Страница:
Однако приключилось с Борисом и нечто такое, чего вовсе бывший офеня не ждал: он, природный блондин, в одночасье стал сед, волосы его, прежде прямые, теперь напоминали откованную лучшим среброкузнецом благолепную шевелюру какого-нибудь древнего святого; так, бывает, седеют брюнеты, редко-редко рыжие, а Борис был от рождения светловолосым арийцем. Отчего это приключилось - быть может, знала безумная госпожа Фиш, но ее бывший офеня старался не вспоминать. Ни про какую госпожу Фиш он никогда не слышал, ибо, как и упомянутая госпожа, имя сменил. И вообще видел Борис нынче щук только в ночных кошмарах. Зато себя видел в ближайшем будущем очень значительной персоной.
Бывший Тюриков прибрал к рукам просторную гостиную во флигеле Черепегина, и заложил в ней для своего Колобкова Упования радельню. "Я от Кавеля ушел, но я до Кавеля дошел!" шептал он нынче, входя в нее и тяжело бухаясь на пол перед обширным вращающимся крyгом, напоминавшим что-то вроде арены с бегающими по краю превеселыми колобками: серебряными, ручного литья. Не до конца осознавая, что именно он творит, уйдя от торговли с киммерийцами, Борис превратился в законченного кавелита - более того, он изобрел свой собственный толк ожидания Начала Света. Он-то знал, что таких молясин, как у него получилась, даже в Киммерионе никто не делает. Поэтому в правоте своего толка никаких сомнений он не имел. Да к тому же младшие его, сводные братья-близнецы Черепегины, похожи были друг на друга как два бильярдных шара. Впрочем, как два очень пьяных шара. По приказу Бориса они впрягались в лямки невиданной молясины - и начинали бег по кругу, строго соблюдая между собой половинную дистанцию окружности. Борис начинал гудеть низким басом: "Я от Кавеля ушел...", а близнецы присоединялись хриплыми, пропитыми дискантами. Старший Черепегин тоже подпевал. Дунстан только посматривал из угла. Чтоб люди такой дурью маялись - он раньше не видел. Бобры - другое дело.
Борис в озарении, пришедшем к нему в "Кандибобере" одной вспышкой, понял: учение, которое он принесет миру, будет бессмертно - ибо сам он, тогда еще Тюриков, смертен. Лишь идея, которая переживет своего смертного создателя, достойна бессмертия. Дуля Колобок заботился о спасении своей души, о ее уютном бессмертии - и поэтому оброненная им искра Истины так и осталась всего лишь искрой. Столетия протлев в немудрящей песенке - а больше от Колобка ничего достоверного не осталось - та же искра зажгла в уме Бориса мысль подарить миру огонь "Колобкового упования". То, что у Черепегина оказались одинаковые дети (чем не Кавели), осознал Борис как дополнительное знамение, окончательное подтверждение мысли: "Я от Кавеля ушел, но я до Кавеля дошел!" Ну, а сложить идею двух бильярдных шаров-колобков с идеей Всеобъемлющей Молясины было уж совсем просто.
Когда-то случилось отстоять Борису полную службу в епископальном соборе Лукерьи Киммерийской, вот тогда и врезались ему в память неведомо по какому поводу произнесенные слова архимандрита: "Доказательства не нужны, если есть вера". Борис обрел веру в свою правоту. Поэтому все доказательства истинности своей веры лично для себя посчитал лишними: у кого веры нет, тот пусть отслеживает факты. А фактов полным-полно: и то, что на Щуку набрел именно тот, кто не торговал молясинами, и то, что лишь истратив все желания до конца, Борис получил все желаемое (и духовное озарение в придачу), словом, все, вплоть до дивно звучащего название новопросиявшего в своей святости города Богозаводска. Но в мыслях Бориса это все никакого места не занимало. Его волновало то, что побегав полдня, близнецы с ног валились. И голос у них пропадал. А рычаги и оси в молясине слишком часто ломались, лямки - рвались. Для укрепления молясины, как знал Борис, нужна чертова жила, а ее тайным образом производил лишь один кустарь под Арясиным. Связи у Бориса в тех краях были, но сунуться туда лично он пока не рисковал. Он знал, что кустарь жилу эту продает не всем, и есть опасность прийти к кустарю за товаром, а назад не придти вовсе. Или в таком виде прийти, что станет тебе не до жилы.
Набирать в свой корабль новых мореходов Борис не торопился. Истина приверженцев не ищет, они сами к ней придут. В средствах он тоже стеснен не был; и жизненную цель, и средства к ее достижению он теперь обрел. Получалось, что более других его заботит мелкий на первый взгляд пункт: прочность колобковой молясины. В вечерних медитациях обкатывал Борис этот вопрос и так, и эдак, и получалось все одно: правдами ли, неправдами, но нужно было достать хотя бы два аршина чертовой жилы. Дабы первая, начальная богозаводская молясина не ломалась в ближайшие годы.
Способ добыть жилу придумался единственный: именно тут, в Богозаводске, подрядился некогда Борис выкрасть из Киммерии наследника престола. Наследника он предоставить властям не мог, но мог предоставить бесценные данные о его местонахождении. Вот пусть царю это доложат, а царь сам решает: стоят ли такие сведения двух аршин чертовой жилы. Можно было, конечно, нарезаться и на вариант пыточной камеры с вздергиваем на куске чертовой жилы в финале, но торговый опыт был у Бориса уж настолько-то обширен, чтобы купить все, что надо - впрочем, заплатив полную цену. Он-то собирался отдать царю не что-нибудь, а всю Киммерию, весь полноводный Рифей, все сорок каменных островов, Великого Змея, зачарованную улицу Подъемный Спуск, клюквенные болота, кладбища мамонтов, огни Святого Эльма над Землей Святого Эльма, наконец, пляску Святого Витта в банях и на кладбищах Земли Святого Витта - а в обмен просил только два аршина особо прочного шнура. И уж как наладить обмен, чтобы голова на плечах цела осталась - знал хорошо. Опыт влезания в доверие к семье кружевниц Мачехиных, правильное ведение переговоров с Золотой Щукой, ликвидация римедиумского гнезда антигосдарственных элементов - все это было проведено Борисом совершенно филигранно. Он верил в свое мастерство. Он полагал, что и нынче на пустяке дело не сорвется. За целую Киммерию он просил, честное слово, недорого.
Что-то маленькое шевельнулось в углу радельни, тихо свистнуло: Дунстан отрабатывал скудные харчи и предупреждал: молясина опять вот-вот развалится. Борис вывел крещендо: "...до Кавеля доше-о-о-ол!", смолк, близнецы рухнули там, где оказались, но тут же заскулили насчет бутылки с огурцом. Да, таких на переговоры с властью не пошлешь. Дунстана - тем более. Черепегина-папашу послать - то же самое, что написать государю просьбу о помещении Бориса Черепегина в самый глубокий застенок; государь же, сказывают, великий охотник такие прошения удовлетворять вне очереди.
Ну, кто тут храбрый? Борис колдовать не любил, хотя выучился по мелким надобностям, словом - ничего не поделаешь. Пришлось щелкнуть пальцами. Потемнело. Под крышей флигеля распахнулись две створки, никуда, кроме как на чердак, не способные привести - однако же хлынул из них поток неприятного белого света, более яркого, чем дневной, и колоссальная голова довольно омерзительного вида опустилась оттуда в радельню. Брема никто из присутствующих не читал, а если б читал, то понял бы, что голова принадлежит верблюду, однако же старому, слезливому, добродушному - вопреки тому, каким полагалось бы явиться демону. Печальный ронял капли слюны, видимо, пережевывая разные человеческие наречия, и наконец проревел:
- Che vuoi?
"Начитанный..." - со скукой, но и с уважением подумал бобер. Радио он, как и многие бобры, послушать любил. Высоко ценя талант знаменитого Мордоворотти, он понял, что обратился зверь к Борису по-итальянски. Тот, как любой торговец, знал много языков, - видать и этот тоже. Хотя зачем офене итальянский язык?
- Не твое дело, чего я хочу, - басом прогудел Борис, - Ты будешь служить мне. Получишь полную инструкцию о Камаринской дороге и всем прочем. Сейчас и отсюда путь твой - прямо к русскому царю. Он должен мне два аршина чертовой жилы, взамен может делать с Киммерией и всем в ней содержащимся что угодно. А ты принесешь мне жилу. Царь ее тебе даст. Принесешь мне в таком саквояжике, с каким врачи ходят. Никакой чтобы торбы! Потом ты свободен и можешь проваливать... к своей матери.
Верблюд к окне вздохнул. Потом протянул Борису нечто среднее между рукой и копытом: залитая в черный сургуч стопка бумаги, вот уже недели две как приготовленная Борисом, была как-то этим копытом схвачена и втянута под потолок.
- А какие гарантии? - спросил верблюд, пожевывая губами и так же роняя слюну.
- А никаких, - пробасил Борис, - слово даю, не принесешьжилу - я из тебя тогда твою вытяну. Не такая крепкая, как надо бы, но послужит. Ты давай ногами в Москву! Сам там разберешься, какой путь наверх короче. В тебе веры нет. Стало быть, обречен ты послушанию. Прикинь, самый я худший хозяин - или бывают еще хуже.
Верблюд вздохнул еще раз и убрался, лишь из окошка тихо долетело:
- Точно так, хуже бывают, гораздо хуже...
Борис отмахнулся от закрывшихся створок и предельно низким голосом начал вечернюю литургию:
- Я, кавелитель кавелительный, кавелеваю: ша-а-гом!..
Вконец отупевшие братья-колобки поднялись с полу, впряглись в лямки и повлекли круг молясины. Дунстан-Дунька покрутил мордой. Ничего, конечно, неожиданного: самое место в богозаводских краях развестись чертям, - однако же и силушку забрал бывший офеня, торговец веерами и резными шахматами!
К шести приустал даже Борис. Отбив что-то вроде поклона, больше похожего на кивок, дал понять: радение окончено. Дальше он собирался, как обычно, ужинать и смотреть телевизор, непременно чтобы не пропустить ежедневные новости, передаваемые каналом РДТ - Российского Державствующего Телевидения, негласным главным редактором каковых новостей, по слухам, был сам царь. За одним столом с собой Борис позволял сидеть только отцу, даром что приемному: притом сажал его на главное, отовсюду в доме приметное, хорошо простреливаемое место, - сам садился напротив, так, чтоб видеть сразу и телевизор, и иконы над отцовской головой.
Реклама по РДТ была строго запрещена, и в девятнадцать без всяких минут зазвучал Царь-колокол. Перед новостями промелькнула двуглавая заставка. Царь опять издал какой-то указ. Обычно никакого отношения к богозаводским делам указы не имели, но иди знай - возьмет да и прикажет городу быть деревней. Такое уже случалось, да и хуже - тоже.
Указ медленно проплывал по экрану золотыми церковнославянскими литерами, а голос знаменитого народного дьяка Либермана столь же медленно его зачитывал. Указ был важный: несмотря на давность лет, несмотря на смягчающие обстоятельства, внук Ивана Великого, царь Иван Васильевич, прозванный неизвестно по какому счету четвертым, вовеки веков лишался почетного звания "Грозный", и дальнейшее упоминание о нем совокупно с этим незаконно самозахваченным титулом, будет караемо по всей строгости имеющего быть в ближайшие дни изданным закона. Ибо титулы - как и любая другая естественная монополия - находились в Российской империи в личном ведении императора. Само собой, ограничения в титулах, наложенные незаконной, младшей ветвью Романовых, силы не имели: скажем, введенное так называемым Николаем Вторым ограничение на титул великого князя как могущий быть переданным не далее второго колена, даже не нужно было упразднять: в силах оставалось основное уложение государя Павла Первого с поправками, внесенными его законным прямым и притом старшим потомком - императором Павлом Вторым.
Либерман закончил чтение указа. Его лицо на экране никогда не появлялось, он был памятью об эпохе радиоточек и черных радиотарелок, когда ни синагогальный его нос, ни лысина, переходящая в пейсы, раздражения у высших лиц в армии, или, скажем, у иерархов Державствующей церкви, вызвать не могли. После нового удара Царь-колокола на экране появился любимый диктор царя, по ряду примет ехидно прозванный в народе "Царь-пушка". И определенное выражение на лице "Царь-пушки" сразу сообщило человечеству: кто-то дал дуба. Иначе брови диктора не были бы скорбно сведены к яфетической переносице, а были бы раскинуты в стороны, словно крылья некоей давно запрещенной в Российской империи птицы.
- Российскую Империю постигла тяжелая утрата. В результате воздушной катастрофы, произошедшей сегодня в десять сорок пять по московскому времени, взорвался при снижении к Южно-Сейшельску самолет "Ермак-144", на борту которого находился Его Благолепие митрополит Котлинский и Опоньский Фотий, направлявшийся в Сейшельскую епархию с пасторским визитом. Никто из пребывавших на борту самолета не спасся. Ведется расследование причин авиакатастрофы. Вместе с преподобным Фотием на борту самолета находились: епископ Змеиноостровский и Шикотанский Кукша, епископ Карпогорский и Холмогорский Галатиан...
Слушая этот перечень, Борис уже дочитал молитвы, благословил трапезу, налил отцу и себе по стакану домашнего очищенного и выпил, мысленно прося Дулю Колобка и всех праведников Колобкового Упования простить новопреставленным служителям культа их умственное непросвещение, и уж как-нибудь, на любых посмертных условиях, принять их души на Лоно Колобково. Потом Борис выпил свой стакан на треть, оставшиеся две трети вылил в щи, размешал и принялся хлебать. Ложка в его руке была деревянной, круглой - как бы в память о Колобке. И миска была такой же. И щи в миске тоже были круглыми.
Дунстан, он же для людей Дунька, тоже закусывал: кто-то верховный послал ему нынче на обед корней молодой липы и миску прошлогодней - еще, впрочем, крепкой - морковки. Дунька грыз и гадал, отчего ему все время дают заячью еду. Не то, чтоб невкусно, но странно. Наверное, человек бы тоже удивился, если бы бобры у себя на Мебиях кормили его исключительно капустным листом. Мяса бобер не ел от природы; по его наблюдениям, именно вегетерианская сущность сделала его рифейских сородичей столь кровожадными, когда дело доходило до судебного разбирательства. Сам Дунстан этого пристрастия киммерийских бобров не одобрял (видимо, потому, что с детства любил лососину), отчего и попал в козлы, как говорят люди, отпущения, когда общине бобров потребовалось по делу ненавистного (плевать, что невиновного) Астерия Коровина выдать киммерийским властям какого-нибудь, все равно какого, бобра-преступника. Ведь те, кто выдавал его на неизбежное побитие и побритие, все как один сверкали именно его зубами: им, Дунстаном, вручную выгрызенными... то есть взубную вырезанными... ну, в общем, ясно... Порадели, называется... родственнику-свойственнику. Дунстан доел морковку. Ничего, в Римедиуме и не такое есть приходилось, иной раз ничего, кроме гнилых свай, неделями не перепадало. А здесь, хоть изверг Борис, и нeбобрь, даже отчасти и нeлюдь - но хоть не скупердяй. И потому, чуял Дунька, далеко Борис пойдет.
На глазах у Дунстана происходило зарождение нового кавелитского толка, как всегда, единственно правильного, как всегда, восходящего началами к сотворению мира, как всегда, ожидающего Начала Света. Как бобер, Дунстан понимал в этом много больше людей, живших в Киммерии: те знай себе клепали молясины на продажу, а чтo за дело творят - никогда ведь и не задумались. Нет, еще предстоит им эту кашу расхлебывать, хотя защищены они, конечно, куда сильней, чем думает нынче бывший офеня Борис Тюриков.
Да, не так-то прост оказался офеня Борис Тюриков. Только вот обрел он веру. Чудеса теперь творит. А что люди, что бобры чудесами давно сыты по горло. Кто бы сделал так, чтобы чудес поменьше?
Впрочем, такую мечту нельзя мечтать даже мысленно, и не то, что человеку, не то, что бобру - даже рифейскому раку лучше бы на такие темы не задумываться. Никогда не зови ветер перемен! Это кто сказал?
Не иначе, как Дуля Колобок.
27
Садится бобр вести свою войну.
Данте. Божественная комедия. Ад, Песнь XVII
Хоронили старого бобра Кармоди.
Покойник был не из богатых, да и не из очень уж почитаемых: не зажился на свете настолько, чтобы стать архипатриархом, но и не оказался настолько молод, чтобы посмертно зачислиться в безвременные-несбывшиеся надежды бобровой общины - даже в собственном клане считали его за семя крапивное. Так что при жизни он был неведомо кем. Однако на похоронах, чтобы не заносились всякие Мак-Грегоры и особенно озерные О'Брайены, он оказался, конечно, самым любимым, самым дражайшим покойником. И место на кладбище Третий Мебий ему определили достойное: в пятидесяти девяти могилах от славного Кастора Фибера.
Прежде чем хоронить усопшего бобра, близкие проводят возле тела покойного ночь: сидят, грызут прутики-стружки, и тихо пересвистываются о том, каким славным бобром был усопший бобер. И какими нехорошими бобрами были все недоброжелатели усопшего. Бобров из других кланов ругать на таких поминках можно, а людей нельзя: тут же начнется стук в архонтсовет. Кстати, называется весь этот обычай посиделок при покойном, если переводить со свиста, "фин-ахан". Никто его смысла не понимает, но все соблюдают, потому как принято. Предки блюли и нам велели, и мы помрем, и над нами тоже будут пересвистываться, слегка рядышком с нами, бездыханными, закусывать, и злословить, как мы злословили.
Любимая тема разговора на таких поминках - захиревший, почти вымерший, но все до конца не исчезающий род Равид-и-Мутон.
"Никогда такого не было, чтобы честный бобер в чужую шубу влезал. А этот неподобник, Великобобрче прости, получил шубу из белых соболей, сказал спасибо - и тут же шубу в ломбард на Срамную понес: мол, там в холодильнике сохраннее будет. Десять империалов огреб! А ведь потом, как срок выйдет, еще доплату получит..." - мечтательно просвистел Бух Макгрегор. Тут же вспомнилось ему, что не только сплетничать, но и о покойнике нужно говорить все время, и добавил: "Никогда бы покойный на такое не пошел! Никогда не принял бы меховую шубу в подарок: соболя звери неразумные, но как-никак наши братья по..." - Пэрч замешкался, соображая, по чему же такому могут быть братьями соболя с бобрами. Ехидный Пэрч, пятиюродный племянник покойного, за свистом в хатку никогда не лез, и тут же продолжил:
"Наши братья по Рифею. Никогда покойник не принял бы такого дара! Честный бобер вообще ничего у людей не берет в подарок, - только покупает. В подарок только у своих можно. Вот есть честные бобры - им в подарок, бывало, друзья даже новые зубы дарили... Эх, не те пошли времена, никто теперь зубов тебе не подарит!" - Пэрч приметил, что переходит на скользкую и больную для жителей всех трех дачных Мебиев тему, на отсутствие приличного зубопротезиста, и быстро засвистел о другом. "А мне на Обрате говорили, что главный у людей, называется он император, который на империале, новую графу в паспорт ввел: "подробная национальность". Я не понял ничего сперва, а мне этот еврей-меняла объясняет, что раньше были люди в Киммерионе русские, а теперь - киммерийские русские. Он тоже теперь - киммерийский еврей. Национальность редкая, и он этим горд, как только киммерийскому еврею и можно гордиться. Так чем плохо, спрашиваю. Потому что если бы он всем доволен был, то рассказывать бы не стал, характер у него подлючий, человечий, и наглый тоже весь из себя эдакий. Он мне и говорит: вот был ты, Пэрчик, по национальности - бобер. А теперь ты - киммерийский бобер. И так тебе в паспорте и запишут. А откуда у меня паспорт?..."
"Покойный Кармоди не раз мне говорил: не миновать нам паспортизации, раз мы с людьми на биоценоз пошли..." - тактично свистнул Бух, напоминая, что никакие рассказы без упоминания положительных качеств покойного во время фин-ахана неуместны. "Непромокаемые, поди, нам-то дадут, в корочках..."
"Да... паспортные корочки - это ж прелесть..." - не удержался Укс, родной брат покойного. "Помню, как дождь на Криле был из корочек, я пять штук съел. Не сытно, но вкусно, вкусно... Хорошо тогда погрыз, пожевал..." Укс тут же опомнился; "И покойник, помню, корочки ел и нахваливал очень, свистел, ароматные корочки, от партбилетов особенно - тайгой пахнут, лесоповалом, колониальным товаром, бакалеей всяческой, бананами сушеными, всякой сублимацией, другой вкуснотой... Знатный вкус был у покойного первостатейнейший! Одиннадцать жен похоронил, и все как одна такие превеликие мастерицы были - и нагрызть, и подпилить, и вычистить, и опохмелить, - и красавицы к тому же, как сезон для красоты придет..."
"Великобобрче, да это я что, с паспортом плавать буду?" - возмутился Бух, - "А если я лопать захочу, я ж не удержусь, корочку съем и бумагу с ней - будь она сто раз немокнущая!"
"Бумага, - да чтоб мне Пэрчем никогда не называться! - обещана в новых паспортах вечная: не горящая, не мокнущая, неугрызимая. Еврей говорил! Да и не бумага это будет, а вф... вф... фафф... Ваффр... Вольфрамовый сплав какой-то!" - договорил Пэрч, не обращая внимания на ехидные взгляды и свистки: сочетание "в" и "ф" всегда плохо высвистывалось, если зубы - не от мастера Дунстана. А где он, мастер Дунстан? Сами его в Римедиум со зла друг на друга сдали, сами теперь без зубов и остались; в Римедиуме у людей какая-то чумка случилась.
Секрет вытачивания запасных, новых, съемных зубов пропал вместе с Дунстаном Мак-Грегором, и у кого еще сохранился старый протез - тот берег его пуще родного толстого хвоста. А новые мастера, братья из фирмы "Мебий и мать", не владея великим искусством загубленного Дунстана, на свою монопольную до поры до времени продукцию подняли цены втрое. Не по карману простому бобру протез в четыре железных ствола ценой, а он, протез подлый, года не пройдет, как об корешок елочный переломится. Впрочем, все трое братьев на фин-ахан плыть отказались, пожаловавшись на невозможность оторваться от работы: день и ночь грызут они рыбий зуб, чтоб другие бобры могли нормально питаться. То ли дело был старик Дунстан! Пэрч вдруг вспомнил о покойном Кармоди что-то и вправду хорошее, и ринулся свистеть свою мысль на всех обертонах.
"А помните, бобры добрые, как покойник с Дунстаном Мак-Грегором душа в душу жили! Как ни хоронит покойник жену - так все хлопоты на себя Дунстан берет, всех сам на фин-ахан созывает, по хозяйству хлопочет, покуда покойник плачет-убивается! Всегда угощение мелко-мелко сам нагрызет, по хатке расставит - любо-дорого, и вкусно так! Грызешь, помню, грызешь на поминках не нагрызешься! Стружку ясеневую готовил особенную, так не ясень был у него, а чистый каштан-банан! Так и ждешь - когда ж покойничек снова женится!.."
У торца лотка, наполненного сладкой ольховой стружкой, сидел скандально знаменитый журналист Икт Мак-Грегор по прозвищу "желтобревенщик" - и вовсю хрустел. Икт грызся, это по-бобрьи значит печатался, на всех бревнах, по секрету от людей издаваемых для своих нужд и на Правом Мебии, и на Левом. И на ежедневных стволах появлялись нагрызенные им признания скандалиста, и на еженедельных, разве что на Левых он грыз "колонку диффаматора", а на правых с таким же усердием вел "дневник грызуна". На фин-ахан Икт, как всегда, явился уже под изрядным духом пьяной ивовой коры, вовсю рыгал, но грыз яростней прочих, посверкивая направо-налево глазами и усами, выбирая очередную жертву. "Желтые" бревна, нагрызаемые для удовлетворения самых низменных инстинктов бобриного подонства, постоянных журналистов не имели. За вычетом одного - Икта. Этот нагрызал по полбревна в любом из таких изданий. Наиболее известным желтым изданием была ежедекадная "Дребезда", почетно именовавшая Икта "наш Золотой Зуб". Люди бы сказали "золотое перо", но бобры спокон веков пишут зубами по бревнам - и при этом кругами. Людям кажется, что это просто обед. Ну и пусть кажется.
Икт покуда помалкивал, но, понятно, рано или поздно должен был засвистеть. Пока что свистел преимущественно Пэрч. Свистел Пэрч с пастью, полной стружки, потому свистел невнятно, но слушали его с сочувствием как раз из-за этого: значит, враки, что у Пэрча протез от Дунстана, значит, как у всех - дорогая штамповка от Мебиев и от матери их, склочной старухи, которую некогда лодочник Астерий на Селезни, что между человечьих Нежностей, веслом по затылку до крови скомпрометировал - жаль, что вовсе не зашиб: крутится старая перечница и знай подгрызает сыновей лютым пoдгрызом, что мало, ма-ло, ма-ла-ва-то берут они за свои знаменитые протезы, без которых почти все бобры давно бы сидели на опилочной диете, а такая диета вон какая бобрам вредная - даже люди в телевизоре признают, что неполезная.
Старый Харк О'Брайен сморщил морду. Двух его дочерей похоронил покойник. И нельзя о покойнике сейчас плохое свистеть... но что ж о нем свистнешь хорошего, сколько теперь дочек ни хвали: покойницы, - ну, впрочем и сам Кармоди тоже покойник. Никакую жену больше со света не сживет. Устроил покойник, что называется, два подарка для господина Харка, - но об этом сегодня нельзя, потому что главного подарка господин Харк все же дождался: пережил он этого синезубого волокиту. И никакой пудости не подкладывал ему, просто не захотел Рифей-батюшка на себе такую сволочь носить. А ведь был соблазн послать ему сладких кедровых орешков, младшая дочка - самая младшая из тех двадцати двух, что замуж за Кармоди из озера не поплыли - мастерица такие орешки готовить, жаль, что скрывать приходится эдакий великий талант. Ужо-то она хорошего мужа себе выберет. Вся в покойную мать, та тоже мастерица была - как знать, сидел бы нынче Харк на фин-ахане по Кармоди или не сидел бы, грыз бы сладкую стружку или не грыз бы, если б вовремя не догадался старухе, Великобобрче прости, в ее ночную закуску-заначку малость стрихнину для защиты от рифейских мышей насыпать, - подводных, конечно, мышей, таких не бывает пока что, конечно, но вдруг да будут - все-таки здесь хоть и Мебии, а Киммерия как-никак. Впрочем, это он ей преимущественно за то стрихнин подсунул, что она ему рога с нынешним покойником наставляла.
Бывший Тюриков прибрал к рукам просторную гостиную во флигеле Черепегина, и заложил в ней для своего Колобкова Упования радельню. "Я от Кавеля ушел, но я до Кавеля дошел!" шептал он нынче, входя в нее и тяжело бухаясь на пол перед обширным вращающимся крyгом, напоминавшим что-то вроде арены с бегающими по краю превеселыми колобками: серебряными, ручного литья. Не до конца осознавая, что именно он творит, уйдя от торговли с киммерийцами, Борис превратился в законченного кавелита - более того, он изобрел свой собственный толк ожидания Начала Света. Он-то знал, что таких молясин, как у него получилась, даже в Киммерионе никто не делает. Поэтому в правоте своего толка никаких сомнений он не имел. Да к тому же младшие его, сводные братья-близнецы Черепегины, похожи были друг на друга как два бильярдных шара. Впрочем, как два очень пьяных шара. По приказу Бориса они впрягались в лямки невиданной молясины - и начинали бег по кругу, строго соблюдая между собой половинную дистанцию окружности. Борис начинал гудеть низким басом: "Я от Кавеля ушел...", а близнецы присоединялись хриплыми, пропитыми дискантами. Старший Черепегин тоже подпевал. Дунстан только посматривал из угла. Чтоб люди такой дурью маялись - он раньше не видел. Бобры - другое дело.
Борис в озарении, пришедшем к нему в "Кандибобере" одной вспышкой, понял: учение, которое он принесет миру, будет бессмертно - ибо сам он, тогда еще Тюриков, смертен. Лишь идея, которая переживет своего смертного создателя, достойна бессмертия. Дуля Колобок заботился о спасении своей души, о ее уютном бессмертии - и поэтому оброненная им искра Истины так и осталась всего лишь искрой. Столетия протлев в немудрящей песенке - а больше от Колобка ничего достоверного не осталось - та же искра зажгла в уме Бориса мысль подарить миру огонь "Колобкового упования". То, что у Черепегина оказались одинаковые дети (чем не Кавели), осознал Борис как дополнительное знамение, окончательное подтверждение мысли: "Я от Кавеля ушел, но я до Кавеля дошел!" Ну, а сложить идею двух бильярдных шаров-колобков с идеей Всеобъемлющей Молясины было уж совсем просто.
Когда-то случилось отстоять Борису полную службу в епископальном соборе Лукерьи Киммерийской, вот тогда и врезались ему в память неведомо по какому поводу произнесенные слова архимандрита: "Доказательства не нужны, если есть вера". Борис обрел веру в свою правоту. Поэтому все доказательства истинности своей веры лично для себя посчитал лишними: у кого веры нет, тот пусть отслеживает факты. А фактов полным-полно: и то, что на Щуку набрел именно тот, кто не торговал молясинами, и то, что лишь истратив все желания до конца, Борис получил все желаемое (и духовное озарение в придачу), словом, все, вплоть до дивно звучащего название новопросиявшего в своей святости города Богозаводска. Но в мыслях Бориса это все никакого места не занимало. Его волновало то, что побегав полдня, близнецы с ног валились. И голос у них пропадал. А рычаги и оси в молясине слишком часто ломались, лямки - рвались. Для укрепления молясины, как знал Борис, нужна чертова жила, а ее тайным образом производил лишь один кустарь под Арясиным. Связи у Бориса в тех краях были, но сунуться туда лично он пока не рисковал. Он знал, что кустарь жилу эту продает не всем, и есть опасность прийти к кустарю за товаром, а назад не придти вовсе. Или в таком виде прийти, что станет тебе не до жилы.
Набирать в свой корабль новых мореходов Борис не торопился. Истина приверженцев не ищет, они сами к ней придут. В средствах он тоже стеснен не был; и жизненную цель, и средства к ее достижению он теперь обрел. Получалось, что более других его заботит мелкий на первый взгляд пункт: прочность колобковой молясины. В вечерних медитациях обкатывал Борис этот вопрос и так, и эдак, и получалось все одно: правдами ли, неправдами, но нужно было достать хотя бы два аршина чертовой жилы. Дабы первая, начальная богозаводская молясина не ломалась в ближайшие годы.
Способ добыть жилу придумался единственный: именно тут, в Богозаводске, подрядился некогда Борис выкрасть из Киммерии наследника престола. Наследника он предоставить властям не мог, но мог предоставить бесценные данные о его местонахождении. Вот пусть царю это доложат, а царь сам решает: стоят ли такие сведения двух аршин чертовой жилы. Можно было, конечно, нарезаться и на вариант пыточной камеры с вздергиваем на куске чертовой жилы в финале, но торговый опыт был у Бориса уж настолько-то обширен, чтобы купить все, что надо - впрочем, заплатив полную цену. Он-то собирался отдать царю не что-нибудь, а всю Киммерию, весь полноводный Рифей, все сорок каменных островов, Великого Змея, зачарованную улицу Подъемный Спуск, клюквенные болота, кладбища мамонтов, огни Святого Эльма над Землей Святого Эльма, наконец, пляску Святого Витта в банях и на кладбищах Земли Святого Витта - а в обмен просил только два аршина особо прочного шнура. И уж как наладить обмен, чтобы голова на плечах цела осталась - знал хорошо. Опыт влезания в доверие к семье кружевниц Мачехиных, правильное ведение переговоров с Золотой Щукой, ликвидация римедиумского гнезда антигосдарственных элементов - все это было проведено Борисом совершенно филигранно. Он верил в свое мастерство. Он полагал, что и нынче на пустяке дело не сорвется. За целую Киммерию он просил, честное слово, недорого.
Что-то маленькое шевельнулось в углу радельни, тихо свистнуло: Дунстан отрабатывал скудные харчи и предупреждал: молясина опять вот-вот развалится. Борис вывел крещендо: "...до Кавеля доше-о-о-ол!", смолк, близнецы рухнули там, где оказались, но тут же заскулили насчет бутылки с огурцом. Да, таких на переговоры с властью не пошлешь. Дунстана - тем более. Черепегина-папашу послать - то же самое, что написать государю просьбу о помещении Бориса Черепегина в самый глубокий застенок; государь же, сказывают, великий охотник такие прошения удовлетворять вне очереди.
Ну, кто тут храбрый? Борис колдовать не любил, хотя выучился по мелким надобностям, словом - ничего не поделаешь. Пришлось щелкнуть пальцами. Потемнело. Под крышей флигеля распахнулись две створки, никуда, кроме как на чердак, не способные привести - однако же хлынул из них поток неприятного белого света, более яркого, чем дневной, и колоссальная голова довольно омерзительного вида опустилась оттуда в радельню. Брема никто из присутствующих не читал, а если б читал, то понял бы, что голова принадлежит верблюду, однако же старому, слезливому, добродушному - вопреки тому, каким полагалось бы явиться демону. Печальный ронял капли слюны, видимо, пережевывая разные человеческие наречия, и наконец проревел:
- Che vuoi?
"Начитанный..." - со скукой, но и с уважением подумал бобер. Радио он, как и многие бобры, послушать любил. Высоко ценя талант знаменитого Мордоворотти, он понял, что обратился зверь к Борису по-итальянски. Тот, как любой торговец, знал много языков, - видать и этот тоже. Хотя зачем офене итальянский язык?
- Не твое дело, чего я хочу, - басом прогудел Борис, - Ты будешь служить мне. Получишь полную инструкцию о Камаринской дороге и всем прочем. Сейчас и отсюда путь твой - прямо к русскому царю. Он должен мне два аршина чертовой жилы, взамен может делать с Киммерией и всем в ней содержащимся что угодно. А ты принесешь мне жилу. Царь ее тебе даст. Принесешь мне в таком саквояжике, с каким врачи ходят. Никакой чтобы торбы! Потом ты свободен и можешь проваливать... к своей матери.
Верблюд к окне вздохнул. Потом протянул Борису нечто среднее между рукой и копытом: залитая в черный сургуч стопка бумаги, вот уже недели две как приготовленная Борисом, была как-то этим копытом схвачена и втянута под потолок.
- А какие гарантии? - спросил верблюд, пожевывая губами и так же роняя слюну.
- А никаких, - пробасил Борис, - слово даю, не принесешьжилу - я из тебя тогда твою вытяну. Не такая крепкая, как надо бы, но послужит. Ты давай ногами в Москву! Сам там разберешься, какой путь наверх короче. В тебе веры нет. Стало быть, обречен ты послушанию. Прикинь, самый я худший хозяин - или бывают еще хуже.
Верблюд вздохнул еще раз и убрался, лишь из окошка тихо долетело:
- Точно так, хуже бывают, гораздо хуже...
Борис отмахнулся от закрывшихся створок и предельно низким голосом начал вечернюю литургию:
- Я, кавелитель кавелительный, кавелеваю: ша-а-гом!..
Вконец отупевшие братья-колобки поднялись с полу, впряглись в лямки и повлекли круг молясины. Дунстан-Дунька покрутил мордой. Ничего, конечно, неожиданного: самое место в богозаводских краях развестись чертям, - однако же и силушку забрал бывший офеня, торговец веерами и резными шахматами!
К шести приустал даже Борис. Отбив что-то вроде поклона, больше похожего на кивок, дал понять: радение окончено. Дальше он собирался, как обычно, ужинать и смотреть телевизор, непременно чтобы не пропустить ежедневные новости, передаваемые каналом РДТ - Российского Державствующего Телевидения, негласным главным редактором каковых новостей, по слухам, был сам царь. За одним столом с собой Борис позволял сидеть только отцу, даром что приемному: притом сажал его на главное, отовсюду в доме приметное, хорошо простреливаемое место, - сам садился напротив, так, чтоб видеть сразу и телевизор, и иконы над отцовской головой.
Реклама по РДТ была строго запрещена, и в девятнадцать без всяких минут зазвучал Царь-колокол. Перед новостями промелькнула двуглавая заставка. Царь опять издал какой-то указ. Обычно никакого отношения к богозаводским делам указы не имели, но иди знай - возьмет да и прикажет городу быть деревней. Такое уже случалось, да и хуже - тоже.
Указ медленно проплывал по экрану золотыми церковнославянскими литерами, а голос знаменитого народного дьяка Либермана столь же медленно его зачитывал. Указ был важный: несмотря на давность лет, несмотря на смягчающие обстоятельства, внук Ивана Великого, царь Иван Васильевич, прозванный неизвестно по какому счету четвертым, вовеки веков лишался почетного звания "Грозный", и дальнейшее упоминание о нем совокупно с этим незаконно самозахваченным титулом, будет караемо по всей строгости имеющего быть в ближайшие дни изданным закона. Ибо титулы - как и любая другая естественная монополия - находились в Российской империи в личном ведении императора. Само собой, ограничения в титулах, наложенные незаконной, младшей ветвью Романовых, силы не имели: скажем, введенное так называемым Николаем Вторым ограничение на титул великого князя как могущий быть переданным не далее второго колена, даже не нужно было упразднять: в силах оставалось основное уложение государя Павла Первого с поправками, внесенными его законным прямым и притом старшим потомком - императором Павлом Вторым.
Либерман закончил чтение указа. Его лицо на экране никогда не появлялось, он был памятью об эпохе радиоточек и черных радиотарелок, когда ни синагогальный его нос, ни лысина, переходящая в пейсы, раздражения у высших лиц в армии, или, скажем, у иерархов Державствующей церкви, вызвать не могли. После нового удара Царь-колокола на экране появился любимый диктор царя, по ряду примет ехидно прозванный в народе "Царь-пушка". И определенное выражение на лице "Царь-пушки" сразу сообщило человечеству: кто-то дал дуба. Иначе брови диктора не были бы скорбно сведены к яфетической переносице, а были бы раскинуты в стороны, словно крылья некоей давно запрещенной в Российской империи птицы.
- Российскую Империю постигла тяжелая утрата. В результате воздушной катастрофы, произошедшей сегодня в десять сорок пять по московскому времени, взорвался при снижении к Южно-Сейшельску самолет "Ермак-144", на борту которого находился Его Благолепие митрополит Котлинский и Опоньский Фотий, направлявшийся в Сейшельскую епархию с пасторским визитом. Никто из пребывавших на борту самолета не спасся. Ведется расследование причин авиакатастрофы. Вместе с преподобным Фотием на борту самолета находились: епископ Змеиноостровский и Шикотанский Кукша, епископ Карпогорский и Холмогорский Галатиан...
Слушая этот перечень, Борис уже дочитал молитвы, благословил трапезу, налил отцу и себе по стакану домашнего очищенного и выпил, мысленно прося Дулю Колобка и всех праведников Колобкового Упования простить новопреставленным служителям культа их умственное непросвещение, и уж как-нибудь, на любых посмертных условиях, принять их души на Лоно Колобково. Потом Борис выпил свой стакан на треть, оставшиеся две трети вылил в щи, размешал и принялся хлебать. Ложка в его руке была деревянной, круглой - как бы в память о Колобке. И миска была такой же. И щи в миске тоже были круглыми.
Дунстан, он же для людей Дунька, тоже закусывал: кто-то верховный послал ему нынче на обед корней молодой липы и миску прошлогодней - еще, впрочем, крепкой - морковки. Дунька грыз и гадал, отчего ему все время дают заячью еду. Не то, чтоб невкусно, но странно. Наверное, человек бы тоже удивился, если бы бобры у себя на Мебиях кормили его исключительно капустным листом. Мяса бобер не ел от природы; по его наблюдениям, именно вегетерианская сущность сделала его рифейских сородичей столь кровожадными, когда дело доходило до судебного разбирательства. Сам Дунстан этого пристрастия киммерийских бобров не одобрял (видимо, потому, что с детства любил лососину), отчего и попал в козлы, как говорят люди, отпущения, когда общине бобров потребовалось по делу ненавистного (плевать, что невиновного) Астерия Коровина выдать киммерийским властям какого-нибудь, все равно какого, бобра-преступника. Ведь те, кто выдавал его на неизбежное побитие и побритие, все как один сверкали именно его зубами: им, Дунстаном, вручную выгрызенными... то есть взубную вырезанными... ну, в общем, ясно... Порадели, называется... родственнику-свойственнику. Дунстан доел морковку. Ничего, в Римедиуме и не такое есть приходилось, иной раз ничего, кроме гнилых свай, неделями не перепадало. А здесь, хоть изверг Борис, и нeбобрь, даже отчасти и нeлюдь - но хоть не скупердяй. И потому, чуял Дунька, далеко Борис пойдет.
На глазах у Дунстана происходило зарождение нового кавелитского толка, как всегда, единственно правильного, как всегда, восходящего началами к сотворению мира, как всегда, ожидающего Начала Света. Как бобер, Дунстан понимал в этом много больше людей, живших в Киммерии: те знай себе клепали молясины на продажу, а чтo за дело творят - никогда ведь и не задумались. Нет, еще предстоит им эту кашу расхлебывать, хотя защищены они, конечно, куда сильней, чем думает нынче бывший офеня Борис Тюриков.
Да, не так-то прост оказался офеня Борис Тюриков. Только вот обрел он веру. Чудеса теперь творит. А что люди, что бобры чудесами давно сыты по горло. Кто бы сделал так, чтобы чудес поменьше?
Впрочем, такую мечту нельзя мечтать даже мысленно, и не то, что человеку, не то, что бобру - даже рифейскому раку лучше бы на такие темы не задумываться. Никогда не зови ветер перемен! Это кто сказал?
Не иначе, как Дуля Колобок.
27
Садится бобр вести свою войну.
Данте. Божественная комедия. Ад, Песнь XVII
Хоронили старого бобра Кармоди.
Покойник был не из богатых, да и не из очень уж почитаемых: не зажился на свете настолько, чтобы стать архипатриархом, но и не оказался настолько молод, чтобы посмертно зачислиться в безвременные-несбывшиеся надежды бобровой общины - даже в собственном клане считали его за семя крапивное. Так что при жизни он был неведомо кем. Однако на похоронах, чтобы не заносились всякие Мак-Грегоры и особенно озерные О'Брайены, он оказался, конечно, самым любимым, самым дражайшим покойником. И место на кладбище Третий Мебий ему определили достойное: в пятидесяти девяти могилах от славного Кастора Фибера.
Прежде чем хоронить усопшего бобра, близкие проводят возле тела покойного ночь: сидят, грызут прутики-стружки, и тихо пересвистываются о том, каким славным бобром был усопший бобер. И какими нехорошими бобрами были все недоброжелатели усопшего. Бобров из других кланов ругать на таких поминках можно, а людей нельзя: тут же начнется стук в архонтсовет. Кстати, называется весь этот обычай посиделок при покойном, если переводить со свиста, "фин-ахан". Никто его смысла не понимает, но все соблюдают, потому как принято. Предки блюли и нам велели, и мы помрем, и над нами тоже будут пересвистываться, слегка рядышком с нами, бездыханными, закусывать, и злословить, как мы злословили.
Любимая тема разговора на таких поминках - захиревший, почти вымерший, но все до конца не исчезающий род Равид-и-Мутон.
"Никогда такого не было, чтобы честный бобер в чужую шубу влезал. А этот неподобник, Великобобрче прости, получил шубу из белых соболей, сказал спасибо - и тут же шубу в ломбард на Срамную понес: мол, там в холодильнике сохраннее будет. Десять империалов огреб! А ведь потом, как срок выйдет, еще доплату получит..." - мечтательно просвистел Бух Макгрегор. Тут же вспомнилось ему, что не только сплетничать, но и о покойнике нужно говорить все время, и добавил: "Никогда бы покойный на такое не пошел! Никогда не принял бы меховую шубу в подарок: соболя звери неразумные, но как-никак наши братья по..." - Пэрч замешкался, соображая, по чему же такому могут быть братьями соболя с бобрами. Ехидный Пэрч, пятиюродный племянник покойного, за свистом в хатку никогда не лез, и тут же продолжил:
"Наши братья по Рифею. Никогда покойник не принял бы такого дара! Честный бобер вообще ничего у людей не берет в подарок, - только покупает. В подарок только у своих можно. Вот есть честные бобры - им в подарок, бывало, друзья даже новые зубы дарили... Эх, не те пошли времена, никто теперь зубов тебе не подарит!" - Пэрч приметил, что переходит на скользкую и больную для жителей всех трех дачных Мебиев тему, на отсутствие приличного зубопротезиста, и быстро засвистел о другом. "А мне на Обрате говорили, что главный у людей, называется он император, который на империале, новую графу в паспорт ввел: "подробная национальность". Я не понял ничего сперва, а мне этот еврей-меняла объясняет, что раньше были люди в Киммерионе русские, а теперь - киммерийские русские. Он тоже теперь - киммерийский еврей. Национальность редкая, и он этим горд, как только киммерийскому еврею и можно гордиться. Так чем плохо, спрашиваю. Потому что если бы он всем доволен был, то рассказывать бы не стал, характер у него подлючий, человечий, и наглый тоже весь из себя эдакий. Он мне и говорит: вот был ты, Пэрчик, по национальности - бобер. А теперь ты - киммерийский бобер. И так тебе в паспорте и запишут. А откуда у меня паспорт?..."
"Покойный Кармоди не раз мне говорил: не миновать нам паспортизации, раз мы с людьми на биоценоз пошли..." - тактично свистнул Бух, напоминая, что никакие рассказы без упоминания положительных качеств покойного во время фин-ахана неуместны. "Непромокаемые, поди, нам-то дадут, в корочках..."
"Да... паспортные корочки - это ж прелесть..." - не удержался Укс, родной брат покойного. "Помню, как дождь на Криле был из корочек, я пять штук съел. Не сытно, но вкусно, вкусно... Хорошо тогда погрыз, пожевал..." Укс тут же опомнился; "И покойник, помню, корочки ел и нахваливал очень, свистел, ароматные корочки, от партбилетов особенно - тайгой пахнут, лесоповалом, колониальным товаром, бакалеей всяческой, бананами сушеными, всякой сублимацией, другой вкуснотой... Знатный вкус был у покойного первостатейнейший! Одиннадцать жен похоронил, и все как одна такие превеликие мастерицы были - и нагрызть, и подпилить, и вычистить, и опохмелить, - и красавицы к тому же, как сезон для красоты придет..."
"Великобобрче, да это я что, с паспортом плавать буду?" - возмутился Бух, - "А если я лопать захочу, я ж не удержусь, корочку съем и бумагу с ней - будь она сто раз немокнущая!"
"Бумага, - да чтоб мне Пэрчем никогда не называться! - обещана в новых паспортах вечная: не горящая, не мокнущая, неугрызимая. Еврей говорил! Да и не бумага это будет, а вф... вф... фафф... Ваффр... Вольфрамовый сплав какой-то!" - договорил Пэрч, не обращая внимания на ехидные взгляды и свистки: сочетание "в" и "ф" всегда плохо высвистывалось, если зубы - не от мастера Дунстана. А где он, мастер Дунстан? Сами его в Римедиум со зла друг на друга сдали, сами теперь без зубов и остались; в Римедиуме у людей какая-то чумка случилась.
Секрет вытачивания запасных, новых, съемных зубов пропал вместе с Дунстаном Мак-Грегором, и у кого еще сохранился старый протез - тот берег его пуще родного толстого хвоста. А новые мастера, братья из фирмы "Мебий и мать", не владея великим искусством загубленного Дунстана, на свою монопольную до поры до времени продукцию подняли цены втрое. Не по карману простому бобру протез в четыре железных ствола ценой, а он, протез подлый, года не пройдет, как об корешок елочный переломится. Впрочем, все трое братьев на фин-ахан плыть отказались, пожаловавшись на невозможность оторваться от работы: день и ночь грызут они рыбий зуб, чтоб другие бобры могли нормально питаться. То ли дело был старик Дунстан! Пэрч вдруг вспомнил о покойном Кармоди что-то и вправду хорошее, и ринулся свистеть свою мысль на всех обертонах.
"А помните, бобры добрые, как покойник с Дунстаном Мак-Грегором душа в душу жили! Как ни хоронит покойник жену - так все хлопоты на себя Дунстан берет, всех сам на фин-ахан созывает, по хозяйству хлопочет, покуда покойник плачет-убивается! Всегда угощение мелко-мелко сам нагрызет, по хатке расставит - любо-дорого, и вкусно так! Грызешь, помню, грызешь на поминках не нагрызешься! Стружку ясеневую готовил особенную, так не ясень был у него, а чистый каштан-банан! Так и ждешь - когда ж покойничек снова женится!.."
У торца лотка, наполненного сладкой ольховой стружкой, сидел скандально знаменитый журналист Икт Мак-Грегор по прозвищу "желтобревенщик" - и вовсю хрустел. Икт грызся, это по-бобрьи значит печатался, на всех бревнах, по секрету от людей издаваемых для своих нужд и на Правом Мебии, и на Левом. И на ежедневных стволах появлялись нагрызенные им признания скандалиста, и на еженедельных, разве что на Левых он грыз "колонку диффаматора", а на правых с таким же усердием вел "дневник грызуна". На фин-ахан Икт, как всегда, явился уже под изрядным духом пьяной ивовой коры, вовсю рыгал, но грыз яростней прочих, посверкивая направо-налево глазами и усами, выбирая очередную жертву. "Желтые" бревна, нагрызаемые для удовлетворения самых низменных инстинктов бобриного подонства, постоянных журналистов не имели. За вычетом одного - Икта. Этот нагрызал по полбревна в любом из таких изданий. Наиболее известным желтым изданием была ежедекадная "Дребезда", почетно именовавшая Икта "наш Золотой Зуб". Люди бы сказали "золотое перо", но бобры спокон веков пишут зубами по бревнам - и при этом кругами. Людям кажется, что это просто обед. Ну и пусть кажется.
Икт покуда помалкивал, но, понятно, рано или поздно должен был засвистеть. Пока что свистел преимущественно Пэрч. Свистел Пэрч с пастью, полной стружки, потому свистел невнятно, но слушали его с сочувствием как раз из-за этого: значит, враки, что у Пэрча протез от Дунстана, значит, как у всех - дорогая штамповка от Мебиев и от матери их, склочной старухи, которую некогда лодочник Астерий на Селезни, что между человечьих Нежностей, веслом по затылку до крови скомпрометировал - жаль, что вовсе не зашиб: крутится старая перечница и знай подгрызает сыновей лютым пoдгрызом, что мало, ма-ло, ма-ла-ва-то берут они за свои знаменитые протезы, без которых почти все бобры давно бы сидели на опилочной диете, а такая диета вон какая бобрам вредная - даже люди в телевизоре признают, что неполезная.
Старый Харк О'Брайен сморщил морду. Двух его дочерей похоронил покойник. И нельзя о покойнике сейчас плохое свистеть... но что ж о нем свистнешь хорошего, сколько теперь дочек ни хвали: покойницы, - ну, впрочем и сам Кармоди тоже покойник. Никакую жену больше со света не сживет. Устроил покойник, что называется, два подарка для господина Харка, - но об этом сегодня нельзя, потому что главного подарка господин Харк все же дождался: пережил он этого синезубого волокиту. И никакой пудости не подкладывал ему, просто не захотел Рифей-батюшка на себе такую сволочь носить. А ведь был соблазн послать ему сладких кедровых орешков, младшая дочка - самая младшая из тех двадцати двух, что замуж за Кармоди из озера не поплыли - мастерица такие орешки готовить, жаль, что скрывать приходится эдакий великий талант. Ужо-то она хорошего мужа себе выберет. Вся в покойную мать, та тоже мастерица была - как знать, сидел бы нынче Харк на фин-ахане по Кармоди или не сидел бы, грыз бы сладкую стружку или не грыз бы, если б вовремя не догадался старухе, Великобобрче прости, в ее ночную закуску-заначку малость стрихнину для защиты от рифейских мышей насыпать, - подводных, конечно, мышей, таких не бывает пока что, конечно, но вдруг да будут - все-таки здесь хоть и Мебии, а Киммерия как-никак. Впрочем, это он ей преимущественно за то стрихнин подсунул, что она ему рога с нынешним покойником наставляла.