- Сделай это, Гревил! И нам можно будет остаться вдвоем, чтобы поговорить о политике?
   - Можно.
   - И вот еще что, - как бы между прочим заметил Алекс. - Ты недавно что-то рассказывал о девушках из Лондона?
   - Ну, сейчас это не имеет значения - ведь у тебя есть Соня. Зачем тебе другие девушки?
   - Да, оно, конечно, так... - Пауза. - Правда, знаешь, у Сони очень много работы, и ей не всегда удается вырва+ься. И потом, она считает, что французская пища для нее слишком жирная... да и вообще, она может плохо себя почувствовать...
   - Ну. если это случится, тебе придется выбрать какую-нибудь из наших девушек.
   - Да расскажи о них наконец, не тяни!
   - Это просто английские девушки, которые оказались здесь. Они хорошо знают Париж - вот мы и подумали, что, если тебе захочется иметь гида... Но мы тогда, естественно, не знали о Соне.
   - Очень мило с вашей стороны - вы подумали правильно! - заявил Алекс.
   Я не сказал всей правды об английских девушках.
   Разумеется, в Париже они оказались не случайно: мы специально привезли их сюда, предварительно отобрав самых общительных. Им выделили приличные суммы на расходы, объяснив, что их единственная обязанность - забота об одном джентльмене из Белграда, если он вдруг почувствует себя одиноко. Алексу необходимо было развлечься, однако позволить ему самому подыскивать себе пару было слишком опасно. Будучи профессиональным разведчиком, он все прекрасно понимал, но все-таки недоговоренность была лучше: объяснения испортили бы все удовольствие.
   На следующий вечер я познакомился с Соней, которая пришла к Алексу в гостиницу. Мы повезли ее на Елисейские поля - Алекс хотел показать ей закат и толпы гуляющих. Я совершенно не представлял себе, какой она может быть, а увидев, все-таки удивился. Это была привлекательная, с черными как смоль волосами и очень белой кожей девушка лет двадцати с небольшим. В ней было что-то старомодное. Я знал, что московские девушки намного отстали от парижанок по части элегантности, но в данном случае дело было не только в незамысловатой прическе и зеленом платье, которое она, наверное, сшила сама: несмотря на прекрасно оформившееся тело, ее лицо хранило какое-то детское выражение, подобного которому я уже много лет не встречал на Западе. В ней чувствовалась некая природная цельность. В разговоре с ней казалось, что она подразумевает именно то, что говорит, и, дав слово, непременно его выполнит. Когда она улыбалась, глаза ее искрились, но стоило улыбке исчезнуть, как в них появлялось какое-то искательное выражение, ожидание чего-то - как у вашей двенадцатилетней племянницы, ожидающей, что вы сейчас начнете ее развлекать.
   Мы пошли в то же кафе, где недавно были вдвоем с Алексом, и так же заказали себе пива, а для Сони взяли гренадин. Алекс представил меня ей как знакомого бизнесмена. Соня стала расспрашивать меня о Лондоне: такой же ли он большой, как Париж, и каков там балет. Она говорила по-английски с трудом, но, если я произносил слова медленно, понимала хорошо. На шее у нее было янтарное ожерелье - подарок Алекса, - бусинки которого она все время перебирала, словно хотела убедиться, что они на месте. Алекс был в прекрасном настроении, постоянно обращал наше внимание на происходившее вокруг и повторял: "Какой чудесный город Париж!" Когда
   Соня поглядывала на него, я читал в ее взгляде какую-то пугающую преданность.
   Поужинать мы отправились на Монмартр в ресторан "Пигаль", пол которого расположен чуть выше уровня тротуара, а окна не застеклены. Наш столик стоял так близко к тротуару, что мы легко могли бы дотянуться до голов многочисленных беззаботных прохожих, среди которых было немало африканцев: чернокожие девушки под руку с парижанами, француженки в обнимку с симпатичными неграми. На другой стороне площади полыхала световая реклама стриптиз-клубов. В ресторане царили шум и веселье. Единственными, кто как будто не разделял этого веселья, были два престарелых полных американца за соседним столиком. Услышав, что мы говорим поанглийски, они завязали с нами разговор, громко и самоуверенно поделившись захватывающей информацией о том, что они братья, владеют шинным заводом в Детройте, обладают капиталом в пять миллионов долларов и что там, "у них", эти "черные" не разгуливали бы по улицам, как все, а чистили бы им ботинки. Детройтское произношение оказалось для Сони слишком крепким орешком, поэтому Алексу пришлось перевести ей слова американцев. Реакция последовала незамедлительно: ее улыбка исчезла, она вскинула голову и уставилась на братьев так, словно те были чудовищами с другой планеты. Из ее брезгливо скривленных губ с шипением вырвалась какаято русская фраза, а в глазах сверкнуло такое презрение, что один из братьев слегка покраснел и спросил, что она сказала. Алекс перевел: "Она предлагает вам купить самолет и улететь к себе в Детройт". Братья не нашлись что ответить. На их круглых лицах было написано искреннее изумление: почему такая несправедливость? Они попросили счет, сообщили нам, что идут в "Мулен Руж", и вышли, растворившись в толпе. Нанесенное Монмартру оскорбление было смыто, и мы вернулись к петуху в вине и бургундскому, чувствуя, как ароматный напиток согревает нас изнутри под доносящийся с площади шум голосов.
   Наш ужин продолжался долго. Потом мы взяли такси и поехали в гостиницу на бульваре Мадлен, где их ждали апартаменты: очень модно обставленные, утопающие в коврах, с балдахином над двухспальной кроватью, с ванной комнатой цвета морской волны и большим, уютным салоном с высокими, забранными тяжелыми портьерами окнами.
   Я задержался ровно на столько времени, сколько понадобилось для того, чтобы показать им, где находится шкафчик с напитками. Соня упала в глубокое кресло и сбросила туфли. Алекс встал у камина, улыбнулся и откинул со лба прядь рыжеватых волос. Мне нравилось, что они ведут себя так естественно и так довольны друг другом. Не было лишних слов вроде: "Может быть, вы еще побудете с нами?" Я оставил их для разговоров о политике. Всего лишь один или два часа уюта и безопасности в этом невозможном мире - но пусть хотя бы и такая малость!
   На следующий день, в воскресенье, я повез Алекса в Фонтенбло подлинному прямому шоссе вдоль берега Сены. Лес стоял неподвижно, сверкая золотом под ясным небом. Серый кружевной дворец поднимался нам навстречу во всем своем ослепительном великолепии.
   Алекс был неутомимый любитель достопримечательностей: после осмотра дворца он захотел взглянуть на расположенные неподалеку казармы американской армии.
   Он чуть не заплакал при виде новеньких добротных домов, при каждом из которых имелся гараж. "У нас военные обычно живут в деревянных бараках, сказал он. - О, мой народ, мой бедный народ!"
   На обратном пути он заговорил о Соне. Он казался подавленным. "Да, она замечательная, красивая девушка.
   Нам очень хорошо друг с другом. Но что дальше? С ней я не могу быть самим собой - ведь она ничего не знает о моей работе! В общем, с ней у меня то же самое, что и со всеми остальными: лишь на короткое время. Никогда ничего постоянного! Ну почему все так сложно и трудно?"
   Однако, когда наступил понедельник и началась его первая неделя деловых встреч и посещений заводов, он вновь обрел свою жизнерадостность. В течение этой недели все шло хорошо. Каждую ночь мы отвозили его в дом на серповидной улице, и каждый раз, покидая его, он получал инструкции о встрече на следующую ночь. Сотрудники разведки были в восторге; однако я видел, что он становился все напряженнее: Париж был настоящим раем, и ему хотелось остаться там навсегда. В конце недели мои коллеги посоветовали мне на несколько дней отлучиться: нам с Алексом не следовало встречаться слишком часто, чтобы не вызывать подозрений. Моя отлучка из Парижа во время пребывания там Алекса должна была убедить русских, что между нами нет никаких особых отношений. Еще до поездки в Париж мои фирмы просили меня поехать на Загребскую ярмарку в Югославию. Если бы мое пребывание в Париже было признано необходимым, я бы не поехал, но сотрудники разведки считали, что мне надо побывать в Загребе, подтвердив тем самым мой имидж бизнесмена. Находясь в Югославии, я все время думал о том, как идут дела у Алекса. Что он должен был чувствовать, зная, что каждый прошедший день невозвратим?
   Когда я вернулся, до его отъезда оставалась только неделя. Он не говорил о предстоящем отъезде, но я видел, что эта мысль не дает ему покоя. Я спросил, как идут дела. "Очень хорошо, никаких осложнений". Виделся ли он с Соней? Один или два раза. А с другими девушками? С двумя виделся. Они милые, он хорошо провел с ними время. "Главное, что ты вернулся, - сказал он. - Это замечательно!"
   Однако времени для совместной работы у нас оставалось мало, и это вызывало беспокойство: ведь он привык работать в паре со мной. Теперь же впереди была долгая московская зима - и никаких поводов для моего нового приезда в Москву. Еще до командировки в Париж его познакомили с одной жившей в Москве англичанкой, которая должна была работать с ним в мое отсутствие. В этот момент она тоже находилась в Париже, где проводила отпуск со своим мужем. Мы с Алексом виделись с ней в гостинице и тщательно отрепетировали все пароли, условные знаки и различные технические процедуры. Алекс был очень вежлив и деловит, но я знал, о чем он думает: если вы долго с кем-то проработали, особенно в условиях постоянного риска, вы становитесь суеверным и боитесь перемен.
   Погода стала меняться к худшему: солнце уже не грело, часто шел дождь; проснувшись однажды утром и посмотрев в окно, я увидел туман. Правда, к обеду он рассеялся, но это был сигнал, что на дворе осень и скоро наступит зима.
   Алекс по-прежнему выполнял свою двойную работу профессионально и энергично. Советская сторона была удовлетворена собранной им на заводах информацией и контактами с промышленниками, а западные разведки - более чем удовлетворены его отчетами в доме на серповидной улице. Но я видел, что в Алексе происходит перемена. Его веселость и беззаботность исчезли, и, хотя продуктивность его работы оставалась высокой, делал он ее без радости. Уже одно только недосыпание может выбить из колеи кого угодно но физические нагрузки были для Алекса ничто по сравнению с постоянной мыслью об отъезде из Парижа и возвращении в зимнюю Москву.
   Только однажды вечером, когда мы сидели в "Лидо", где дают, наверное, самые профессиональные и эффектные представления в мире, настроение у него немного улучшилось: "Это очень хорошо, Гревил. Тут не просто красивые девушки - это превосходно сделано, это искусство не хуже балета, но не такое серьезное!" И все-таки прежней веселости в нем уже не было.
   В последний день у него уже не оставалось никаких официальных дел, кроме приема в советском посольстве.
   Утром мы снова отправились в Лувр. Огромные, тихие залы музея были почти безлюдны. Мы не разбирались в живописи на уровне специалистов. Если картина привлекала наше внимание, мы останавливались, если нет - проходили мимо. Нам не было необходимости обмениваться впечатлениями: картины говорили сами за себя. Мы смотрели в основном итальянскую живопись. Алекс по нескольку минут молчаливо простаивал перед великолепными, сочно выписанными картинами, точно хотел извлечь из них всю красоту и удержать ее в себе. Самое сильное впечатление на него произвел Леонардо - но не "Мона Лиза", перед которой он покачал головой, а "Иоанн Креститель". Он долго стоял перед ним, вглядываясь в его странное лицо, в игру света и тени, и наконец тихо сказал: "Он похож на нас".
   Мы пообедали в маленьком баскском ресторанчике и договорились о том, что вечером, после приема в посольстве, устроим прощальную вечеринку вместе с Соней и одной из английских девушек. Он попросил меня пригласить рыжеволосую Тони - лучшую из всей компании, - с которой встречался, пока я был в Загребе.
   - И знаешь, - добавил он, - должен тебя предупредить: я сказал Тони, что я из Белграда. Ну, она стала меня расспрашивать, кто я и что я, - вот, смеха ради, я и объявил себя знаменитым актером.
   - Но это ведь почти правда, а?
   Он улыбнулся:
   - Пожалуй. В общем, я ей сказал, что веду здесь переговоры о съемках эпохального фильма, поэтому сегодня вечером нам надо продолжить эту тему. Хорошо бы тебе побыть кинематографистом. Хотя, может быть, она тебя знает?
   - Мы виделись только один раз, в Лондоне. Она не знает, кто я.
   - Тогда ты - режиссер, - заявил Алекс. - Соне я все объясню - это ей понравится!
   Мелочь, конечно, но такое поведение было очень типично для Алекса: вырваться из своих рамок, внести неразбериху, убежать куда-нибудь очень далеко...
   После обеда я позвонил Тони, снял апартаменты в гостинице, а затем мы все вместе отправились за покупками в "Галери-Лафайет" [Парижский универсальный магазин]. У нас в резерве была еще одна девушка, которая могла выполнять функции гида в случае, если Алексу захотелось бы посетить один из больших парижских магазинов. Это была маленькая и хорошенькая француженка, белокурая, курносая, с озорными глазами.
   Ее звали Жанна. Она не была нашим агентом, но прошла необходимую проверку и находилась под контролем.
   Алексу я об этом не сказал, поскольку он обижался, если замечал, что его "опекают", хотя ему было отлично известно: одно неосторожное слово подозрительному человеку (а подозрительными являлись все незнакомые люди) могло уничтожить плоды многолетнего труда.
   Алекс сказал, что хочет купить подарки для своей семьи. В ответ моралистам, осуждающим человека, который накануне возвращения в лоно семьи участвует в парижской вечеринке, я могу возразить, что Алекс вел себя в соответствии со своей натурой. Но жену и дочь он любил, и, когда они были вместе, он, насколько я могу судить, проявлял к ним больше нежности, чем многие другие мужья, включая моралистов.
   Итак, мне хотелось, чтобы этот последний день был для него настолько приятным, насколько возможно. В универмаге я передал его на попечение Жанны, а сам отправился купить кое-что для своих. Алекс с Жанной пошли в парфюмерный отдел. Когда мы снова встретились, он был нагружен свертками, а глаза его сверкали победным блеском.
   - Жанна тоже будет на нашей вечеринке, - объявил он. - Мы договорились встретиться на "Вилла д'Эсте".
   Выйдя из универмага, я сказал, что это плохо, когда на вечеринке присутствуют три девушки и только двое мужчин. Алекс беззаботно ответил: "Ну так пригласи третьего мужчину! Только не забудь предупредить его о нашем "фильме". Он, кстати, может сыграть роль продюсера".
   Перед тем как разойтись по нашим гостиницам, я сказал, что заеду за ним в девять часов вечера. Я принял ванну, оделся во все свежее и начал поиски третьего мужчины. Разумеется, мы не могли пригласить на вечеринку кого угодно - надо было найти кого-нибудь из своих. Однако двое самых компанейских были заняты. Третий - он бы подошел как нельзя лучше - улетел в Англию, и еще несколько заявили, что не любят свиданий "вслепую". В конце концов мне удалось уговорить Блэки (имя вымышленное), заверив его, что наша компания очень тихая, поскольку человек он был весьма сдержанный. У Блэки был феноменальный послужной список: во время войны он организовывал эвакуацию с Балкан, да и сейчас оставался первоклассным агентом. Если у него и были слабости, то, во всяком случае, не вино и не женщины.
   Я пригласил Блэки на "Вилла д'Эсте" к половине десятого, когда все мы уже будем сидеть за столом и путь к отступлению окажется для него отрезанным.
   В девять часов я заехал за Алексом и Соней, и мы направились в ресторан, где нас уже ждали Жанна и Тони.
   Мы сели за стол. В двадцать девять минут десятого я вышел в вестибюль, где и обнаружил Блэки, который посматривал на свои часы. Я вкратце объяснил ему, что он теперь кинопродюсер. Блэки встревожился:
   - Постойте-ка, Гревил, что все это означает? Что я, по-вашему, должен говорить?
   - Говорите о чем-нибудь большом и красивом, - посоветовал я, ведя его к нашему столу. - Вы - кинобосс. У вас несметное состояние, и вы всем диктуете свою волю!
   Никогда еще более несговорчивый продюсер не садился за столик веселой компании. Однако, несмотря на свою неопытность в кинематографических делах, Блэки был хорошим разведчиком: после второго бокала шампанского он так вошел в роль и изложил такие грандиозные планы съемок фильма о Великой французской революции, что Тони и Жанна, навострившие уши при упоминании об огромных суммах, перенесли свое внимание с Алекса на Блэки. Наши три девушки составляли замечательное трио: рыжая, блондинка и брюнетка. Тони была профессиональной компанейской девушкой, сообразительной и готовой смеяться по любому поводу. Жанна словно сошла со страниц фотокалендаря для солидных бизнесменов, а скромница Соня многому успела научиться за время, проведенное в Париже. Ужин прошел великолепно: основным блюдом был фазан по-суворовски; мы танцевали и смотрели эстрадное представление.
   Алекс становился все более и более возбужденным: ему хотелось, чтобы эта вечеринка была особенной - больше, чем просто вечеринка, - чтобы шум, музыка и смех ни на минуту не утихали. Он все время произносил тосты, рассказывал анекдоты и всячески хвастался своими "ролями" в кино. Для него было большим счастьем хоть на время забыть о своем "отечестве". К счастью, Тони и Жанна, как и все остальные из присутствующих, имели самое смутное представление о югославском кинематографе.
   К часу ночи мы достаточно натанцевались и решили вернуться в гостиницу. Алекс нес две большие картонные коробки: в одной было вино; содержимое другой он пока держал от нас в секрете. Когда мы зашли в наши апартаменты, Алекс достал из первой коробки шампанское, а из второй - шоколад и духи для девушек, а также огромный флакон "Же ревьен". Блэки спросил, уж не для него ли это предназначено. Алекс рассмеялся и сказал: "Нет, это для всех!" - и, прежде чем его успели остановить, вынул пробку и принялся поливать духами ковер - пока в комнате не стало пахнуть, как в гареме.
   Мы выключили люстру и включили радио: еще немного выпили, потанцевали и пофлиртовали. Блэки выпил бокал шампанского, стоя на голове. Соня с Алексом темпераментно сплясали казацкий танец. Все повторяли, что вечеринка удалась на славу. Однако Алексу как будто все было мало, хотя мы и старались как могли. Девушки были веселые, Блэки продемонстрировал почти все свои блестящие способности, но к четырем часам утра нам смертельно захотелось спать. Вся наша компания вышла на улицу. Было холодно. Мы нежно пожелали друг другу спокойной ночи и разъехались на такси по своим гостиницам.
   На следующее утро я повез Алекса в аэропорт Орли.
   На полпути мы въехали в полосу тумана и начали опасаться, что не успеем вовремя. Но туман был и в аэропорту, так что нам пришлось ждать вылета четыре часа. Это ожидание было как самая изысканная пытка. Нас охватили сомнения. Туман казался каким-то дурным предзнаменованием для Алекса: будто предупреждение свыше о том, что ему следует остаться. В здании аэропорта было мало людей. Мы прошлись взад-вперед, выпили кофе с коньяком, поговорили о том, как славно провели время в Париже, как недолго еще ждать новой встречи и т.д. Мы отлично знали, что занимаемся самообманом, ибо впереди долгая зима и совершенно неизвестно, когда и при каких обстоятельствах мы снова сможем встретиться.
   Наконец объявили посадку на самолет. Перед таможней Алекс вдруг остановился, и я подумал, что он сейчас повернет назад, предпочтя Париж и безопасность. Он опустил чемоданы и стоял, не говоря ни слова. Я с надеждой ждал...
   Внезапно он повернулся ко мне, крепко пожал мне руку и, беря чемоданы, сказал: "Нет, Гревил, у меня еще есть работа!"
   Я смотрел, как взлетает его самолет. Туман рассеялся еще не полностью; небо было темное и мрачное. Едва оторвавшись от земли, самолет исчез из моего поля зрения.
   Освобождение
   Стоя у подножия трапа, Алекс машет мне рукой. Он пришел проводить меня на аэродром с риском для своей жизни. Почему воздух в самолете такой холодный? Он наполняет мне легкие. Где Алекс? Наверное, ушел. Где я нахожусь? Это не самолет. Кругом темно, я ничего не вижу.
   Я ничего не вижу, потому что у меня закрыты глаза.
   Надо поднять веки: я лежу на койке во Владимирской тюрьме. Женщина-врач кладет на тележку кислородную маску и склоняется надо мной. В руку мне вонзается игла.
   Значит, они не хотят, чтобы я умер! Такова моя первая мысль. Вывод очевиден: что бы они ни делали, что бы со мной ни происходило, мое положение в корне отличается от положения других заключенных. Мне приносят еду - даже дают мясные кубики. И еще несколько таблеток из тех витаминов, которые прислала Шейла. Меня держат в постели и каждый день делают уколы. Качество пищи улучшается: в моем рационе появляется мясо. Конечно, это не то, что называют мясом на Западе, но все-таки.
   Я также получаю молоко и белый хлеб. Наконец, мне дают книги и английские журналы (с вырезанной фоторекламой - чтобы тюремщики не видели, как загнивают на Западе) плюс бумагу и карандаш, чтобы я мог написать домой.
   Но самое главное - мне не дают умереть. Я по-прежнему все еще кожа да кости и изможден до такой степени, что, когда меня после недельного пребывания в кровати хотят вывести на прогулку, я едва не теряю сознание, встав на ноги. Но я жив - и мне дадут жить. Крошечный огонек, который еще теплится во мне, не задуют.
   Словом, я более или менее доволен своим нынешним положением, как вдруг у меня появляется сокамерник: худосочный, отталкивающего вида русский юноша. Вероятно, опять подсадной. Имя у него трудное, поэтому я называю его Макс. Он не нравится мне с первого же взгляда. У него близко поставленные глаза и скулящий голос.
   Мысль о том, что нам придется пользоваться одной парашей, вызывает у меня отвращение. Я жалуюсь надзирателю, но тот советует подать заявление Шевченко. Заявление я подаю, но ничего не происходит. Тогда я решаю избавиться от Макса сам. Лучший способ - затеять драку.
   Впрочем, драка - это громко сказано, потому что Макс едва ли в лучшей форме, чем я. Правда, всегда можно споткнуться и разбить себе голову о стену, но, уверен: как бы они ни относились к Максу, они предпочтут сохранить мою голову в целости и сохранности, ибо в ней еще содержится немало интересного для них. И вот в одно прекрасное утро я бросаюсь на Макса с громким боевым кличем и наношу ему удар кулаком в живот. Но наша схватка еще толком не началась, как нас разнимает ворвавшийся в камеру охранник. С тех пор Макса я больше не видел.
   Мои крестики говорят о том, что наступил февраль.
   Моего рациона хватает только на поддержание жизни, но недостаточно, чтобы сопротивляться холоду - такому же беспредельно жестокому, как и многое другое в этой стране. После моего коллапса допросы прекратились, и я предоставлен самому себе в течение всех долгих холодных ночей и коротких холодных дней. Когда дует леденящий ветер, я рад, что нахожусь в четырех стенах. Через крохотное окно я вижу заснеженную тюремную территорию, по которой утром гонят на работу бригады заключенных: цепочки отверженных в истертых, драных одеждах. Вечером, спотыкаясь и скользя, они бредут назад.
   Однажды утром меня вызывает Шевченко. Рядом с ним почтительно стоит переводчик. По своему обыкновению развалившись в кресле, толстый, небритый, грязный и злобный, Шевченко многообещающе говорит: "А-а, вы пока еще живы! Думаю, теперь вы можете себе представить, что с вами случится, если вы не скажете нам правду, а будете по-прежнему глупо лгать. Мы решили показать вам, чем Владимирская тюрьма может стать для тех, кто упрямится. Надеюсь, что вы образумились - время еще есть!" Он смотрит на меня тяжелым взглядом. Глаза его налиты кровью.
   Итак, прощайте книги, бумага и карандаш. Больше никаких сигарет и мяса в супе. Из моего рациона исчезает молоко, а белый хлеб заменяется на грубого помола черный. Прогулки только два раза в неделю, бриться запрещено. Снова применяется тактика кнута. Но мне все равно: разочарование для меня - уже давно забытая эмоция.
   Когда в камеру мне приносят посылку из дому - шоколад, питательную белковую пасту, сигареты, быстрорастворимый кофе - и просят расписаться в получении, а потом сразу же уносят все назад, я не испытываю никаких чувств, поскольку ничего другого и не ожидаю. Каждые несколько дней меня вызывает Шевченко: он кричит и угрожает, а я повторяю, что во всем уже давно признался и добавить мне нечего, и при этом напоминаю себе, что они меня не убьют - во всяком случае, умышленно. Но иногда я просыпаюсь ночью, охваченный страхом, что они могут плохо рассчитать необходимый мне минимум пищи и тогда маленький, трепещущий огонек моей жизни просто тихо погаснет.
   Мы в Англии не знаем, что такое настоящая зима, - здесь, во Владимире, я это понял. Глядя в окно на замерзших, с трудом передвигающих ноги узников, обреченных на смерть если не этой зимой, то следующей или той, что наступит после нее, - просто потому что они слишком холодные, чтобы жить, - я понимаю, почему древние боготворили солнце, согревающее тело, и землю, которая дает пищу этому телу; понимаю, почему самые разные религии празднуют наступление весны, когда в землю бросают семена, и приход осени, когда собирают урожай; понимаю, почему Рождество отмечают не в самый короткий день года, а сразу после него. - потому что прежний год умер и начинается новая жизнь.
   Советские заключенные редко выходят из Владимирской тюрьмы живыми. Если их срок подходит к концу, им дают новый. Их почти гарантированное будущее - яма в земле. Зимой стены и дно ямы покрыты коркой льда, летом в ней грязь - но какая разница? Почему же они все-таки плетутся на прогулку в своих загонах, рассказывают друг другу невеселые анекдоты и рискуют быть до полусмерти избитыми из-за какой-нибудь сигареты? Почему они предпочитают гнить заживо в своих камерах?