<Начало июля? 1842 г. Петербург>
   …Я так и ожидал, что ты опять заболел. Кажется, тебе можно сказать —
 
А ты, мой батюшка, неизлечим, хоть брось!{403}
 
   Спасибо за конфетку – сладка, хоть и немецкого печенья. Для филистерской кухни этого даже много. А что ни говори – наш век кастратский и подлый в высшей степени. Это подлое кастратство именно видно в конфетке, на манер немецкой колбасы сготовленной. Эти люди противоречат себе, подвергаясь крещению и браку (церковному). Не так действовали первые христиане и террористы французской революции: те – всё или ничего, без условий, без изъятий, без ограничений, хотя могли бояться не какого-нибудь изгнания, но первые – мук и смерти, а вторые – смерти и уничтожения. Да и велик ли переход к берлинскому обществу духоборцев от американских сект, в смысле отрешения от форм церкви? Впрочем, и за то хвалю колбасников – с них и этого много; но, и хваля их, не могу не плевать на них.{404}
   Может быть, побываю скоро у вас (только не в воскресенье), если ты не думаешь побывать в Питере.
   В. Б.
 
   Впрочем, за болезнь твою не отчаиваюсь, ибо уверен, что она не мешает твоему блаженному созерцанию красот павловской погоды, местоположений, воксала, простокваши и прочего вздору. Панаева блаженство, верую и уповаю, всё растет и растет; а Языков блажен для компании вам, братцы. Живя в Павловске, вы трое образуете собою общество блаженствующей троицы, где Панаев играет роль отца, ибо в Панаева блаженстве много ветхозаветных элементов. Языков – сына, ибо он обретается в родственном пиэтизме и, как все сыновья при жизни отцов, не богат волею; ты – духа, ибо любишь дух (букет) всяких вин, даже дрянных и дешевых, и всех кушаньев, да и в других отношениях присущ духу времени.
   Хотя Липертария{405} и Соллогубия{406} тоже из блаженствующих, но незаконно и греховно блаженствующих: первый из них – Анания, любящий обмануть всю троицу, и особенно духа, по части утаения сребра, и за то наказанный Павлом апостолом смертию; второй – но уж второй-то и не знаю, кто такой, а потому и кончаю. Желаю вам всем (кроме Панаева, которому подобное желание не нужно) здоровья, а счастия вы и сами не оберетесь.
   В. Б.
 
   Сейчас упился я «Оршею». Есть места убийственно хорошие, а тон целого – страшное, дикое наслаждение. Мочи нет, я пьян и неистов. Такие стихи охмеляют лучше всех вин.{407}

202. В. П. Боткину

<Начало июля 1842 г. Петербург.>

   …Славные стихи в 7 № «Отечественных записок» «Петр Великий»:{408} конечно, они далеко не так превосходны, как гнусно-кастратское «Нетерпение» Струговщикова; но они всё-таки прекрасны – читаю и перечитываю их с наслаждением – есть в них что-то энергическое, восторженное и гражданское, есть много смелого, как, например, 16-й куплет.{409} А что за гнусность перевел еще г. Стр<уговщиков> из Гёте, под названием «Предание»?{410} А ведь, несмотря на несколько простодушное унижение Наполеона перед Петром и возвышение нашей борьбы с первым, стихи-то «Петр Великий», право, хороши. Спросите Кр<аевско>го, где он их взял. Уже это не г. ли Л. Т., что написал «Завещание» и «Разбойничью песню»? {411}
 
   Помнишь ли ты, Б<откин>, моего родственника Капитоныча? – Умер бедняга. Жаль, в своем роде и в своей сфере был славный малый.{412}

203. Д. П. Иванову

<6 ноября 1842 г. Петербург>
СПб. 1842, (7 или 6) ноября

   Скажи, бога самого ради, любезный Дмитрий, видел ты Никанора или нет? Августа 26 дня выехал он из Питера на Кавказ, куда определен в Грузинский гренадерский полк, стоящий в Тифлисе; дорогою должен был увидеться с тобою; но вот ни слуху, ни духу о нем до сих пор, словно в воду канул. Если б он виделся с тобою, то и сам написал бы, да и ты не преминул бы меня уведомить; стало быть, он в Москве не останавливался. Ты с каким<-то> ужасом узнал о моем определении определить его в военную службу;{413} ужас этот, душа моя, ребяческий и навеян на тебя разными пустыми предубеждениями. Что я за богач такой, что должен содержать малого в 20 лет, который ест за десятерых, носит платье за пятерых, ничего ровно не делает и ни к чему ровно не способен? Нет, слуга покорный, я и сам живу – как рыба об лед колочусь. Всякий хлопочи о себе; жить на чужой счет и глупо и бесчестно. А куда же бы он годился, кроме военной службы? В университет? – но только такие глупцы, какими мы были с тобою, могли верить возможности его поступления в университет. Как я поразглядел его вблизи-то, так увидел, что он и во 2 класс уездного училища во веки веков не выдержал бы экзамена. Он ничего не знает, а что и знает, то так поверхностно и бестолково, что лучше бы совсем ничего не знать. В гражданскую службу? Т. е. на вечные 300 рублей жалованья – ведь он и писать-то не умеет. Мне случилось диктовать ему – страничку пишет битый час. В учителя? – глупо и думать. Это истинный Калибан:{414} ни малейшего понятия о самых простых отношениях житейских к людям, одичалость, грубость, нелепость. Боже мой, что я вытерпел с ним в это время, сколько крови и желчи перепортил у себя! Тут только понял я во всей обширности, что ты от него вынес – страшно подумать! Ты пишешь, что для военной службы он неспособен, ибо рассеян и пр. Но потому-то и надо ему служить в военной службе. Если пройдет через ее горнило – будет спасен, будет человеком; не пройдет, не вынесет – кто ж виноват? Лучше умереть человеком, чем жить скотом. Кто недостоин жизни – тот умирай. На Кавказ, впрочем, он поехал по своему собственному желанию: мне хотелось, чтобы он служил в Москве или около Москвы. Но всё это ничего; я рад, что отделался от него, что не вижу его больше. Он связал меня по рукам и по ногам. Он с января по время отъезда на Кавказ стоил мне верной тысячи, а для меня это очень и очень не шутка. Итак, всё это хорошо; но меня гнетут две мысли: виделся ли он с тобой и почему не писал с дороги; потом, я должен был выслать ему в Тифлис на обмундировку рублей 150 денег, и не выслал, – негде взять, – а я готов был бы занять за жидовские проценты, да негде. Это меня мучит. Я заплатил за его проезд до Ставрополя 80 р. да с ним отпустил с лишком 100 р. А тут еще переезд на квартиру и разные дряни житейские – сам бедствую, задолжал страшно, и денег нет.
   Писал он, Никанор, к брату Константину в Чембар о высылке ему копии с формулярного списка отца и свидетельства о бедности – ответа не было. Напиши ты сам и к Константину и к Петру Петровичу – ради всего святого на свете, и скорее. Я писать не могу – у меня родилось непобедимое отвращение к письмам. Вот и к тебе сбирался месяца два – насилу мог принудить себя.
   Вот и еще горе: Дмитрий Капитонович Исаев умер, говорят. Он взялся выхлопотать мне дворянскую грамоту из пензенского депутатского собрания; взял у меня бумаги еще в 1839 году и отослал их в Пензу при моей просьбе. И что же? вдруг узнаю, что согласие о[27] восприемничестве меня от купели великого князя цесаревича Константина Павловича будто бы не было получено, а оно точно было отослано. Такое мое счастие. Надо бы куда-нибудь причислиться на службу, для чина, а я живу с дрянным университетским свидетельством. Попроси Петра Петровича – не может ли он сделать тут что-нибудь. За расходы я заплачу, что нужно будет. Ради бога, похлопочи. Если бы я знал, что Петр Петрович еще в Москве, я бы теперь и к нему прислал бы письмо. Впрочем, ты напиши мне его адрес – я буду писать к нему.{415}
   С Никанором я послал для Федосьи Степановны какую-то книгу духовного содержания, в 4 частях, дешево мне попавшуюся на толкучем рынке (кажется, рублей за 5).{416} Если ты Никанора не видал, то, разумеется, и книги не получил. Если еще попадется дешево что-нибудь из этого хлама, куплю и пришлю. Вот уже месяца 3 стоит у меня ящик для тебя с разною дрянью – портретами сочинителей, ландшафтами и т. п., да всё не соберусь послать. Однако ж теперь ты скоро получишь. Поделись с Алешею. Масляную картину ему, да из гравюр штук пяток. Леоноре Яковлевне мое почтение – детей твоих целую. Что новорожденное дитя? Пиши поскорее обо всем – жду твоего письма, как праздника. Петру-студенту{417} за приписку поклон и спасибо. Поклонись Дарье Титовне.{418} Прощай,
   Твой В. Белинский.
 
   Может быть, о празднике опять буду в Москве, Адресуй ко мне прямо на квартиру: в доме Лопатина, на Невском проспекте, у Аничкина моста, квартира № 55.

204. Н. А. Бакунину

СПб. 1842, ноября 7

   Здравствуйте, милый Николай Александрович! Хорошие мы с Вами приятели – пишем ровно по письму в год. Я себя извиняю тем и другим – работа журнальная, огорчения, постоянное угнетение духа и пр. и пр. Ну, а Вы, Вам-то что бы делать, если не писать к приятелям? Я знаю, что В<арвара> А<лександровна> давно уже приехала, а Вы мне об этом ни слова, бог с Вами.{419} Я давно сбирался писать к Вам и – что делать, – по обыкновению моему, никак не мог собраться. Но недавно два случая сделали это необходимою потребностию души моей, живо напомнив мне моих прямухинских друзей (ведь они позволят мне так называть их?). О первом случае я, если увидимся, расскажу Вам, и только одному Вам, лично.{420} А другой случай вот какой: до меня дошли хорошие слухи о Мишеле, и я – написал к нему письмо!!.. Не удивляйтесь – от меня всё может статься. Вы, сколько я мог заметить, всегда желали и надеялись, что мы вновь сойдемся с М<ишелем>; Ваше желание исполнилось, Ваша надежда оправдалась – по крайней мере, с моей стороны. Дело очень просто: с некоторого времени во мне произошел сильный переворот; я давно уже отрешился от романтизма, мистицизма и всех «измов»; но это было только отрицание, и ничто новое не заменяло разрушенного старого, а я не могу жить без верований, жарких и фантастических, как рыба не может жить без воды, дерево расти без дождя. Вот причина, почему Вы видели меня прошлого года таким неопределенным и почему мы с Вами и часу не поговорили дельно. Теперь я опять иной. И странно: мы,[28] я и Мишель, искали бога по разным путям – и сошлись в одном храме.{421} Я знаю, что он разошелся с Вердером,{422} знаю, что он принадлежит к левой стороне гегельянизма, знаком с R{423} и понимает жалкого, заживо умершего романтика Шеллинга.{424} М<ишель> во многом виноват и грешен; но в нем есть нечто, что перевешивает все его недостатки – это вечно движущееся начало, лежащее во глубине его духа. Притом же дорога, на которую он вышел теперь, должна привести его ко всяческому возрождению, ибо только романтизм позволяет человеку прекрасно чувствовать, возвышенно рассуждать и дурно поступать. Для меня теперь человек – ничто; убеждение человека – всё. Убеждение одно может теперь и разделять и соединять меня с людьми.
   Мне стало легче жить, любезнейший Н<иколай> А<лександрович>. Если я страдаю, мое страдание стало возвышеннее и благороднее, ибо причины его уже вне меня, а не во мне. В душе моей есть то, без чего я не могу жить, есть вера, дающая мне ответы на все вопросы. Но это уже не вера и не знание, а религиозное знание и сознательная религия. Но об этом после, если увидимся.
   Летом я не мог ехать в Москву – и денег не было, да и Боткин всё лето прожил в Питере. (Кстати: и Б<откин> написал к Мишелю{425}). Надеюсь опять в январе или последних числах декабря остановиться в Торжке на несколько дней. Что Ваши все, что (особенно) Т<атьяна> А<лександровн>)? Ибо я слышал, что она нездорова. Что В<арвара> А<лександровна> – я так давно не видал ее? Что милый ее Саша, мой прежний «Ах»? Нет, что бы со мною ни было, в каких бы обстоятельствах я ни был, а их никогда не забуду, они срослись с душой моей, они – живая часть моего нравственного существования. Нет, прошедшее, если в нем было истинное и жизненное, прошедшее не забывается и не изглаживается. Я и теперь лучшими минутами моими обязан воспоминанию о нем. Мне так хочется, так сильно хочется опять увидеть себя в кругу Вашего семейства, что я иногда принужден бываю чем-нибудь рассеиваться от тоски этого порывистого желания. Скажите А<лександре> А<лександровне>, чтобы она приготовила к январю будущего года должные ею мне три миллиона рублей – мне деньги нужны, а не то я подам на нее просьбу. Александру Михайловичу и Варваре Александровне прошу Вас передать мое искреннее почтение.
   Читали Вы «Ораса» Ж. З<анд>? Если Вы читали его в «Отечественных записках», по-русски только, жаль.{426} Эта женщина решительно Иоанна д'Арк нашего времени, звезда спасения и пророчица великого будущего. Не в первый раз чрез женщину спасается человечество. В последней книжке «Отечественных записок» будет напечатан ее роман «Andrê»{427} – я читал его по-французски, и если Вы не читали его, Вас ожидает не наслаждение, а блаженство.
   Пишите ко мне, милый Н<иколай> А<лександрович>. Я теперь с тоскою буду ждать Вашего ответа. Адресуйте Ваше письмо прямо на мою квартиру: в доме Лопатина, на Невском проспекте, у Аничкина моста, квартира № 55.
   Читали ли Вы «Боярина Оршу» Лермонтова? Какое страшно могучее произведение! Привезу его к Вам вполне, без выпусков. «Демона» я тоже достал полного{428} – лучше, чем тот, что списал у меня Федор Константинович;{429} я уже отдал его переписывать, привезу в Торжок и оставлю его там.

205. В. П. Боткину

СПб. 1842, ноября 7

   Вот неожиданное послание для тебя, Боткин! Но не думай, чтобы какое-нибудь особенное обстоятельство заставило меня писать к тебе: нет, просто прихоть. День разлуки с тобою – фантастический день в моей жизни.{430} Ты поехал в полицейские подземелья и ущелии, а я побрел в контору дилижансов, побрел тихо, не торопясь, думая, что и дилижанс застану и тебя опережу, как бы ты ни скоро ехал. Подошедши к Синему мосту, пошел я к Адмиралтейской площади, смотря налево: нет – видно, просмотрел, воротился к мосту, опять нет, и таким образом прошел раза три взад и вперед. Спрашиваю извозчиков – ни один не знает и за деньги не берется везти. Наконец нашелся и между ними Мардохай – растолковал – бегу – на дворе дилижанса нет – у меня и нервы опали – вхожу в контору – уехал-де сейчас. Тебя нет, человека нет – я так потерялся, что и не подумал спросить, был ли ты. Выхожу, медлю у моста – нет тебя. Вдруг мысль: ты не достал позволения на выезд – потому и не поехал в контору, а воротился домой; Дмитрий же второпях забыл ключ – дверь, стало быть, замкнута; еду домой – Дм<итрий>, действительно, стоит у двери. От него узнаю, что ты попался ему на дороге, а толку от полиции не добился, а чемодан твой уехал с дилижансом. Если бы я узнал, что ты получил записку от части, то и был бы уверен, что ты бросился на извозчике догонять дилижанс; но как, по словам Дмитрия, ты не получил записки, то я и ожидал в тоске, что ты вот сейчас явишься, убитый досадою. Но вот тебя нет и час, и другой – видно, так или сяк, но уехал, – тогда мне стало досадно, что я так глупо не простился с тобою – для чего стоило мне только подождать тебя лишних 5 минут. Оно, конечно, беды большой нет; но как-то неловко и досадно: точно как проигрался или глупость какую отпустил в обществе, одним словом – нехорошо. Я чувствовал себя как будто в положении майора Ковалева, потерявшего нос:{431} роль носа на этот раз играла твоя особа. Чтобы не пропала для потомства сия назидательная фантастическая история, я решился поскорей написать ее тебе, а ты помести ее, для пользы отечества, хоть в «Московских ведомостях», где описываются разные пассажи, назидательные даже. <…>
   Милому Николаю Петровичу{432} дружеский привет и заочное лобызание. Я думаю, злодей, насчет клубнички – чорт возьми, у меня инда слюнки текут… Почтеннейшему Ивану Петровичу (Боткину, а не Клюшникову){433} передай от меня низкий поклон. Лангеру с семейством – тоже,{434} а милых Лангеряток, если вздумаешь когда попотчевать каким лакомством, уверь, что это от меня – приятно и выгодно быть великодушным на чужой счет. Мы с Миланонским во всех смыслах крепко держимся этой истины.{435}
   Прилагаемое письмо без конверта передай Михаилу Семеновичу.{436}

206. В. П. Боткину

СПб. 1842, ноября 23 дня

   На днях Кр<аевский> получил из Воронежа чьи-то стихи «На смерть А. В. Кольцова»… Что это и как это, бог знает.{437}
   Чувствую, что после этих строк тебе не захочется читать далее, но что делать – мне хочется говорить с тобою, вышла свободная минута, а у меня теперь так мало свободных минут. Мое впечатление от стихов неполно – должно быть, нужно подтверждение или должно быть что-нибудь другое – не знаю.
   Вот вторая новость: Н. Бакунин выходит в отставку и женится. Я писал к нему и получил ответ, писанный тремя руками.{438} Меня зовут – так и подмывает – дурь и блажь одолела такая, что мочи нет. Кажется, мне в некоторых отношениях, если не во всех, на век остаться прекрасною душою.{439} Лучшая сторона моя – это чувство, сильное до исступления и дикости, но бестолковое, чуждое всякой действительности. Это я глубоко сознаю в себе. Ты поймешь, что я хочу сказать – ведь ты один хорошо меня знаешь.
   Да, ехать, ехать – это заглушает во мне всё другое – я расплываюсь – мечтаю, ничто в голову нейдет. А как ехать? – работы бездна, времени мало, лень и отвращение к занятию непобедимы, денег нет, долгов пропасть. Счастливы мертвые —
 
Им не приснится
Ни грусть, ни радость прежних дней.{440}
 
   Они уже вне всякой возможности делать глупости.
   Обещал я Кр<аевскому> написать для последней книжки о Баратынском с пол-листика, да, забывшись, хватил с лишком листик, а статья всё-таки вышла сжата и отрывочна до бестолковщины.{441}
   Ждал я от тебя письма, и не дождался. Пожалуйста, напиши объяснение, каким образом я потерял свой нос, т. е. тебя.{442} Письмо твое к Кр<аевскому> читал.{443} И об этом напиши, что узнаешь, т. е. о замоскворецком Гегеле.{444} «Culte»[29] к тебе послать не могу: Капиташка и Панаев обомлели от ужаса и удивления, услышав от меня, что ты хотел увезти «Culte», a я хочу послать к тебе. После этого, согласись, мне нечего делать.{445} Бумажник не мог отослать по неимению гроша денег, но он пошлется Кр<аевским> вслед за этим письмом. Б<акунин> женится на Ушаковой. Они все в Прямухипе. Скучно жить на свете, душа моя Тряпичкин: стремишься к высокому, а светская чернь тебя не понимает.{446} Сейчас был в Александрии: давали премиленький водевильчик: «Вся беда, что плохо объяснились»{447} (вот бы Щепкину-то, тут для него славная роль – Боплана); так и хочется рассказать тебе, но без тебя многого мне некому рассказать и сказать. Ты поторопился уехать в пятницу утром, вместо субботы вечером, чтоб не мешать мне работать, – и ошибся в расчете: я вообразил, что ты не уехал и ничего не делал ни в пятницу, ни в субботу, а потом с неделю посвятил на грусть по разлуке с тобою: у меня сердце нежное и к дружбе склонное… Но Кр<аевский> не таков – подлец: говорит, дружба – вздор и лень, а надо работать, и я сказал себе, как Кин в глупой трагедии Дюма: «Ступай, бедная, водовозная лошадь!»{448} Гоголь прислал во-время «Сцену после представления комедии» – удивительная вещь – умнее я ничего не читывал по-русски.{449} Полевой разругал «Мертвые души» на чем свет стоит, и из статьи вышел донос почище Сенковского.{450} Знаешь ли что – поверь, это не преувеличение в минуту досады – русская литература еще не представляла такого плюгавого подлеца – сам Булгарин менее подлец в сравнении с ним. Прочти эту статью в 6 и 7 № «Русского вестника».