Страница:
Она подняла чемодан и двинулась дальше, с трудом узнавая места, где еще вчера были улицы, перекрестки, стояли здания и росли деревья. В какой-то момент ей вспомнились слова бабушки о том, что «когда-нибудь наступит расплата, ведь кара за причиненное зло неизбежна». Она с ужасом осознала, что ей совсем не жаль город. Не жаль его выжженных стен, рассыпающихся в прах при малейшем прикосновении, не жаль даже последнего камня в этом городе, уничтоженном в наказание за зло, как и предсказывала бабушка. Она бесцельно брела, не чувствуя боли, и не могла выжать из себя ни слезинки. Взбиралась на обломки домов, проваливалась в засыпанные мусором и камнями воронки. Она чувствовала смрад обгоревшей плоти, доносившийся из вентиляционных труб убежищ и подвалов. Проходила мимо обугленных трупов, обгоревших детских колясок, распахнутых чемоданов с вываливающимся из них шелковым женским бельем, протезов, прикрепленных к оторванным конечностям, детских игрушек, присыпанных песком, оторванных от тел голов с открытыми глазами или пустыми глазницами, сплетенных в прощальном жесте рук, лежащих в нескольких метрах от тел, которым они когда-то принадлежали.
Она остановилась. Села на чемодан и глубоко дышала, стараясь успокоить тянущую боль в груди. Дальше идти не было сил. Она подошла к обвалившейся стене, за которой совсем недавно была кухня чьей-то квартиры, и опустилась на колени. Ее вырвало. Когда позывы рвоты прошли, стало легче. Она поднялась. К остаткам стены, единственной уцелевшей из всего здания, была привинчена кухонная раковина. На столе рядом с раковиной стояла кружка с недопитым чаем, неподалеку на белом фарфоровом блюдце лежал надкусанный кусок хлеба с маслом и засохшим куском сыра. На стене над раковиной висело зеркало, покрытое ржавыми потеками. На маленькой стеклянной полочке под зеркалом стояли четыре алюминиевые кружки с зубными щетками. Две из них явно были детские. Она смотрела на все это, как на внушающую ужас картину. Остатки нормальной жизни, сохранившиеся здесь, в этом месте, до наступления конца света, были похожи на тщательно продуманную сюрреалистическую инсталляцию свихнувшегося художника. Но это была вовсе не придуманная композиция, призванная изумить истинных ценителей. А самый что ни на есть реальный кусочек города Дрездена. Это было в полдень, в четверг, 15 февраля 1945 года.
Она бегом вернулась к чемодану. Поспешно вытащила фотоаппарат. Она помнила, что у нее осталось восемь кадров. Медленно подошла к стене с раковиной и остановилась в нескольких метрах от руин. Терпеливо дождалась, пока солнце выглянет из-за рваной серой тучи. Тщательно поставила выдержку и диафрагму, нажала на кнопку затвора. На висках у нее выступил пот. Она сорвала шерстяную шапку. Спрятала фотоаппарат в кожаный футляр и пошла было к чемодану, но, сделав пару шагов, остановилась, пораженная нелепостью пришедшей в голову мысли. Медленно приблизилась к раковине. Оглядевшись, не видит ли кто, повернула рукоятку крана. Оттуда потекла коричневая жижа, но уже через несколько секунд пошла кристально чистая вода. Глядя на воду, она расплакалась. Подставив лицо под струю и раскрыв рот, начала жадно пить воду. Город был все-таки жив…
Она шла дальше. Фотоаппарат висел на груди, и время от времени она хваталась за него. Считала оставшиеся кадры. Придавленное обломками балкона тело женщины с мертвым младенцем на руках. Еще шесть…
Неторопливо, стараясь оттянуть момент встречи, она приближалась к своему дому. Замедляла шаг, останавливалась, внушала себе, что должна отдохнуть. Ей встречались люди. Они сидели или лежали возле рухнувших лестниц, вывороченных ворот и калиток, обвалившихся стен, – всего того, что когда-то было их домами. Своим присутствием они словно свидетельствовали, что это их территория, их дом, и только они имеют на него право.
Она шла и шла. Мраморный прилавок напомнил ей, что здесь был магазин мясника Мюллера, у которого бабушка покупала ветчину. На припорошенной остатками штукатурки мраморной плите лежали перевернутые весы, покрытые коричневыми пятнами запекшейся крови. Еще пять…
Наконец она добралась до Грюнерштрассе. На перекрестке появились военные грузовики, которые свозили сюда трупы с окрестных улиц. Они разворачивались и задним ходом подъезжали как можно ближе к краю рва, обнесенного низким каменным забором. Солдаты разгружали наполненные телами кузова, укладывая их поперек ямы. Когда весь ров был заполнен слоем тел, сверху клали следующий. Молодой мужчина в белом, запачканном кровью халате сидел с сигаретой в зубах на деревянном стуле, на каменном возвышении примерно посредине рва. Сложив покойников в яму, солдаты подходили к нему, и он делал какие-то пометки в разложенной на коленях тетради. Еще четыре…
Ров разрезал Грюнерштрассе поперек, по всей ширине. Поэтому ей пришлось свернуть на Циркусштрассе, чтобы потом, следуя по Зайдницерштрассе, снова выйти на Грюнер уже за рвом. Зайдницерштрассе, по большому счету, уже не была улицей. Стены разрушенных зданий образовали что-то наподобие дюны из перемолотых в пыль кирпичей. Она поднялась на вершину «дюны» и пошла дальше. Неожиданно послышался плач ребенка. Маленькая девочка, сидевшая рядом со стариком в шляпе, смотрела на свою обмотанную куском серой фланели руку и, плача, без конца повторяла одну и ту же фразу: «У меня всего семь пальцев, дедушка, у меня всего семь пальцев…».
Заметив проходившую мимо Анну, старик встал с камня, на котором сидел, и направился к ней.
– Нет ли у вас случайно морфия? – спросил он спокойным голосом. – Я дам вам за него свое обручальное кольцо. Настоящее золото. Довоенное. Есть? – прибавил он, облизывая палец и пытаясь снять с него кольцо.
Она остановилась и для верности положила руку на фотоаппарат.
– У меня нет морфия. Но в начале Грюнерштрассе есть санитар. Может, у него есть. У него должен быть. Идите к нему. А я пока побуду с малышкой, – ответила она.
– Вы говорите о толстяке, который считает трупы? Я был у него уже сто раз! У этого могильщика ничегошеньки нет, даже йода. Он меня просто прогнал. Сукин сын. У него даже водки нет. Может, у вас есть водка? Я дам вам кольцо за бутылку водки. Напою ребенка и напьюсь сам. Нам будет не так больно…
– У меня нет водки. Но я знаю, где мама прятала водку у нас дома. Я живу на Грюнерштрассе, 18. Это рядом. Если найду водку, я вам ее принесу.
– Я вам отдам кольцо. Настоящее золото. Довоенное… – слышала она за спиной удаляющийся голос.
Она больше не считала кадры. Ей надоело. Здесь все что-нибудь считают. Одни – трупы, другие – пальцы. К тому же есть вещи, которые нельзя показывать. Ни в коем случае. Она спрятала аппарат в футляр, осторожно положила его в чемодан и торопливо вскарабкалась на груду мусора, чтобы поскорее попасть домой.
Первым свидетельством того, что дом уже рядом, была часть балконной решетки с виллы Цейсов. Она лежала на ветвях поваленной черешни в их саду. Этот балкон был ей прекрасно знаком. Три словно отрезанные ножницами обрубка спиралей колонн торчали из прямоугольной бетонной плиты как из цветочной корзины. Она и не предполагала, что когда-нибудь почувствует то, что почувствовала в этот момент. Что расплачется – от волнения – при виде обломков балкона Цейсов…
Анна обошла лежавшее на земле дерево. Ей навстречу попались два черных соседских кота. Они поедали внутренности мертвой овчарки Цейса. Невдалеке прохаживалась ворона, терпеливо ожидая своей очереди.
Взобравшись на вершину груды обломков, битых кирпичей и штукатурки, она огляделась. От дома на Грюнерштрассе, 18 осталась лишь одна стена, которая неровной линией обрывалась на уровне третьего этажа! Это была левая стена, если смотреть со стороны сада Цейсов. В той стене была дверь с оторванной много лет назад ручкой, через эту дверь можно было пройти со двора на лестницу и в подвал. Она быстро спустилась вниз. Обежала стену и остановилась на тротуаре со стороны улицы. Среди камней, жестяной кровли, металлических прутьев и битого бетона она заметила край толстой коричневой доски. И поспешила подойти ближе, потому что узнала дубовую столешницу серванта из комнаты бабушки Марты. Поставила чемодан, сняла пальто и, ухватившись за доску, изо всех сил потянула ее на себя. В этот момент она услышала хриплый голос, доносившийся откуда-то сзади:
– Я вам помогу. Дрова сейчас на вес золота. Вы совершенно правы. Особенно ночью. Будет холодно…
Она резко обернулась. В нескольких метрах от нее, опершись спиной о покосившийся столб уличного фонаря, стоял парень. Форменная шинель солдата вермахта, подпоясанная обрывком проволоки, была ему столь велика, что полы мели мостовую. Длинные темные волосы падали на лоб, перебинтованный окровавленной повязкой. С проволоки свисала армейская каска. А у его ног, на сером брезентовом рюкзаке, лежали скрипка и смычок.
– Чего ж тогда торчишь там? Помогай! – крикнула она сердито.
Парень моментально оказался рядом и всем телом навалился на доску.
– Слушай, давай сделаем так, – сказал он, – ты повиси на доске, а я попытаюсь ее вытащить. Ты тяжелее меня. Старайся раскачивать ее, как ты только что делала, – будто хочешь переломить надвое. Это поможет ее высвободить.
Она обиженно взглянула на него, задетая замечанием о весе.
– Я вовсе не тяжелее тебя, парень! И никогда не буду. Не умничай! Тоже мне, джентльмен! – воскликнула она, тайком поправляя свитер.
– Давай-ка вместе! Дружно!
Они упали почти одновременно. Она ударилась головой о тонкую корку льда на поверхности грязной лужи, образовавшейся в широкой борозде между двумя плоскими холмиками щебня. И тут же почувствовала удар каской, а в лицо ей плеснуло ледяной водой. Парень, не выпуская доску из рук, упал на смерзшуюся мусорную кучу рядом с лужей. Он в сердцах отшвырнул доску и подполз к ней. Встав на колени у ее головы, спросил:
– Все в порядке? С вами, то есть с тобой…
Достал из кармана шинели скатанный бинт и начал осторожно вытирать грязь с ее лица. Сказал с улыбкой:
– Не стоило, наверное, из-за этой доски…
Она резко приподнялась и оттолкнула его руку.
– Что? Что не стоило? – спросила она с вызовом в голосе.
– Ну, гимнастикой заниматься. Дрова из нее никудышные. Слишком твердые…
– Послушай, умник, – процедила она сквозь зубы, изо всех сил стараясь сдержать слезы, – эта доска – часть моего дома. Единственное, что я пока что нашла. Слышишь?! Моего дома! А в костер можешь бросить, если тебе так приспичило, свою скрипку.
Парень перестал улыбаться. Его лицо нахмурилось. Она видела, как у него задрожали ладони. Он встал и молча вернулся к фонарю. Поднял скрипку, забросил рюкзак на плечо и медленно побрел по завалам к деревьям на противоположной стороне улицы. Она смотрела, как он медленно исчезал из вида. И вдруг заплакала.
– Извини! – крикнула она ему в спину. – Я совсем не то хотела сказать. Я сама всегда хотела играть на скрипке. Но я не умею. Я даже не знаю, как тебя зовут! Вернись! Хоть на минутку! Я хочу тебя поблагодарить. А потом иди, куда тебе нужно. Пожалуйста! Я хочу поблагодарить. Позволь мне…
Через мгновение он уже исчез за очередной горой мусора.
Она подошла к доске и ногой придвинула ее к чемодану. Надела пальто. Бинтом, который оставил парень, перевязала себе руку. И уселась на чемодан спиной к тому месту, где еще два дня тому назад была широкая оживленная улица, а теперь зияла огромная яма, заполненная битым кирпичом вперемежку с землей. Перед ней возвышалась часть стены с дверью, которая вела на площадь, усыпанную камнями и кусками штукатурки. Неожиданно Анна почувствовала, что окоченела. Тщательно запахнув пальто, она закрыла глаза. И тут же заснула…
Она протягивала руку, пытаясь найти ладонь Лукаса. Ротенберг декламировал стихотворение Гёте, оба с отцом курили. Девушка в синем платье расчесывала волосы бабушке Марте и кормила ее черешней. Гиннер в сутане священника причащал мать и записывал что-то на листке бумаги. У Цейса на коленях сидел голый ребенок с повязкой на глазу. Маркус в огромной продырявленной осколками каске стоял на коленях перед алтарем, прижимая к себе овчарку Цейсов. Санитар в запачканном кровью халате строил с ней на пляже замки из песка. Мать Лукаса в красной монашеской рясе вливала из огромной лейки бурую воду в кропильницу. Садовник Цейсов стоял на лестнице под сводами церкви и брил свою длинную бороду, глядя в зеркальце. Сама она в белом платье для первого причастия разгуливала по пахнущей лавандой лужайке и фотографировала бабочек. Одна бабочка неожиданно взлетела с лепестка белой розы. Анна явственно слышала звуки, производимые ее трепещущими крыльями. А бабочка летела в ее сторону и становилась все больше и больше. Раздался вой сирен. Она побежала. Протянула руку к Лукасу…
Кто-то теребил ее за плечо.
– Не нужно меня ни за что благодарить, – услышала она, – бери-ка лучше свои вещи. Они опять прилетели. Поблизости есть подвал. В этой пустыне уже и бомбить-то нечего, но все-таки лучше спрятаться куда-нибудь под землю…
Еще какое-то мгновение она провела в своем сне. Потом широко раскрыла глаза. Узнала.
– Ты вернулся, – прошептала она, прижимаясь к парню, – вернулся! Ты мне потом сыграешь?
Он улыбнулся. Нежно погладил ее по голове.
– Беги за мной. Это недалеко…
Она слышала, как нарастает гул самолетов, но то и дело останавливалась. Он вернулся за ней.
– Слушай, постой здесь минутку. Я заброшу в подвал рюкзак и скрипку и вернусь. Стой на месте. Никуда не уходи, слышишь? Подвал совсем близко. Тебе очень нужен этот чемодан? – осторожно спросил он.
– Нужен…
Он скрылся из виду, оставив ее одну. Самолеты приближались. Ей было страшно. Вскоре, тяжело дыша, он появился снова. Взял чемодан и протянул ей руку. Они бежали, пока не остановились у груды камней и веток рядом с дырой в основании какой-то серой стены. Сначала он зашвырнул в дыру чемодан, потом отодвинул ногой несколько камней. По длинному крутому каналу она, как на санках, съехала как будто в пещеру. Упала лицом на влажный песок. Торопливо встала. Почувствовала запах тухлятины и сырости. Осмотрелась. В глубокой темноте почти ничего не было видно. Словно читая ее мысли, он зажег спичку. Подошел к чему-то вроде подставки для свечей, скрученной из проволоки и наполненной землей, в которую были воткнуты свечи. Поднес пламя спички к одной свече, зажег остальные. Сделалось светло. Под сводами напротив она увидела пирамиду из человеческих черепов. Конусообразная конструкция с левой стороны упиралась в гробы, которые стояли двумя рядами, один на другом. Ближе к ней был еще один гроб, с открытой крышкой. Из него торчали пучки соломы.
– Добро пожаловать домой, – сказал с иронией в голосе парень. – Прости, я сегодня не ждал гостей, поэтому здесь не прибрано, – добавил он и, подойдя к открытому гробу, с шумом захлопнул крышку.
В этот момент на улице вновь стали взрываться бомбы. Она закрыла глаза и вытянула перед собой руки, будто пытаясь что-то найти на ощупь. Он прижал ее к себе, но сначала задул свечи на проволочной подставке. Потом снял шинель и постелил на земле.
– Приляг, – шепнул он ей на ухо, – мне нужно закрыть вход. Я сейчас вернусь, я быстро…
Налет был коротким. Впрочем, ей казалось, что все происходит где-то далеко отсюда. Как глухие отголоски соседской ссоры, доносящиеся сквозь толстую стену. Вскоре все стихло.
– Кто такой Лукас? Твой парень? – спросил он.
Они лежали в темноте. Как только на улице наступила тишина, он разжал объятия и отодвинулся от нее подальше.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, я хотел спросить, это кто-то близкий? Это к нему ты… прикасаешься? Во сне ты звала его.
– Да, к нему я прикасаюсь, в последнее время только к нему…
– Ты его любишь?
– Люблю? – Она задумалась на мгновение, озадаченная вопросом. – Не знаю. Но я скучаю по нему.
– Он жив?
– Вчера еще был жив…
Он не ответил. Встал и зажег свечу, стоявшую на одном из черепов. Подошел к гробу, открыл его, вытащил коричневую бутылку и поднес к губам.
– Как ты думаешь, они нас ненавидят? – спросил он, вновь укладываясь рядом.
– Кто?
– Ну, американцы и англичане.
– Те, которые в самолетах?
– Да, те, которые в самолетах.
– Я думаю, что, скорее всего, не лично тебя и меня. Они ненавидят немцев…
– Но мы ведь тоже немцы.
– Да, это так, но они, как им, наверное, кажется, бомбят Германию, а не немцев. Они не думают о том, что при этом убивают людей. Им хочется разнести в пух и прах Германию. Отец рассказывал мне, что во время Первой мировой войны вражеские окопы порой были расположены так близко, что солдаты могли посмотреть друг другу в глаза. Иногда они переговаривались и даже делились провиантом. А как только получали приказ, начинали стрелять и убивать друг друга. Вовсе не из ненависти. Скорее для самообороны. Потому что соседи из противоположного окопа получали такой же приказ…
– А как ты думаешь, есть ли какой-нибудь другой народ, который мир ненавидит больше, чем немцев?
– Сегодня?! Конечно нет. Мы уверенно возглавляем список народов, подлежащих уничтожению. После нас длинный пробел, а потом, мне кажется, идут японцы. Нам удалось восстановить против себя весь мир. Думаю, когда мы наконец проиграем эту войну, такое отношение к нам сохранится еще лет на сто. Поэтому я жалею, что у меня такая чертовски немецкая фамилия. Но все равно никогда ее не поменяю. Из-за бабушки и отца. А почему ты не стреляешь? Тебе ведь положено… – спросила она, помолчав.
– Это очень простая история, – ответил он, утирая рукавом губы, – выпей.
– Расскажи… – попросила она, принимая бутылку.
– В сорок первом я окончил консерваторию в Бреслау. Когда-то это был большой, красивый город. Я там родился, там могилы моих родителей и сестры, – начал он свой рассказ, ложась на шинель рядом с ней. – Ты знаешь, где это? – спросил он.
– Конечно знаю! Моя бабушка родилась в тех краях, в Ополе, а дедушка изучал в Бреслау медицину, – ответила она. – У бабушки в альбоме есть много красивых фотографий Бреслау. То есть было, – добавила она после паузы. – Извини, я перебила тебя. И что было потом? – спросила она сдавленным голосом.
Он заметил, что она плачет. Замолчал. Наклонился над ней и осторожно отвел в сторону волосы со лба. У него были теплые руки. Стоя на коленях возле ее головы, он убирал со лба пряди ее волос, иногда случайно прикасаясь к щекам. Кончиками пальцев он нежно гладил ее лицо, вокруг глаз и губ. Когда она перестала плакать, он прошептал:
– Послушай, я прошу тебя, не извиняйся передо мной. Не надо больше ни за что извиняться. Я еще там все понял. Когда мы с доской возились. Я действительно все это понимаю. Мне тоже хотелось иметь хоть какой-то угол. Свой. Пусть даже самый маленький. Но у меня его нет. Может быть, когда-нибудь я построю собственный дом. Новый. И ты тоже построишь. Вот увидишь… Тебе лучше?
Она кивнула.
– Ну, а теперь скажи мне наконец, как тебя зовут? – спросил он, отводя ладони от ее лица.
– Меня зовут Анна, – сказала она и добавила поспешно: – Но я хочу, чтобы ты называл меня Мартой. Когда-нибудь я объясню тебе, почему. А теперь рассказывай. И не убирай ладони. Если можешь. И если хочешь…
Она придвинулась и положила голову ему на колени. Он осторожно гладил кончиками пальцев ее лицо. Она слушала.
– Студентом я давал уроки музыки, чтобы подработать. Среди моих учеников была дочь заместителя гауляйтера Бреслау. Вот уж у кого не было ни слуха, ни таланта! Но она была очень старательная, и ей нужно было научиться играть на пианино. Так хотел ее отец, еще больше – мать, а больше всех – бабушка, мать заместителя гаулейтера. У девочки никто не спрашивал, хочет ли этого она сама, а она боялась сказать, что не хочет. Я тоже ничего не говорил, потому что мне очень нужны были эти деньги. В конце сорок второго в армию стали призывать и слепых, и сумасшедших, и даже людей искусства. Призвали и меня. В один прекрасный день, закончив урок, я попрощался сначала со своей ученицей, а потом и с ее отцом. Мне повезло. В гостиной сидела мать заместителя гаулейтера. «Макс, я надеюсь, моя внучка, а твоя первородная и единственная дочь не забросит музыку и не перестанет развиваться только из-за того, что какой-то невежественный бюрократ, какой-то идиот решил отправить ее учителя на фронт, – сказала она, обращаясь к сыну. А потом добавила: – Не забивайте себе этим голову, мой сын все устроит. Приходите к нам в пятницу, в это же самое время». И я пришел в пятницу, потому что мои документы, как по мановению волшебной палочки, исчезли. Я получил новый номер и новые документы с припиской о переводе на «нестроевую вспомогательную службу по формальным причинам» за личной подписью заместителя гаулейтера, заверенной еще четырьмя подписями. Я все время носил эти бумаги с собой. Они и сейчас при мне. В течение двух лет я приходил в дом гаулейтера каждую среду и пятницу, при каждом удобном случае рассыпаясь в благодарностях его матери. В сорок третьем, в рождественский сочельник, дочь заместителя гаулейтера впервые исполнила фортепианный концерт для всей семьи. Я никогда не слышал ничего ужаснее. Но они были на седьмом небе от счастья и гордости, а бабушка даже расплакалась от умиления. Только их служанка-полячка посмотрела на меня как-то странно и покачала головой. Заместитель гаулейтера в тот вечер впервые пригласил меня к себе в кабинет, угостил французским коньяком и вручил конверт с деньгами. Потом, после каждого урока, я шел с ним в кабинет, и мы надирались коньяком или его любимой сливовицей. Это был несчастный человек. Очень одинокий. Еще более одинокий, чем я. А потом русские подошли к Бреслау. Когда уже запахло жареным, я вместе со всеми, кто мог убежать, унес ноги на запад. И так попал в Дрезден. Во-первых, он рядом с Бреслау, а во-вторых, я всегда хотел здесь поселиться. Из-за музеев, из-за здешнего оркестра и из-за того, что Дрезден рядом с Бреслау. Как видишь, моя мечта сбылась. Теперь я живу здесь. В этом уютном склепе. Жаль только, музеев уже нет, а оркестранты разбежались или поумирали. Но кладбища Бреслау так и остались неподалеку…
Он умолк.
– Я утомил тебя своими разговорами? Спишь? – спросил он, осторожно трогая ее за плечо. – Передай мне, пожалуйста, бутылку. У меня в горле пересохло от разговоров.
Она повернулась к нему лицом. Молча запустила пальцы в его волосы.
– Я так рада, что встретила тебя, – прошептала она и легко коснулась губами его щеки.
Потом поднесла бутылку к губам и жадно отхлебнула. Поперхнулась. Закашлялась, разбрызгивая жидкость по его лицу и волосам и хватая ртом воздух.
– Боже мой, что такое ты мне дал?! – закричала она.
– Настоящую югославскую сливовицу. Я хранил эту бутылку для особого случая. Мне показалось, сегодня как раз такой случай, и я хотел…
– Хоть бы предупредил меня. Я думала, что это… вода, – прервала она его на полуслове. – Я еще никогда не пила водку…
– Как же ты жила в этом аду без водки? – невесело усмехнулся он.
Широко раскрыв рот, она пыталась отдышаться. Жжение постепенно проходило. Она успокоилась. Он исчез за стеной из гробов, а вскоре вернулся и протянул ей металлическую кружку с водой. Вода воняла бензином.
– Я держу воду в канистрах из-под бензина. Да ты не бойся, это чистая вода. Прополощи рот…
– У тебя здесь все есть, – улыбнулась она. – Сколько ты уже живешь тут?
– Восемь месяцев. Перезнакомился со всеми черепами. Самым любимым дал имена…
– У тебя еще осталась водка? И какая-нибудь бутылка? – вдруг спросила она.
– Почему ты спрашиваешь?
– На Зайдницерштрассе я встретила маленькую девочку. У нее оторвало пальцы на руке. Ее дедушка просил у меня…
– Дедушка с обручальным кольцом из довоенного золота? – перебил он.
– Да. Откуда ты знаешь?! – воскликнула она удивленно.
– Я вчера отнес ему и бинт, и водку. Он дал мне за них обручальное кольцо. Действительно довоенное. Из довоенной ржавой железки. Через час я вернулся к нему с сухарями. С целой порцией отличных, твердых, как сталь, сухарей. Это был мой ужин. Дедушка уже был вдребезги пьян. А девочка сидела рядом и тряслась от холода. У нее не хватает пальцев с рождения. Какое-то врожденное уродство. Она говорит все, что велит дедушка. И это не врожденное. Благоприобретенная реакция на страх. Дед просто избивает ее, если она не сообщает первому встречному о своих семи пальцах. Она сама мне это сказала. К тому же пальцев у нее восемь. Это дедушка велел ей говорить, что их у нее только семь. Этот сукин сын морфинист и алкоголик…
Она остановилась. Села на чемодан и глубоко дышала, стараясь успокоить тянущую боль в груди. Дальше идти не было сил. Она подошла к обвалившейся стене, за которой совсем недавно была кухня чьей-то квартиры, и опустилась на колени. Ее вырвало. Когда позывы рвоты прошли, стало легче. Она поднялась. К остаткам стены, единственной уцелевшей из всего здания, была привинчена кухонная раковина. На столе рядом с раковиной стояла кружка с недопитым чаем, неподалеку на белом фарфоровом блюдце лежал надкусанный кусок хлеба с маслом и засохшим куском сыра. На стене над раковиной висело зеркало, покрытое ржавыми потеками. На маленькой стеклянной полочке под зеркалом стояли четыре алюминиевые кружки с зубными щетками. Две из них явно были детские. Она смотрела на все это, как на внушающую ужас картину. Остатки нормальной жизни, сохранившиеся здесь, в этом месте, до наступления конца света, были похожи на тщательно продуманную сюрреалистическую инсталляцию свихнувшегося художника. Но это была вовсе не придуманная композиция, призванная изумить истинных ценителей. А самый что ни на есть реальный кусочек города Дрездена. Это было в полдень, в четверг, 15 февраля 1945 года.
Она бегом вернулась к чемодану. Поспешно вытащила фотоаппарат. Она помнила, что у нее осталось восемь кадров. Медленно подошла к стене с раковиной и остановилась в нескольких метрах от руин. Терпеливо дождалась, пока солнце выглянет из-за рваной серой тучи. Тщательно поставила выдержку и диафрагму, нажала на кнопку затвора. На висках у нее выступил пот. Она сорвала шерстяную шапку. Спрятала фотоаппарат в кожаный футляр и пошла было к чемодану, но, сделав пару шагов, остановилась, пораженная нелепостью пришедшей в голову мысли. Медленно приблизилась к раковине. Оглядевшись, не видит ли кто, повернула рукоятку крана. Оттуда потекла коричневая жижа, но уже через несколько секунд пошла кристально чистая вода. Глядя на воду, она расплакалась. Подставив лицо под струю и раскрыв рот, начала жадно пить воду. Город был все-таки жив…
Она шла дальше. Фотоаппарат висел на груди, и время от времени она хваталась за него. Считала оставшиеся кадры. Придавленное обломками балкона тело женщины с мертвым младенцем на руках. Еще шесть…
Неторопливо, стараясь оттянуть момент встречи, она приближалась к своему дому. Замедляла шаг, останавливалась, внушала себе, что должна отдохнуть. Ей встречались люди. Они сидели или лежали возле рухнувших лестниц, вывороченных ворот и калиток, обвалившихся стен, – всего того, что когда-то было их домами. Своим присутствием они словно свидетельствовали, что это их территория, их дом, и только они имеют на него право.
Она шла и шла. Мраморный прилавок напомнил ей, что здесь был магазин мясника Мюллера, у которого бабушка покупала ветчину. На припорошенной остатками штукатурки мраморной плите лежали перевернутые весы, покрытые коричневыми пятнами запекшейся крови. Еще пять…
Наконец она добралась до Грюнерштрассе. На перекрестке появились военные грузовики, которые свозили сюда трупы с окрестных улиц. Они разворачивались и задним ходом подъезжали как можно ближе к краю рва, обнесенного низким каменным забором. Солдаты разгружали наполненные телами кузова, укладывая их поперек ямы. Когда весь ров был заполнен слоем тел, сверху клали следующий. Молодой мужчина в белом, запачканном кровью халате сидел с сигаретой в зубах на деревянном стуле, на каменном возвышении примерно посредине рва. Сложив покойников в яму, солдаты подходили к нему, и он делал какие-то пометки в разложенной на коленях тетради. Еще четыре…
Ров разрезал Грюнерштрассе поперек, по всей ширине. Поэтому ей пришлось свернуть на Циркусштрассе, чтобы потом, следуя по Зайдницерштрассе, снова выйти на Грюнер уже за рвом. Зайдницерштрассе, по большому счету, уже не была улицей. Стены разрушенных зданий образовали что-то наподобие дюны из перемолотых в пыль кирпичей. Она поднялась на вершину «дюны» и пошла дальше. Неожиданно послышался плач ребенка. Маленькая девочка, сидевшая рядом со стариком в шляпе, смотрела на свою обмотанную куском серой фланели руку и, плача, без конца повторяла одну и ту же фразу: «У меня всего семь пальцев, дедушка, у меня всего семь пальцев…».
Заметив проходившую мимо Анну, старик встал с камня, на котором сидел, и направился к ней.
– Нет ли у вас случайно морфия? – спросил он спокойным голосом. – Я дам вам за него свое обручальное кольцо. Настоящее золото. Довоенное. Есть? – прибавил он, облизывая палец и пытаясь снять с него кольцо.
Она остановилась и для верности положила руку на фотоаппарат.
– У меня нет морфия. Но в начале Грюнерштрассе есть санитар. Может, у него есть. У него должен быть. Идите к нему. А я пока побуду с малышкой, – ответила она.
– Вы говорите о толстяке, который считает трупы? Я был у него уже сто раз! У этого могильщика ничегошеньки нет, даже йода. Он меня просто прогнал. Сукин сын. У него даже водки нет. Может, у вас есть водка? Я дам вам кольцо за бутылку водки. Напою ребенка и напьюсь сам. Нам будет не так больно…
– У меня нет водки. Но я знаю, где мама прятала водку у нас дома. Я живу на Грюнерштрассе, 18. Это рядом. Если найду водку, я вам ее принесу.
– Я вам отдам кольцо. Настоящее золото. Довоенное… – слышала она за спиной удаляющийся голос.
Она больше не считала кадры. Ей надоело. Здесь все что-нибудь считают. Одни – трупы, другие – пальцы. К тому же есть вещи, которые нельзя показывать. Ни в коем случае. Она спрятала аппарат в футляр, осторожно положила его в чемодан и торопливо вскарабкалась на груду мусора, чтобы поскорее попасть домой.
Первым свидетельством того, что дом уже рядом, была часть балконной решетки с виллы Цейсов. Она лежала на ветвях поваленной черешни в их саду. Этот балкон был ей прекрасно знаком. Три словно отрезанные ножницами обрубка спиралей колонн торчали из прямоугольной бетонной плиты как из цветочной корзины. Она и не предполагала, что когда-нибудь почувствует то, что почувствовала в этот момент. Что расплачется – от волнения – при виде обломков балкона Цейсов…
Анна обошла лежавшее на земле дерево. Ей навстречу попались два черных соседских кота. Они поедали внутренности мертвой овчарки Цейса. Невдалеке прохаживалась ворона, терпеливо ожидая своей очереди.
Взобравшись на вершину груды обломков, битых кирпичей и штукатурки, она огляделась. От дома на Грюнерштрассе, 18 осталась лишь одна стена, которая неровной линией обрывалась на уровне третьего этажа! Это была левая стена, если смотреть со стороны сада Цейсов. В той стене была дверь с оторванной много лет назад ручкой, через эту дверь можно было пройти со двора на лестницу и в подвал. Она быстро спустилась вниз. Обежала стену и остановилась на тротуаре со стороны улицы. Среди камней, жестяной кровли, металлических прутьев и битого бетона она заметила край толстой коричневой доски. И поспешила подойти ближе, потому что узнала дубовую столешницу серванта из комнаты бабушки Марты. Поставила чемодан, сняла пальто и, ухватившись за доску, изо всех сил потянула ее на себя. В этот момент она услышала хриплый голос, доносившийся откуда-то сзади:
– Я вам помогу. Дрова сейчас на вес золота. Вы совершенно правы. Особенно ночью. Будет холодно…
Она резко обернулась. В нескольких метрах от нее, опершись спиной о покосившийся столб уличного фонаря, стоял парень. Форменная шинель солдата вермахта, подпоясанная обрывком проволоки, была ему столь велика, что полы мели мостовую. Длинные темные волосы падали на лоб, перебинтованный окровавленной повязкой. С проволоки свисала армейская каска. А у его ног, на сером брезентовом рюкзаке, лежали скрипка и смычок.
– Чего ж тогда торчишь там? Помогай! – крикнула она сердито.
Парень моментально оказался рядом и всем телом навалился на доску.
– Слушай, давай сделаем так, – сказал он, – ты повиси на доске, а я попытаюсь ее вытащить. Ты тяжелее меня. Старайся раскачивать ее, как ты только что делала, – будто хочешь переломить надвое. Это поможет ее высвободить.
Она обиженно взглянула на него, задетая замечанием о весе.
– Я вовсе не тяжелее тебя, парень! И никогда не буду. Не умничай! Тоже мне, джентльмен! – воскликнула она, тайком поправляя свитер.
– Давай-ка вместе! Дружно!
Они упали почти одновременно. Она ударилась головой о тонкую корку льда на поверхности грязной лужи, образовавшейся в широкой борозде между двумя плоскими холмиками щебня. И тут же почувствовала удар каской, а в лицо ей плеснуло ледяной водой. Парень, не выпуская доску из рук, упал на смерзшуюся мусорную кучу рядом с лужей. Он в сердцах отшвырнул доску и подполз к ней. Встав на колени у ее головы, спросил:
– Все в порядке? С вами, то есть с тобой…
Достал из кармана шинели скатанный бинт и начал осторожно вытирать грязь с ее лица. Сказал с улыбкой:
– Не стоило, наверное, из-за этой доски…
Она резко приподнялась и оттолкнула его руку.
– Что? Что не стоило? – спросила она с вызовом в голосе.
– Ну, гимнастикой заниматься. Дрова из нее никудышные. Слишком твердые…
– Послушай, умник, – процедила она сквозь зубы, изо всех сил стараясь сдержать слезы, – эта доска – часть моего дома. Единственное, что я пока что нашла. Слышишь?! Моего дома! А в костер можешь бросить, если тебе так приспичило, свою скрипку.
Парень перестал улыбаться. Его лицо нахмурилось. Она видела, как у него задрожали ладони. Он встал и молча вернулся к фонарю. Поднял скрипку, забросил рюкзак на плечо и медленно побрел по завалам к деревьям на противоположной стороне улицы. Она смотрела, как он медленно исчезал из вида. И вдруг заплакала.
– Извини! – крикнула она ему в спину. – Я совсем не то хотела сказать. Я сама всегда хотела играть на скрипке. Но я не умею. Я даже не знаю, как тебя зовут! Вернись! Хоть на минутку! Я хочу тебя поблагодарить. А потом иди, куда тебе нужно. Пожалуйста! Я хочу поблагодарить. Позволь мне…
Через мгновение он уже исчез за очередной горой мусора.
Она подошла к доске и ногой придвинула ее к чемодану. Надела пальто. Бинтом, который оставил парень, перевязала себе руку. И уселась на чемодан спиной к тому месту, где еще два дня тому назад была широкая оживленная улица, а теперь зияла огромная яма, заполненная битым кирпичом вперемежку с землей. Перед ней возвышалась часть стены с дверью, которая вела на площадь, усыпанную камнями и кусками штукатурки. Неожиданно Анна почувствовала, что окоченела. Тщательно запахнув пальто, она закрыла глаза. И тут же заснула…
Она протягивала руку, пытаясь найти ладонь Лукаса. Ротенберг декламировал стихотворение Гёте, оба с отцом курили. Девушка в синем платье расчесывала волосы бабушке Марте и кормила ее черешней. Гиннер в сутане священника причащал мать и записывал что-то на листке бумаги. У Цейса на коленях сидел голый ребенок с повязкой на глазу. Маркус в огромной продырявленной осколками каске стоял на коленях перед алтарем, прижимая к себе овчарку Цейсов. Санитар в запачканном кровью халате строил с ней на пляже замки из песка. Мать Лукаса в красной монашеской рясе вливала из огромной лейки бурую воду в кропильницу. Садовник Цейсов стоял на лестнице под сводами церкви и брил свою длинную бороду, глядя в зеркальце. Сама она в белом платье для первого причастия разгуливала по пахнущей лавандой лужайке и фотографировала бабочек. Одна бабочка неожиданно взлетела с лепестка белой розы. Анна явственно слышала звуки, производимые ее трепещущими крыльями. А бабочка летела в ее сторону и становилась все больше и больше. Раздался вой сирен. Она побежала. Протянула руку к Лукасу…
Кто-то теребил ее за плечо.
– Не нужно меня ни за что благодарить, – услышала она, – бери-ка лучше свои вещи. Они опять прилетели. Поблизости есть подвал. В этой пустыне уже и бомбить-то нечего, но все-таки лучше спрятаться куда-нибудь под землю…
Еще какое-то мгновение она провела в своем сне. Потом широко раскрыла глаза. Узнала.
– Ты вернулся, – прошептала она, прижимаясь к парню, – вернулся! Ты мне потом сыграешь?
Он улыбнулся. Нежно погладил ее по голове.
– Беги за мной. Это недалеко…
Она слышала, как нарастает гул самолетов, но то и дело останавливалась. Он вернулся за ней.
– Слушай, постой здесь минутку. Я заброшу в подвал рюкзак и скрипку и вернусь. Стой на месте. Никуда не уходи, слышишь? Подвал совсем близко. Тебе очень нужен этот чемодан? – осторожно спросил он.
– Нужен…
Он скрылся из виду, оставив ее одну. Самолеты приближались. Ей было страшно. Вскоре, тяжело дыша, он появился снова. Взял чемодан и протянул ей руку. Они бежали, пока не остановились у груды камней и веток рядом с дырой в основании какой-то серой стены. Сначала он зашвырнул в дыру чемодан, потом отодвинул ногой несколько камней. По длинному крутому каналу она, как на санках, съехала как будто в пещеру. Упала лицом на влажный песок. Торопливо встала. Почувствовала запах тухлятины и сырости. Осмотрелась. В глубокой темноте почти ничего не было видно. Словно читая ее мысли, он зажег спичку. Подошел к чему-то вроде подставки для свечей, скрученной из проволоки и наполненной землей, в которую были воткнуты свечи. Поднес пламя спички к одной свече, зажег остальные. Сделалось светло. Под сводами напротив она увидела пирамиду из человеческих черепов. Конусообразная конструкция с левой стороны упиралась в гробы, которые стояли двумя рядами, один на другом. Ближе к ней был еще один гроб, с открытой крышкой. Из него торчали пучки соломы.
– Добро пожаловать домой, – сказал с иронией в голосе парень. – Прости, я сегодня не ждал гостей, поэтому здесь не прибрано, – добавил он и, подойдя к открытому гробу, с шумом захлопнул крышку.
В этот момент на улице вновь стали взрываться бомбы. Она закрыла глаза и вытянула перед собой руки, будто пытаясь что-то найти на ощупь. Он прижал ее к себе, но сначала задул свечи на проволочной подставке. Потом снял шинель и постелил на земле.
– Приляг, – шепнул он ей на ухо, – мне нужно закрыть вход. Я сейчас вернусь, я быстро…
Налет был коротким. Впрочем, ей казалось, что все происходит где-то далеко отсюда. Как глухие отголоски соседской ссоры, доносящиеся сквозь толстую стену. Вскоре все стихло.
– Кто такой Лукас? Твой парень? – спросил он.
Они лежали в темноте. Как только на улице наступила тишина, он разжал объятия и отодвинулся от нее подальше.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, я хотел спросить, это кто-то близкий? Это к нему ты… прикасаешься? Во сне ты звала его.
– Да, к нему я прикасаюсь, в последнее время только к нему…
– Ты его любишь?
– Люблю? – Она задумалась на мгновение, озадаченная вопросом. – Не знаю. Но я скучаю по нему.
– Он жив?
– Вчера еще был жив…
Он не ответил. Встал и зажег свечу, стоявшую на одном из черепов. Подошел к гробу, открыл его, вытащил коричневую бутылку и поднес к губам.
– Как ты думаешь, они нас ненавидят? – спросил он, вновь укладываясь рядом.
– Кто?
– Ну, американцы и англичане.
– Те, которые в самолетах?
– Да, те, которые в самолетах.
– Я думаю, что, скорее всего, не лично тебя и меня. Они ненавидят немцев…
– Но мы ведь тоже немцы.
– Да, это так, но они, как им, наверное, кажется, бомбят Германию, а не немцев. Они не думают о том, что при этом убивают людей. Им хочется разнести в пух и прах Германию. Отец рассказывал мне, что во время Первой мировой войны вражеские окопы порой были расположены так близко, что солдаты могли посмотреть друг другу в глаза. Иногда они переговаривались и даже делились провиантом. А как только получали приказ, начинали стрелять и убивать друг друга. Вовсе не из ненависти. Скорее для самообороны. Потому что соседи из противоположного окопа получали такой же приказ…
– А как ты думаешь, есть ли какой-нибудь другой народ, который мир ненавидит больше, чем немцев?
– Сегодня?! Конечно нет. Мы уверенно возглавляем список народов, подлежащих уничтожению. После нас длинный пробел, а потом, мне кажется, идут японцы. Нам удалось восстановить против себя весь мир. Думаю, когда мы наконец проиграем эту войну, такое отношение к нам сохранится еще лет на сто. Поэтому я жалею, что у меня такая чертовски немецкая фамилия. Но все равно никогда ее не поменяю. Из-за бабушки и отца. А почему ты не стреляешь? Тебе ведь положено… – спросила она, помолчав.
– Это очень простая история, – ответил он, утирая рукавом губы, – выпей.
– Расскажи… – попросила она, принимая бутылку.
– В сорок первом я окончил консерваторию в Бреслау. Когда-то это был большой, красивый город. Я там родился, там могилы моих родителей и сестры, – начал он свой рассказ, ложась на шинель рядом с ней. – Ты знаешь, где это? – спросил он.
– Конечно знаю! Моя бабушка родилась в тех краях, в Ополе, а дедушка изучал в Бреслау медицину, – ответила она. – У бабушки в альбоме есть много красивых фотографий Бреслау. То есть было, – добавила она после паузы. – Извини, я перебила тебя. И что было потом? – спросила она сдавленным голосом.
Он заметил, что она плачет. Замолчал. Наклонился над ней и осторожно отвел в сторону волосы со лба. У него были теплые руки. Стоя на коленях возле ее головы, он убирал со лба пряди ее волос, иногда случайно прикасаясь к щекам. Кончиками пальцев он нежно гладил ее лицо, вокруг глаз и губ. Когда она перестала плакать, он прошептал:
– Послушай, я прошу тебя, не извиняйся передо мной. Не надо больше ни за что извиняться. Я еще там все понял. Когда мы с доской возились. Я действительно все это понимаю. Мне тоже хотелось иметь хоть какой-то угол. Свой. Пусть даже самый маленький. Но у меня его нет. Может быть, когда-нибудь я построю собственный дом. Новый. И ты тоже построишь. Вот увидишь… Тебе лучше?
Она кивнула.
– Ну, а теперь скажи мне наконец, как тебя зовут? – спросил он, отводя ладони от ее лица.
– Меня зовут Анна, – сказала она и добавила поспешно: – Но я хочу, чтобы ты называл меня Мартой. Когда-нибудь я объясню тебе, почему. А теперь рассказывай. И не убирай ладони. Если можешь. И если хочешь…
Она придвинулась и положила голову ему на колени. Он осторожно гладил кончиками пальцев ее лицо. Она слушала.
– Студентом я давал уроки музыки, чтобы подработать. Среди моих учеников была дочь заместителя гауляйтера Бреслау. Вот уж у кого не было ни слуха, ни таланта! Но она была очень старательная, и ей нужно было научиться играть на пианино. Так хотел ее отец, еще больше – мать, а больше всех – бабушка, мать заместителя гаулейтера. У девочки никто не спрашивал, хочет ли этого она сама, а она боялась сказать, что не хочет. Я тоже ничего не говорил, потому что мне очень нужны были эти деньги. В конце сорок второго в армию стали призывать и слепых, и сумасшедших, и даже людей искусства. Призвали и меня. В один прекрасный день, закончив урок, я попрощался сначала со своей ученицей, а потом и с ее отцом. Мне повезло. В гостиной сидела мать заместителя гаулейтера. «Макс, я надеюсь, моя внучка, а твоя первородная и единственная дочь не забросит музыку и не перестанет развиваться только из-за того, что какой-то невежественный бюрократ, какой-то идиот решил отправить ее учителя на фронт, – сказала она, обращаясь к сыну. А потом добавила: – Не забивайте себе этим голову, мой сын все устроит. Приходите к нам в пятницу, в это же самое время». И я пришел в пятницу, потому что мои документы, как по мановению волшебной палочки, исчезли. Я получил новый номер и новые документы с припиской о переводе на «нестроевую вспомогательную службу по формальным причинам» за личной подписью заместителя гаулейтера, заверенной еще четырьмя подписями. Я все время носил эти бумаги с собой. Они и сейчас при мне. В течение двух лет я приходил в дом гаулейтера каждую среду и пятницу, при каждом удобном случае рассыпаясь в благодарностях его матери. В сорок третьем, в рождественский сочельник, дочь заместителя гаулейтера впервые исполнила фортепианный концерт для всей семьи. Я никогда не слышал ничего ужаснее. Но они были на седьмом небе от счастья и гордости, а бабушка даже расплакалась от умиления. Только их служанка-полячка посмотрела на меня как-то странно и покачала головой. Заместитель гаулейтера в тот вечер впервые пригласил меня к себе в кабинет, угостил французским коньяком и вручил конверт с деньгами. Потом, после каждого урока, я шел с ним в кабинет, и мы надирались коньяком или его любимой сливовицей. Это был несчастный человек. Очень одинокий. Еще более одинокий, чем я. А потом русские подошли к Бреслау. Когда уже запахло жареным, я вместе со всеми, кто мог убежать, унес ноги на запад. И так попал в Дрезден. Во-первых, он рядом с Бреслау, а во-вторых, я всегда хотел здесь поселиться. Из-за музеев, из-за здешнего оркестра и из-за того, что Дрезден рядом с Бреслау. Как видишь, моя мечта сбылась. Теперь я живу здесь. В этом уютном склепе. Жаль только, музеев уже нет, а оркестранты разбежались или поумирали. Но кладбища Бреслау так и остались неподалеку…
Он умолк.
– Я утомил тебя своими разговорами? Спишь? – спросил он, осторожно трогая ее за плечо. – Передай мне, пожалуйста, бутылку. У меня в горле пересохло от разговоров.
Она повернулась к нему лицом. Молча запустила пальцы в его волосы.
– Я так рада, что встретила тебя, – прошептала она и легко коснулась губами его щеки.
Потом поднесла бутылку к губам и жадно отхлебнула. Поперхнулась. Закашлялась, разбрызгивая жидкость по его лицу и волосам и хватая ртом воздух.
– Боже мой, что такое ты мне дал?! – закричала она.
– Настоящую югославскую сливовицу. Я хранил эту бутылку для особого случая. Мне показалось, сегодня как раз такой случай, и я хотел…
– Хоть бы предупредил меня. Я думала, что это… вода, – прервала она его на полуслове. – Я еще никогда не пила водку…
– Как же ты жила в этом аду без водки? – невесело усмехнулся он.
Широко раскрыв рот, она пыталась отдышаться. Жжение постепенно проходило. Она успокоилась. Он исчез за стеной из гробов, а вскоре вернулся и протянул ей металлическую кружку с водой. Вода воняла бензином.
– Я держу воду в канистрах из-под бензина. Да ты не бойся, это чистая вода. Прополощи рот…
– У тебя здесь все есть, – улыбнулась она. – Сколько ты уже живешь тут?
– Восемь месяцев. Перезнакомился со всеми черепами. Самым любимым дал имена…
– У тебя еще осталась водка? И какая-нибудь бутылка? – вдруг спросила она.
– Почему ты спрашиваешь?
– На Зайдницерштрассе я встретила маленькую девочку. У нее оторвало пальцы на руке. Ее дедушка просил у меня…
– Дедушка с обручальным кольцом из довоенного золота? – перебил он.
– Да. Откуда ты знаешь?! – воскликнула она удивленно.
– Я вчера отнес ему и бинт, и водку. Он дал мне за них обручальное кольцо. Действительно довоенное. Из довоенной ржавой железки. Через час я вернулся к нему с сухарями. С целой порцией отличных, твердых, как сталь, сухарей. Это был мой ужин. Дедушка уже был вдребезги пьян. А девочка сидела рядом и тряслась от холода. У нее не хватает пальцев с рождения. Какое-то врожденное уродство. Она говорит все, что велит дедушка. И это не врожденное. Благоприобретенная реакция на страх. Дед просто избивает ее, если она не сообщает первому встречному о своих семи пальцах. Она сама мне это сказала. К тому же пальцев у нее восемь. Это дедушка велел ей говорить, что их у нее только семь. Этот сукин сын морфинист и алкоголик…