакомых мужчин. Для нас было важно, чтобы никто не знал о переговорах между Пеньковским и другими лицами - в противном случае пресса могла напечатать эту информацию до заключения договора.
- Но ведь в квартире не было представителей прессы!
И вот тут-то я отвечаю совсем не по сценарию:
- Да, но для западных граждан не секрет, что очень часто их квартиры в Москве прослушиваются при помощи спрятанных там микрофонов.
Прокурор разгневан. Он молчит, и вид его не предвещает ничего хорошего. В эту тягостную минуту я спрашиваю себя, не зашел ли я слишком далеко и не станет ли это поводом для окончания слушания дела в открытом заседании. Однако судья делает знак рукой и задает какойто ничего не значащий вопрос. Моя несдержанность как бы забыта.
Через несколько минут меня спрашивают, понимал ли я, находясь в Москве, что английская разведка использовала менл в качестве посредника. Тут я с удовольствием читаю свой текст, но не для того, чтобы угодить русским: все мои ответы на вопросы такого рода давно подготовлены и отрепетированы в Лондоне.
Вопрос прокурора:
- Во время наших поездок вы отдавали себе отчет в том, что являетесь связником между английской разведкой и Пеньковским?
- В то время - нет, но позднее у меня возникли некоторые подозрения, которые потом подтвердились в Англии.
- Вы хотите сказать, что в последний период начали испытывать серьезные подозрения?
- Да, именно так. С вашего позволения, я хотел бы сделать заявление высокому суду, что в то время я практически ничего не знал. Профессионалам это заявление может показаться наивным, но я - бизнесмен, коммерсант, я не знал методы, которые применяются разведслужбами. Теперь я это знаю.
Толпа смеется над простачком, а прокурор продолжает:
- Скажите, подсудимый Винн, как бы вы охарактеризовали англичанина, который, находясь на государственной службе, вошел бы в тайные, нелегальные сношения с представителями другой державы?
- Все зависит от того, о чем идет речь: если о выдаче государственных тайн, я лично ни за какие деньги даже и не помыслил бы участвовать в таком грязном деле. Но если имеются в виду коммерческие маневры, то этим я занимаюсь всю жизнь.
- Вы не считаете, что ваш ответ чрезмерно наивен?
- Я привык доверять людям. Я считал, что если не верить своим соотечественникам - образованным людям, которые занимают солидное положение в обществе, - то кому же тогда верить? Мои отношения с Пеньковским были корректными: я не устраивал ему допросов и не имел права требовать от него доказательств его лояльности.
- Но ведь Пеньковский прямо сказал вам о том, какого рода встречи у него были?
- Вовсе нет. Он никогда не употреблял таких слов, как "разведка", "шпионаж", "военные секреты". Ничего подобного он не говорил.
- Подсудимый Винн, что же еще, по-вашему, могло связывать Пеньковского с английской разведкой, кроме шпионажа?
- Разумеется, ничего другого я не вижу. Но я-то считал этих людей сотрудниками британского Министерства иностранных дел, думал, что они джентльмены, уважаемые люди, достойные доверия своих сограждан!
- Короче говоря, если мы правильно вас поняли, ваши соотечественники обманули вас?
- Совершенно верно. Именно поэтому я и нахожусь здесь.
В зале снова смеются, и на этот раз я с удовольствием присоединился бы к их смеху, потому что образ наивного бизнесмена - именно то, на что и делали ставку в Лондоне.
Затем возникает разногласие относительно переданного мне Алексом свертка, содержавшего фотоаппарат "Минокс", который следовало заменить. Алекса спрашивают, говорил ли он мне о том, что находится в свертке.
- Да, - отвечает он, - я сказал ему, что там сломанный фотоаппарат. Винн даже спросил меня, в чем поломка, и высказал предположение, что я, наверное, неправильно с ним обращался.
- Подсудимый Винн, был ли у вас с Пеньковским такой разговор?
На следствии я вынужден был признаться, что знал о фотоаппарате, но сейчас я отвечаю:
- Нет, он не сказал мне. что находится в пакете.
Дело в том, что Алекс совершил одну из немногих своих тактических ошибок. Ему ни в коем случае не следовало говорить, что мне было известно, какие вещи находились в передаваемых через меня пакетах: мое отрицание не повредит Алексу, но признание, что я был в курсе дела, нанесет мне серьезный ущерб.
Эта история с фотоаппаратом произошла во время моего последнего визита в Москву весной 1962 года.
Теперь мне задают вопрос:
- Подсудимый Винн, вы наконец осознали, что проходите по делу о шпионаже?
- Да, я сейчас, на своем уровне, понимаю, что оказался замешанным в каком-то грязном деле.
На этом утреннее заседание заканчивается.
Дневное заседание начинается с короткого обмена репликами и попыткой продемонстрировать абсолютную беспринципность английской разведки. Такая версия защищает меня. устраивает Лондон и нравится Москве Речь идет о том, что меня якобы принуждали встретиться с Алексом в Париже: я не хотел, а меня запугивали. Злодей - английский агент, которого я называю Роббинсом.
На самом деле это был обаятельный человек, который никогда меня не запугивал и ни к чему не принуждал.
- Подсудимый Винн, согласно вашим показаниям, Роббинс настаивал, чтобы вы поехали в Париж, даже угрожал вам.
- Да, это правда. Сначала Роббинс вел себя очень дружелюбно, но, увидев мое нежелание ехать в Париж, стал угрожать: сказал, что, если я ему не помогу, мой бизнес может пострадать. Поверьте, в Англии достаточно одного телефонного звонка директору любой фирмы, чтобы погубить мою репутацию бизнесмена. Я боялся этого, потому что в бизнесе - вся моя жизнь!
- Значит, вы утверждаете, что поехали в Париж на встречу с Пеньковским из-за угроз английской разведки?
- Да. Хочу только подчеркнуть, что Роббинс неоднократно утверждал, будто он ничего общего с разведкой не имеет и мое задание также никак не будет с ней связано.
- Как вы можете это утверждать? Вы сами заявили на суде, что Роббинс сотрудник разведки!
- Нет, я сказал, что в то время считал Роббинса сотрудником службы безопасности при английском Министерстве иностранных дел, Роббинс сам ясно дал это понять: по его словам, он отвечал за то, чтобы о предваригельных договоренностях с Пеньковским не стало известно прессе, поскольку это могло привести к срыву переговоров на более высоком уровне.
Запутывание плюс мистификация. О чем я говорю?
На какое тонкое различие между разведкой и службой безопасности намекаю? Мне и самому это довольно трудно понять - тем более этого не понимает прокурор. Таким образом, тема исчерпана. Мне начинают задавать череду скучных и глупых вопросов о поездке в Париж: где я там жил, сколько раз виделся с Пеньковским, кто платил за еду и развлечения. Потом речь заходит о моем последнем пребывании в Москве. Все это время у меня такое впечатление, что наступила заключительная стадия допроса и прокурор, затаивший на меня злобу за мои предыдущие отступления от сценария, вот-вот задаст мне последний, самый важный вопрос, к которому сейчас и подводит, постепенно выстраивая из деталей всю картину. Разумеется, это не просто впечатление, потому что, несмотря на множество несущественных вопросов, в целом повторяющих намеченную на следствии линию, я смутно знаю: сейчас последует что-то очень важное. Однако я так устал от шестичасового сидения на скамье подсудимых, что забыл, к чему все это идет, да и времени заглянуть в конец текста уже нет. Я вспоминаю, на какой вопрос должен ответить, лишь в шесть часов, когда объявляют короткий перерыв. Меня спросят, как я оцениваю свою деятельность в Советском Союзе, и мне следует ответить, что я очень сожалею о случившемся и искренне каюсь в совершенных мной преступлениях, потому что я всегда знал, что "СССР - это гостеприимная страна, которая является оплотом дружбы и мира".
Сидя в камере, я понимаю, что никогда не смогу произнести такую лживую фразу, какие бы последствия ни повлек за собой мой отказ. Даже если я выскажу его не в резкой форме, это отклонение от текста чревато неприятностями: на следствии категорически требовали полного и чистосердечного раскаяния.
Когда заседание возобновляется, я чувствую судорожные спазмы в животе. Я ищу глазами жену, но ее заслонил какой-то грузный трудящийся. Прокурор спрашивает о том, что случилось летом 1962 года в Англии. Мне следует ответить, что тогда я "бросил вызов" английской разведке, заявив, что не могу больше терпеть их "обман".
Прокурор задает мне вопрос:
- И что же, сотрудников английской разведки смутило ваше обвинение во лжи?
- Нет, - отвечаю я, - это их не смутило.
- А как теперь вы расцениваете свои преступные действия против Советского Союза?
Это сигнал для моего покаяния. Я перевожу дух, откашливаюсь в микрофон - что позволяет мне определить: он включен на полную мощность - и отчетливо произношу:
- Во время пребывания в Советском Союзе у меня не было никакого намерения злоупотребить хорошим отношением ко мне со стороны Министерства внешней торговли.
Мое заявление не содержит ничего, кроме правды, сформулированной в соответствии с вопросом, но в нем отсутствует панегирик Советскому Союзу. Разъяренный прокурор задает еще несколько наводящих вопросов. Я кратко отвечаю, что был вовлечен в шпионские дела не по своей воле, а оказавшись вовлеченным, сожалел об этом.
Прокурор рычит: "Значит, вы осуждаете свои действия?"
И когда я говорю: "Да, безусловно осуждаю", он с мрачным видом садится на свое место. Тут встает мой адвокат Боровой, который обращается ко мне с несколькими банальными вопросами о моем участии в войне, о том, как поначалу я прибыл в Москву с добрыми намерениями и привез с собой делегацию бизнесменов. Потом он просит меня повторить заявление о том, в какие тиски я был зажат английской разведкой.
Эти попытки найти смягчающие обстоятельства не производят никакого впечатления на судей, которые явно не могут мне простить нежелание покаяться. В начале моего допроса они казались внимательными и заинтересованными, время от времени поглядывая на меня, словно в попытке составить обо мне ясное представление: когда им переводили мои слова, они выслушивали их, подавшись вперед. Но теперь они сидят с каменными лицами и со зловещим безразличием выслушивают заключения двух экспертов о найденных в квартире у Алекса поддельном паспорте, пишущей машинке и бумаге для тайнописи. Потом суд дает задание другим экспертам подготовить заключение о фотоаппарате "Минске" и радиоприемнике. После этого секретарь объявляет, что следующее заседание Военной коллегии состоится завтра в десять часов и будет проходить при закрытых дверях.
Ну что ж, я сам напросился. Не знаю, насколько сильно я себе навредил, да, впрочем, сейчас это меня и не очень тревожит - так я вымотан. Слушание по моему делу закончено. Возможно, иностранные журналисты сумеют сделать какие-то выводы, основываясь и на интонациях моего голоса, с помощью которых я старался донести до них то, что мне хотелось, и на манипуляциях с микрофоном, и на истории с открытыми окнами, пропускающими шум городского транспорта. Может быть, что-нибудь и просочится во внешний мир - хоть искра правды, - но лично для меня это ничего не изменит.
Убежден, что приговор мне был вынесен задолго до начала суда. Я встаю и, прежде чем меня выводят из зала, стараюсь увидеть жену: но она скрыта толпой. Значит, придется ждать на Лубянке до завтра.
Однако я ошибаюсь: вместо Лубянки меня ведут в камеру с малиновыми стенами. На улице уже стемнело, и в камере горит маленькая лампочка. От ее света верхняя часть стен кажется охваченной малиновым пламенем, бьющим из погруженного в темноту пола. В камеру в сопровождении переводчика и двух конвоиров врывается мой злейший враг - подполковник. Как смею я не повиноваться приказам? Неужели надеюсь избежать наказания? Он кричит и поносит меня, напоминает о моем упрямстве во время допроса, предупреждает о том, что единственным результатом моего безрассудства будет более строгий приговор, угрожает неопределенными, но жестокими наказаниями после его вынесения. "До сих пор мы были очень терпеливы, - орет он. - Мы только задавали вам вопросы. Но теперь вы будете наказаны.
Увидите, что с вами будет, увидите!"
Его крики еще звенят у меня в ушах, когда меня везут назад, на Лубянку.
Третий день процесса. Это уже не просто спад, а совершенно бессмысленная процедура. На заседании нет ни журналистов, ни представителей трудящихся Москвы - только чиновники. Какой-то русский эксперт дает заключение о характере переданной Пеньковским информации.
Однако, прежде чем я ухватываю суть дела, переводчику приказывают замолчать. Еще какое-то время я слушаю эксперта, не понимая ни слова, а потом меня выводят из зала. В протоколе судебного процесса сказано, что были допрошены свидетели Долгих и Петрошенко, а также выслушаны эксперты, доложившие о степени секретности переданной иностранным разведкам информации. Но об этом мне станет известно позже, а пока я сижу в камере и думаю о том, что сейчас, когда нет журналистов, суд волен делать все, что захочет. А вдруг мое отсутствие неблагоприятно повлияет на исход дела? Разумеется, мне ясно, что хуже не будет - я и так достаточно ухудшил свое положение, - но все-таки я не могу не думать об этом.
И вот наступает последний день процесса. Я готовлюсь ответить на любой вопрос с максимальной твердостью. Однако волнения напрасны: все утро меня расспрашивают только о моих парижских расходах. Я отвечаю, что английская разведка компенсировала лишь расходы на встречи с Пеньковским - все же затраты, связанные с моими коммерческими делами, покрывались из бюджета фирм, интересы которых я представлял.
- Вы получали деньги лично для себя?
- Нет, я не получал никакого материального вознаграждения - наоборот, у меня даже были различные мелкие издержки.
Это чистая правда, но, боюсь, она не смягчит мой приговор.