Януш Леон Вишневский
Бикини

   Моим родителям

Дрезден, Германия, раннее утро, среда, 14 февраля 1945 года

   Ее разбудила тишина. Не открывая глаз, она скользнула рукой под свитер. Сердце бешено колотилось. Она закусила губы. Сильнее. Еще сильнее. Открыла глаза только когда почувствовала соленый вкус крови. Жива…
   – Расскажешь мне сказку? Я тебе за это водички принесу. А может, сигарету. Расскажешь?
   Она повернула голову в ту сторону, откуда доносился голос. На нее внимательно смотрела пара круглых голубых глазенок. Она улыбнулась.
   – Можно ту же самую, что вчера, – настаивал он.
   Подняв руку и не говоря ни слова, она нежно погладила растрепанные волосы мальчика.
   – Утром сказки не рассказывают, – прошептала она, – сказки рассказывают вечером.
   Мальчик наклонился над ней и поцеловал ее в лоб. Стебельки соломы с его светлых волос посыпались ей на лицо, попали в глаза и прилипли к окровавленным губам.
   – Я знаю, но сегодня вечером я должен помолиться. И вообще, из-за этих самолетов ничего не слышно. Расскажи лучше сейчас. Пока мы еще живы…
   Она почувствовала знакомое покалывание под ключицей. Только Маркус мог сказать именно так… так вот… черт, как бы это определить?! Мимоходом. Совсем просто. На выдохе, гораздо тише, чем всё остальное, почти шепотом, с надеждой, что никто не услышит. «Пока мы еще живы». Как если бы он говорил о газете, но не вчерашней, а старой, недельной давности! Поэтому она всегда вслушивалась в то, что говорил Маркус, – до последнего звука. Научилась этому год тому назад, когда они с Хайди и Гиннером воровали черешню в саду Цейсов…
 
   У доктора Альбрехта фон Цейса был стеклянный глаз, который он прятал за кожаной повязкой, завязывавшейся на лысине, кривые ноги и огромный живот. По мнению Маркуса, это был один из самых отвратительных «пиратов без шеи», каких он только знал. Сколько Маркус себя помнил, Цейс всегда ходил в черном парадном эсэсовском мундире, коричневой рубашке, красной повязке со свастикой на левой руке и черном галстуке. Даже когда выходил в сад или на прогулку со своей овчаркой. Глядя на него, можно было подумать, что Гитлер ежедневно празднует свой день рождения.
   Изгородь, окружавшая владения Цейсов, непосредственно примыкала ко двору дома, где она жила: Грюнерштрассе, 18, в центре Дрездена. Непонятно, каким образом на главной улице с двусторонним движением могла оказаться вилла с огромным садом. Родители, когда их об этом спрашивали, только отмахивались или, понизив голос, в шутку предлагали спросить у самого Цейса. И однажды в разгар июньского дня Маркус – тогда ему было семь лет – подошел к садовой изгороди и писклявым голоском крикнул Цейсу, подрезавшему кусты роз:
   – Почему у вас такой большой дом, а у нас из-за этого такой маленький двор?
   Во дворе воцарилась гробовая тишина. Лицо Цейса побагровело, он сердито бросил секатор на траву, поправил на голове повязку, застегнул мундир и приблизился к Маркусу, упершись своим огромным брюхом в изгородь.
   – Как тебя зовут, щенок?! Фамилия! – процедил он сквозь зубы.
   Маленький Маркус, который прижимался лицом к изгороди прямо под животом Цейса, встал по стойке смирно, задрал голову вверх и гаркнул:
   – Меня зовут Маркус Ландграф, немец, проживаю в Дрездене на третьем этаже!
   Она помнила, что все – а двор в тот солнечный день был полон детей и взрослых – разразились громким смехом. Цейс словно обезумел. Он сжал в кулаках колючую проволоку, лицо у него налилось кровью, видно было, как дрожат его челюсти, а на губах появляется белая пена. Минуту спустя, не проронив ни слова, он повернулся и нервно зашагал к своему дому, но по дороге споткнулся о старую корзину, стоявшую под черешней, и упал. В дворе вновь раздался смех. И она, преисполненная ненавистью, смеялась громче всех…
   Спустя два дня Хайди, пятнадцатилетняя сестра Маркуса, Гиннер, его старший семнадцатилетний брат, и она встретились поздним вечером, после заката, в подвале. Ветви развесистой черешни в саду Цейсов ломились от спелых ягод. Встав у изгороди и раскрыв рот, дети молча смотрели, как садовник Цейсов, стоя на лестнице, собирает ягоды. Они ждали, пока тот слезет с лестницы. К ним он никогда не подходил. Тогда Маркус примерялся и бросал в него камень. Иногда даже попадал. Садовник не реагировал. Она вообще не помнит, чтобы он когда-нибудь вымолвил хоть слово.
   В последний раз она ела черешню в день рождения бабушки, летом 1943 года. Бабушка, закрыв на кухню дверь, насыпала несколько ягод в щербатую глиняную кружку, накрыла ее серой бумагой и прихватила резинкой для волос. Для Лукаса…
   – Отнесешь ему? – попросила бабушка. – Прямо сейчас. И смотри, не забудь сначала погасить свет в прихожей.
   Она отнесла.
   Спускаясь в тайник, оборудованный под полом в прихожей, она всегда вспоминала свою первую встречу с Лукасом. Перепуганный маленький мальчик с иссиня-черными волосами и огромными глазами-угольями сидел в самом дальнем углу тайника. То по-немецки, то на идиш он все время повторял «спасибо». А появился он однажды…
 
   Дедушка Лукаса, доктор Мирослав Якоб Ротенберг, был практикующим врачом. В течение многих лет он принимал больных в одном из пригородов Дрездена. Бабушка Марта долгое время считала, что вообще-то врачи никому не нужны. Это было довольно странно: ведь ее муж сам был врачом. Бабушка говорила, что медицина нужна только для того, чтобы хоть чем-то занять пациента, а мать-природа сама все исправит. И считала так до тех пор, пока ее полуторагодовалый сын не заболел какой-то таинственной хворью. Сначала, вскоре после рождения сына, заразившись от пациента, скончался от туберкулеза ее муж. Теперь умирал сын. Ни один немецкий врач не мог ему помочь. И совершенно случайно, по совету знакомой польской еврейки, которая так же, как и она сама, приехала в Дрезден из Ополе, бабушка обратилась к Ротенбергу. Тот моментально распознал у больного менингит. И прописал антибиотики. Бабушка Марта считала, что невозможно почувствовать большую благодарность, чем та, какую она испытывала к этому человеку, когда после нескольких дней забытья ее сын очнулся и смог ей улыбнуться.
   Поэтому, когда однажды в ее доме появился Лукас со своими родителями и они отважились спросить, нельзя ли ему «при таких обстоятельствах и в такой ситуации побыть тут некоторое время», бабушка Марта позвала невестку и внучку.
   – Мама, как ты можешь спрашивать! – воскликнула невестка и взяла Лукаса на руки.
   С этого дня Лукас стал жить с ними. Под полом.
 
   В тот вечер они должны были «помочь» садовнику Цейсов. Ну, на самом-то деле, конечно, не ему, а прежде всего черешневому дереву Цейсов. Она даже не знает, как это вышло, но неожиданно в подвал, в пижаме и галошах, с маленьким металлическим ведерком в руках вошел Маркус. Делать нечего, пришлось взять его с собой. Над садовой калиткой не было колючей проволоки…
   В темноте она уплетала черешню прямо с дерева. Всего несколько штук успела бросить в плетеную корзинку. Неожиданно в одном из окон на втором этаже виллы Цейсов зажегся свет. Через мгновение раздался знакомый лай овчарки, выпущенной на балкон. Дети бросились наутек. Она была уже недалеко от изгороди, как вдруг треснула ветка и вскрикнул Маркус. Она бросилась к нему.
   – Маркус, что случилось? – шепотом спросила она.
   – Все в порядке, просто поскользнулся. Давно не ел такой отличной черешни! Самая крупная – на верхних ветках. У меня полное ведерко. Жаль, я не взял папину сумку. А ты как? Много собрала? – спросил он.
   – Маркус, черт тебя побери, что происходит? – повторила она нетерпеливо.
   – Ты вытащишь мне гвоздь из руки? – прошептал он спокойно.
   – Какой гвоздь, Маркус?! – удивилась она.
   – Да вот этот, – ответил он тихо и поднял вверх правую ладонь.
   Бурый ржавый гвоздь, торчавший из обломка мокрой доски, насквозь пробил его ладонь и вышел с другой стороны.
   – Боже мой, только не плачь…
   – Вытащишь? – повторил Маркус, выплюнув косточку черешни.
   Она крепко взялась за его запястье левой рукой, а правой ухватилась за доску и дернула на себя. Через минуту они были у изгороди.
   Две недели спустя Ханс-Юрген Ландграф, отец Хайди, Маркуса и Гиннера, который служил инспектором отдела безопасности перевозок Центрального вокзала Дрездена, – человек спокойный и невзрачный, рахитичный, которого постоянно мучил кашель, так что казалось, он мог в любую минуту умереть, – на основании приказа «в чрезвычайном порядке» был переведен «на более ответственный пост». На Восточный фронт…
 
   – Только не плачь, пожалуйста, – сказал мальчик, утирая ей слезы пальцами, – тут все сейчас плачут. Даже Цейс. Хайди вообще завывала и мяукала всю ночь. Как кошка Резнеров в марте. Я из-за этого спать не мог.
   – Маркус, ну что ты! Ведь мы еще в саду Цейсов договорились, ты что, забыл? Я не плачу. Это просто солома с твоих волос. В глаз попала. Я правда не плачу, – сказала она, стараясь, чтобы голос звучал бодро.
   Мальчик встал с колен, энергично отряхнул свои брюки, заправленные в войлочные гамаши, и натянул на голову шерстяную шапку. Он стоял перед ней, широко расставив ноги, и пытался своими короткими ручонками дотянуться до кармана куртки, которая была ему так велика, что карманы оказались на уровне коленей.
   – Ну, ты пока подумай, а я принесу воды.
   Она видела, как он медленно удаляется, обходя спавших на полу людей. Через минуту он исчез в галерее, что вела к воротам южного нефа церкви.
   Она приподнялась и, стоя на коленях, осмотрелась. Сквозь большую пробоину в крыше, которая появилась после второго ночного налета, виднелось хмурое серое небо, которое бросало овальное пятно света на небольшое пространство вокруг алтаря. Все остальное окутывала темнота, постепенно переходившая во мрак. Как на картинах Дюрера, которые она видела еще до войны, когда вместе с классом была на экскурсии в Берлинском музее! И так же, как у ненавистной отцу Лени Рифеншталь, которой – но только как фотографом – она восхищалась в сто раз больше, чем Дюрером! Рифеншталь могла остановить мгновение, Дюрер же его всего лишь воспроизводил, добавляя слишком много от себя, утрируя. Доводя почти до шаржа. А у Рифеншталь совершенно незаметны переходы взаимопроникающих, накладывающихся друг на друга оттенков серого цвета. Волшебный, безбрежный мир серого. Серое без границ. Она смотрела на это как зачарованная. Не часто можно увидеть такой свет. Разве что раз, «пока мы еще живы…». Она встала, торопливо открыла чемодан. Вытащила тщательно обмотанный плотным меховым жилетом сверток, извлекла оттуда фотоаппарат.
 
   Вчера – во время первой тревоги – мама велела ей взять с собой «самое необходимое». Она тут же бережно укутала фотоаппарат и осторожно положила его на толстую подушку из свитеров. И поначалу решила, что это и есть «самое необходимое». А потом, когда мать уже стояла в прихожей и подгоняла ее все громче, побежала было к двери, но передумала. Вернулась в свою комнату и схватила перевязанную стопку писем от Гиннера, фотографию бабушки и обручальное кольцо, которое сняла с ее пальца, учебники английского языка, любимое платье, три смены белья, атлас мира в кожаном переплете, полученный в награду за отличную учебу, дневник, который вела уже семь лет и прятала под матрацем, и огромный, как футбольный мяч, комок ваты, которую она потихоньку таскала у мамы. У нее как раз случились «эти дни». Собственно, они бывали у нее регулярно, каждый месяц, уже более шести лет, но мама не успела этого заметить. Или делала вид, что не замечает.
   Мать не хотела, чтобы дочь в конце войны повзрослела. Девушку можно изнасиловать. А потом отправить ее сына на фронт. И ей придется ждать от него писем. И наконец, получив желтоватый, запечатанный со всех сторон конверт, вынуть из него дрожащими руками серый лист бумаги с бесконечной чередой цифр в правом верхнем углу и узнать, что письмо – «лично от фюрера», хоть и без подписи, и что тот, кому присвоили этот бесконечный номер, «пал смертью храбрых». Мать ненавидела Гитлера. По-настоящему, то есть лично. Эта ненависть была своего рода страстью, которую мать истово взращивала в себе и которая позволяла ей справляться с собственным бессилием и жаждой мести. За долгожданные письма от мужа, за его отмороженные под Сталинградом ноги, за неизбывную тоску посвященных ей стихов, за неуклюже выскобленный лезвием цензора перевод этих стихов на английский и наконец за то, что они с мужем стыдились быть немцами. Но прежде всего за желтоватый конверт, который она получила на лестнице из рук нервно прятавшего глаза молодого почтальона в потрепанном мундире. В жаркий полдень, в среду, 12 мая 1943 года. А еще за то, что каждую ночь ей снился этот бесконечный номер, который она выучила наизусть, и за то, что у ее мужа нет даже могилы, к которой она могла бы прикоснуться и припасть, предавшись отчаянию.
   А потом, хотя ей казалось, что невозможно ненавидеть сильнее, она возненавидела – еще сильнее, еще яростнее. За то, что носила в щербатой кружке черешню для еврейского мальчика, скрывавшегося под полом в прихожей…
   Мать не только с величайшей, неистовой страстью ненавидела, но и презирала Адольфа Г., этого «недоразвитого, низкорослого, уродливого недоучку, психически больного с момента зачатия выродка, который не вызывает ничего, кроме отвращения, ходит под себя от страха и страдает комплексом неполноценности, этого импотента из Австрии, который, будучи преступником, не должен был получить немецкую визу…». Когда девочка первый раз услышала это из уст матери, ей было не больше десяти. Еще до войны. Отец тогда вскочил со стула и захлопнул окно, а она спросила, кто такой импотент и что значит «зачатие» и «виза». Мама улыбнулась, посадила ее на колени и, заплетая ей дрожащими руками косы, зашептала на ушко что-то еще более непонятное. А отец смотрел на жену с восхищением.
   – Кристи, мы ведь с тобой не знаем, импотент Гитлер или нет, но даже если это так, ему стоит посочувствовать. Это ужасно для любого мужчины. Опять же, когда он приехал в Германию, он еще не был преступником. И австрийцам для въезда не нужна виза, – сказал отец тихо, – это давно уже определено трактатом от…
   – Я знаю. Конечно, знаю! И на основании какого идиотского трактата тоже знаю. – Жена коснулась пальцем его губ, словно желая остановить его. – И знала, что ты мне это скажешь. Я тебя обожаю. И за это тоже, – прошептала она.
 
   Протиснувшись сквозь толпу, она направилась в сторону лестницы, что вела к амвону, находившемуся как раз напротив алтаря. На минуту задержавшись, установила диафрагму и выдержку. Быстро побежала вверх по лестнице. Вслед неслись проклятия сидевших на ступеньках людей, которых она разбудила, пробегая по лестнице. С трудом переводя дыхание, она вышла на небольшую полукруглую площадку, со всех сторон окруженную каменными резными колоннами, некое подобие балюстрады. И остановилась. Синее шерстяное платье девушки было задрано так высоко, что видны были ее голые груди, которые сжимали мужские ладони. Широко расставив ноги, девушка приподнималась и опускалась на бедра мужчины, лежавшего под ней на мраморном полу амвона. Она оказалась прямо напротив. Девушка – ее ровесница или чуть старше – открыла глаза. И тут же снова закрыла. На мгновение замерла. Провела языком по губам, поднесла пальцы ко рту, облизала их, прикрыла ладонью пятно светлых волос между широко расставленных бедер, приподнялась и откинула голову. Казалось, девушка пребывала в каком-то другом мире, не замечая происходящего. И опять начала ритмически подниматься и опускаться. Распущенные светлые волосы касались лица мужчины…
   Ей стало неловко. И в то же время любопытно. И еще она ощутила возбуждение. А потом стыд, смешанный с чувством вины. За это возбуждение. За то, что она испытала его здесь, при таких обстоятельствах и в таком месте. Все остальное выглядело нормальным и абсолютно соответствовало действительности. Она вспомнила разговоры на эту тему дома…
 
   Она была достаточно «большой девочкой», чтобы понять и принять это событие. Секс не был для нее табу. Уже давно. В Третьем рейхе секс перестал быть чем-то личным и интимным. Секс стал делом общественным и политическим. Прежде всего потому, что должен был способствовать увеличению народонаселения. Только это и было важно. Немецкой женщине следовало рожать как можно больше детей и желательно как можно раньше. О сексе ей не обязательно было знать. Лучше даже не знать вовсе. Самого понятия «сексуальное воспитание» не существовало. И в этом заключался некий парадокс: с одной стороны, следовало размножаться, что без секса невозможно, а с другой – секс окутывала тайна. Она больше узнавала о сексе – если это вообще можно назвать знанием – из серых пропагандистских листовок, которые раскладывали на подоконниках в школе, чем от учителей на уроках. В этих листовках не было ни слова о близости, взаимоотношениях, семье и любви. Зато много говорилось об обязанностях, о матке и о будущем великого и многочисленного истинно германского народа. Первый раз она прочла такую листовку, когда еще и знать не знала, что такое матка. Ей было тогда тринадцать лет. И это была единственная листовка, которую она прочла. Потом она их игнорировала.
   Скоро ей исполнится двадцать два. У некоторых ее сверстниц к этому возрасту уже по трое детей. Первенцев они рожали еще учась в школе. В этом случае они получали материнский отпуск, а через год, если, конечно, хотели этого, возвращались в школу. Главное – они произвели на свет арийского ребенка. Замуж выходить было не обязательно. Например, Марианна, кстати говоря, дочь евангелического пастора, с которой она сидела целый год за одной партой, родила двух мальчиков и девочку. Мальчиков-близняшек – когда училась в гимназии, от Ганса-Юргена. А девочка появилась, когда Ганс-Юрген уже одиннадцать месяцев был на фронте, то есть ее отцом быть никак не мог. Но с тех пор как страна стала нуждаться в детях, особых проблем с этим не было. Действительно никаких. Немецким женщинам следовало рожать, а немецким мужчинам – как можно чаще их оплодотворять. Жен, любовниц, подруг, знакомых, которых, как проституток, заводили на один вечер или даже на один час. Лучше всего, чтобы немецких женщин оплодотворяли эсэсовцы – это гарантировало чистоту расы. Ведь их, по приказу Гиммлера, проверяли до десятого колена, и эсэсовцем мог стать лишь тот, чья «расовая чистота» с первого января 1750 года не вызывала сомнений. Эту дату, неизвестно почему, назначил сам Гиммлер. Марианна родила девочку от эсэсовца. А дети эсэсовцев были «благородным подарком для немецкого народа». Она не знает, так ли это было в случае с Марианной, но после рождения третьего ребенка та в школу не вернулась.
   Она часто разговаривала об этом с родителями. Они не делали из секса никакой тайны. Когда ей исполнилось шестнадцать лет, на полке домашней библиотеки в гостиной неожиданно появилась книга голландского автора Ван де Вельде. Со стороны родителей это было смело – ведь и нацисты, и немецкая церковь проявили в отношении этой книги редкостное единодушие: церковь, к великой радости режима, внесла ее в список запрещенных, а нацисты осудили как общественно вредную. Все это лишь подогревало к книге интерес. Малоизвестный нидерландский гинеколог ни с того ни с сего стал в Германии воплощением зла и безнравственности – потому что позволил себе представить, описать с точки зрения науки и, что хуже всего, – приветствовать чувственный секс не для продолжения рода, а как акт близости двух любящих людей. Сначала читать было трудно (отец – специально – раздобыл книгу в переводе на английский), потом она учила по ней язык, а потом, когда уже все понимала, восхищалась.
   К тому, что у нее дома считалось само собой разумеющимся, другие относились иначе. Сверстницы узнавали о сексе главным образом из пронизанных духом дешевой сенсации «жизненных историй», которые более опытные старшие подруги нашептывали друг дружке на ушко. Она же могла разговаривать об этом с родителями безо всякого смущения. Но только в том случае, если рядом не было бабушки Марты. Бабушка считала, что детей следует зачинать исключительно в темноте, на супружеском ложе, и рожать их могут замужние женщины. И только от одного-единственного мужчины, брак с которым освятила церковь. На всю жизнь. Все остальное – грех и самая настоящая мерзость. С тех пор как объявился «этот урод и развратник Гитлер», все перевернулось с ног на голову. Так считала бабушка. Гитлер, с ее точки зрения, «замарал и опозорил Германию» как никто другой. «Святошей прикидывается, а сам превратил Германию в бордель», – вот ее слова.
   Как-то вечером они разговаривали об этом, и отец, что случалось с ним крайне редко, вдруг встал на защиту Гитлера. Он не считал его «развратником», как бабушка Марта. Наоборот, назвал образцом сексуальной чистоты и аскетического воздержания. Единственный из всего пантеона грешных нацистских функционеров, Гитлер не погряз в романах, изменах, скандалах или интрижках, несмотря на свою неограниченную власть и целые табуны влюбленных в него женщин. Его образ отшельника вызывал у немок массовую сексуальную истерику, и именно к Гитлеру они обращали свои тайные желания, окружая его бесконечным обожанием. Это относилось и к молодым девушкам, и к зрелым матронам, к работницам и светским дамам, к простым крестьянкам и сумасбродным художницам, к миловидным актрисам. Все они отчаянно желали любой ценой сблизиться, в самом однозначном понимании этого слова, с неженатым Гитлером, который, словно волшебный любовный напиток, возбуждал их – благодаря, с одной стороны, своему положению и власти, а с другой – статусу холостяка, который предполагал для любой шанс стать его избранницей. Женщины, и не только немки, в своих письмах умоляли Гитлера стать отцом их ребенка, его имя они выкрикивали, корчась в родовых муках, словно надеясь унять боль.
   Кое о ком из таких женщин народ узнавал. Но лишь о некоторых и только тогда, когда считалось, что это можно с успехом использовать в целях пропаганды. Среди них были прекрасная баронесса Зигрид фон Лафферт, невестка великого композитора Вагнера Винифред, певица Маргарет Слезак, архитектор Герди Троост, неприлично богатая Лили фон Абегг, которая осыпала Гитлера деньгами и задарила произведениями искусства, фотограф и кинорежиссер Лени Рифеншталь, безумная, по уши влюбленная в Гитлера английская графиня Юнити Митфорд, дочь лорда Редсдейла, и Эугения Хауг, которая в шестнадцать лет увлеклась Гитлером и стала верной последовательницей национал-социалистской партии. Гитлер был и остался для всех этих женщин идолом. Как и для тысяч других, которые отправляли ему письма с недвусмысленными предложениями, вкладывая в конверт свою фотографию, и о которых теперь уже никто никогда не узнает.
   Самой отвратительной из этих так называемых известных женщин, с точки зрения отца, была Лени Рифеншталь. Ее фильм «Триумф воли», живописующий съезд нацистов в Нюрнберге в 1934 году, был примером повального обожания Гитлера. Высокое небо затянуто тучами, сквозь которые до зрителя постепенно доносится гул авиамоторов. Самолет приземляется, величественно спускаясь к собравшимся внизу сонмам фанатиков. А фюрер, словно чуть ли не ангел небесный или неоязыческое божество, нисходит с небес к ожидающей его беснующейся пастве. Ни одна из поклонниц Гитлера не способствовала рождению мифа о божественности фюрера больше, чем Рифеншталь. Именно она своими фотографиями и фильмами, и в особенности «Триумфом воли», создала визуальный образ Третьего рейха. Всем казалось, что он слишком тщательно отретуширован, но это была чистая правда. Фильм с энтузиазмом приняли за границей, им восхищались как «триумфом настоящего искусства», хотя в сущности это был всего лишь триумф технически безупречной формы, скрывавшей примитивную, банальную суть. В глазах Геббельса «решительная Лени» была «чудотворцем», а Гитлер при каждом удобном случае подчеркивал, сколь многим обязан своей любимице. Отец, который мало кого ненавидел, ненавидел Лени Рифеншталь от чистого сердца – за конъюнктурщину, ложь, лицемерие – и считал «проституткой от творчества» с соответствующими друзьями и влиятельными покровителями. Дочь не могла с ним в этом согласиться – Рифеншталь была отличным фотографом.
   При этом, как всячески подчеркивала пропаганда, у Гитлера должна была быть единственная избранница и возлюбленная – Германия. И все же, чтобы ни у кого, не дай бог, не возникло подозрений о его мужской несостоятельности, рядом с ним появляется серенькая, невзрачная, скромная, скрытная с подругами и временами строптивая фрейлейн Ева Браун. Это молодая, красивая, с типично арийской внешностью, сексуально привлекательная девушка из простой немецкой семьи. Она идеально подходила Гитлеру, который не скрывал своей неприязни к умным женщинам. Помощница владельца фотоателье, мечтавшая о карьере актрисы, Ева Браун, как и сам Гитлер, зачитывалась книгами Карла Мая и так же, как и он, восхищалась непобедимым благородным Виннету. А Гитлер откровенно превозносил Карла Мая и уже с самого начала войны рекомендовал своим генералам изучать военную стратегию по его книгам. Да, в это невозможно поверить, но Гитлер черпал знания о войне не из Клаузевица, а из книг про индейцев! Впрочем, это так, к слову. А фрейлейн Ева Браун значила для Гитлера так же мало и так же много, как его собака Блонди. Многие считают, что эта барышня была прекрасным прикрытием его асексуальности, мужской несостоятельности или даже, упаси Бог, гомосексуальных наклонностей.