– Вымарай одного, – сказал он, указывая на список.
   – Не стану вымарывать, – ответил я, содрогаясь. – Троцкий, видно, не для тебя приказы пишет, Павел…
   – Вымарай одного! – повторил Трунов и ткнул в бумажку черным пальцем.
   – Не стану вымарывать! – закричал я изо всех сил. – Было десять, стало восемь, в штабе не посмотрят на тебя, Пашка…
   – В штабе через несчастную нашу жизнь посмотрят, – ответил Трунов и стал подвигаться ко мне, весь разодранный, охрипший и в дыму, но потом остановился, поднял к небесам окровавленную голову и сказал с горьким упреком: – Гуди, гуди, – сказал он, – эвон еще и другой гудит…
   И эскадронный показал нам четыре точки в небе, четыре бомбовоза, заплывавшие за сияющие лебединые облака. Это были машины из воздушной эскадрильи майора Фаунт-Ле-Ро, просторные бронированные машины.
   – По коням! – закричали взводные, увидев их, и на рысях отвели эскадрон к лесу, но Трунов не поехал со своим эскадроном. Он остался у станционного здания, прижался к стене и затих. Андрюшка Восьмилетов и два пулеметчика, два босых парня в малиновых рейтузах, стояли возле него и тревожились.
   – Нарезай винты, ребята, – сказал им Трунов, и кровь стала уходить из его лица, – вот донесение Пугачову от меня…
   И гигантскими мужицкими буквами Трунов написал на косо выдранном листке бумаги:
    «Имея погибнуть сего числа, – написал он, – нахожу долгом приставить двух номеров к возможному соитию неприятеля и в то же время отдаю командование Семену Голову, взводному…»
   Он запечатал письмо, сел на землю и, понатужившись, стянул с себя сапоги.
   – Пользовайся, – сказал он, отдавая пулеметчикам донесение и сапоги, – пользовайся, сапоги новые…
   – Счастливо вам, командир, – пробормотали ему в ответ пулеметчики, переступили с ноги на ногу и мешкали уходить.
   – И вам счастливо, – сказал Трунов, – как-нибудь, ребята… – и пошел к пулемету, стоявшему на холмике у станционной будки. Там ждал его Андрюшка Восьмилетов, барахольщик.
   – Как-нибудь, – сказал ему Трунов и взялся наводить пулемет. – Ты со мной, штоль, побудешь, Андрей?…
   – Господа Иисуса, – испуганно ответил Андрюшка, всхлипнул, побелел и засмеялся, – Господа Иисуса хоругву мать!..
   И стал наводить на аэроплан второй пулемет.
   Машины залетали над станцией все круче, они хлопотливо трещали в вышине, снижались, описывали дуги, и солнце розовым лучом ложилось на блеск их крыльев.
   В это время мы, четвертый эскадрон, сидели в лесу. Там, в лесу, мы дождались неравного боя между Пашкой Труновым и майором американской службы Реджинальдом Фаунт-Ле-Ро. Майор и три его бомбометчика выказали уменье в этом бою. Они снизились на триста метров и расстреляли из пулеметов сначала Андрюшку, потом Трунова. Все ленты, выпущенные нашими, не причинили американцам вреда; аэропланы улетели в сторону, не заметив эскадрона, спрятанного в лесу. И поэтому, выждав с полчаса, мы смогли поехать за трупами. Тело Андрюшки Восьмилетова забрали два его родича, служившие в нашем эскадроне, а Трунова, покойного нашего командира, мы отвезли в готический Сокаль и похоронили его там на торжественном месте – в общественном саду, в цветнике, посредине города.
   Бабель приезжал в Одессу довольно часто в эти годы. Приезжал на кинофабрику, приезжал с чтением своих рассказов, приезжал, чтобы повидаться с друзьями-одесситами.
   Не все одесские литераторы относились к нему с одинаковым пиететом, хотя авторитет у него был большой.
   Тот же Семен Кирсанов, который обхамил Кулиша, не замедлил обхамить и Бабеля. «Конармия» Кирсанову очень не понравилась. Он занимал крайне левую, куда более левую, чем Маяковский, позицию.
   Когда год спустя умер Дмитрий Фурманов, то Кирсанов напечатал такое стихотворение:
РАЗГОВОР С ДМИТРИЕМ ФУРМАНОВЫМ
 
За разговорами
гуманными
с литературными
гурманами
я встретил
Дмитрия Фурманова
ладонь его пожал.
И вот
спросил Фурманов
деликатно:
– Вы из Одессы
делегатом? —
И я ответил
элегантно:
– Я одессит
и патриот!
Одесса,
город мам и пап,
лежит,
в волне замлев, —
туда вступить
не смеет ВАПП,
там правит
Юголеф!
– Кирсанов,
хвастать перестаньте,
вы одессит,
и это кстати!
Сюда вот,
в уголочек,
станьте,
где лозунг
«На посту!»
висит.
Не будем даром
зубрить сабель,
не важно,
в Лефе ли вы,
в ВАППе ль, —
меня интересует
Бабель,
ваш знаменитый
одессит!
Он долго ль фабулу
вынашивал,
писал ли он
сначала начерно,
и уж потом
переиначивал,
слова расцвечивая
в лоск?
А может, просто
шпарил набело,
когда ему
являлась фабула?
В чем,
черт возьми,
загадка Бабеля?…
Орешек
крепонек зело!
– Сказать по правде,
Бабель
мне
почти что
незнаком.
Я восхищался
в тишине
цветистым
языком.
Но я читал
и ваш «Мятеж»,
читал
и ликовал!..
Но – посмотрите:
темы те ж
а пропасть
какова!
У вас
простейшие слова,
а за сердце
берет!
Глядишь —
метафора слаба,
неважный
оборот…
А он —
то тушью проведет
по глянцу
полосу,
то легкой кистью
наведет
берлинскую
лазурь.
Вы защищали
жизнь мою,
он —
издали следил,
и рану
павшего в бою
строкою
золотил,
и лошади
усталый пар,
и пот
из грязных пор —
он облекал
под гром фанфар
то в пурпур,
то в фарфор.
Вы шли
в шинели
и звезде
чапаевским
ловцом,
а он
у армии
в хвосте
припаивал
словцо,
патронов
не было стрелку,
нехватка
фуража…
А он
отделывал строку,
чтоб
вышла хороша!
Под марш
военных похорон,
треск
разрывных цикад
он красил
щеки трупа
в крон
и в киноварь —
закат.
Теперь
спокойны небеса,
громов особых
нет,
с него
Воронский написал
критический
портрет.
А вам тогда
не до кистей,
не до гусиных
крыл, —
и ввинчен
орден
до кистей
и сердце
просверлил! <…>
 
   Довольно, я бы сказал, подловатые стишки: ведь это не что иное, как прямой стихотворный донос (жанр-то не меняется, хоть его зарифмуй). Кирсанов здесь солидаризуется с обвинениями Семена Михайловича Буденного. Но вот как раз Фурманова он абсолютно зря сюда приплел. Из дневников Фурманова, опубликованных посмертно, совершенно очевидны и горячая дружба Фурманова с Бабелем, и большое доверие к нему. Так что Кирсанов оказался большим роялистом, чем сам король.
   Итак, Бабель в это время, именно в апреле, в Одессе, читает свои рассказы – и «Одесские рассказы», и рассказы из цикла «Конармия».
   В этом же апреле, кроме Бабеля и Закушняка, с литературными вечерами выступает в Одессе молодой комсомольский поэт Михаил Светлов.
   Одесские друзья Светлова (среди них был начинающий литератор Сергей Бондарин) повели его на экскурсию в одесскую тюрьму. Тогда это была не просто тюрьма, а исправительное заведение. В основе карательной политики в то время была идея исправления. Я не знаю, насколько искренне кто тогда эту идею исповедовал, но тюрьма тогда была важной общественно-политической точкой. Туда повезли Светлова, чтобы показать ему перековку бывших преступников.
   И одного преступника показали особо. Это был человек по кличке «Сашка Жегулев», по имени героя Леонида Андреева, и он был самый замечательный футболист среди всех тюремных команд (а там был даже, чемпионат свой, которым очень гордилась охрана).
   Светлов с ним познакомился и услышал его удивительную историю. Дело в том, что Сашка был в свое время служащим уголовного розыска. В том, что он превратился из инспектора-розыскника в бандита, отчасти был виноват и сам уголовный розыск. История сложная…
   Его другом, а потом и тем, кто его поймал и посадил в тюрьму, был Евгений Катаев, будущий писатель Евгений Петров. Всю эту историю Сашка Жегулев впоследствии описал в своей повести «Зеленый фургон». Это писатель Александр Козачинский. Когда он вышел из одесской тюрьмы, приехал в Москву, то поступил в газету «Гудок», где в это время, то есть в 1925 году, Петров работал вместе с Ильфом.
   Они еще не писали ничего вместе. Первая их совместная книга будет написана в 1927 году. Но они уже были знакомы и летом совершили совместную поездку на Кавказ. Ехали они туда через Одессу и возвращались тоже через Одессу. Именно с Одессой связано их пред-произведение. Они вели совместный дневник своего путешествия. Он сохранился. А в 1925 году на страницах «Гудка» печатаются пока отдельно Ильф, отдельно Петров. И там же, в «Гудке», дружа с ними (больше с Ильфом, старшим, меньше с Петровым), работает Михаил Булгаков.
   Михаил Булгаков летом 1925 года тоже оказывается связан с нашим городом. Дело в том, что на страницы одесского журнала «Шквал» попадает отрывок из его романа «Белая гвардия».
   В журнале «Россия» под редакцией И. Лежнева в начале 1925 года были напечатаны первые две части романа. Потом журнал закрыли (вот тогда у Булгакова был обыск дома, в связи с Лежневым и его журналом, – уже в начале 1926 года). А последняя часть осталась ненапечатанной. Ее Булгаков чуть позднее напечатает в Париже через агентство по авторским правам, как будто легально, но все равно это было дело опасное. И вот единственный кусочек из этого завершения, напечатанный в Советской России, увидел свет в журнале «Шквал». Булгаков передал его в Одессу. Там у него были друзья.
   Булгаков летом 1925 года как раз начинает писать роман, который не имеет пока названия (впоследствии «Мастер и Маргарита»). А пока он еще пишет фельетоны. Я разыскал тот фельетон, который был напечатан в «Гудке» у Булгакова одновременно с тем, как в «Шквале» печатался отрывок из «Белой гвардии».
   Это фельетон тоже очень талантливо написан, хотя Булгаков не считал свою работу в «Гудке» творческой.
«ВОДА ЖИЗНИ»
   Станция Сухая Канава дремала в сугробах. В депо вяло пересвистывались паровозы. В железнодорожном поселке тек мутный и спокойный зимний денек.
 
Все, что здесь доступно оку (как говорится),
Спит, покой ценя…
 
   В это время к железнодорожной лавке и подполз, как тать, плюгавый воз, таинственно закутанный в брезент. На брезенте сидела личность в тулупе, и означенная личность, подъехав к лавке, загадочно подмигнула. Двух скучных людей, торчащих у дверей, вдруг ударило припадком. Первый нырнул в карман, и звон серебра огласил окрестности. Второй заплясал на месте и захрипел:
   – Ванька, не будь сволочью, дай рупь шестьдесят две!..
   – Отпрыгни от меня моментально! – ответил Ванька, с треском отпер дверь лавки и пропал в ней.
   Личность, доставившая воз, сладострастно засмеялась и молвила:
   – Соскучились, ребятишки?
   Из лавки выскочил некий в грязном фартуке и завыл:
   – Что ты, черт тебя возьми, по главной улице приперся? Огородами не мог объехать?
   – Агародами… Там сугробы, – начала личность огрызаться и не кончила. Мимо нее проскочил гражданин без шапки и с пустыми бутылками в руке.
   С победоносным криком: «Номер первый – ура!!!!» он влип в дверях во второго гражданина в фартуке, каковой гражданин ему отвесил:
   – Чтоб ты сдох! Ну, куда тебя несет? Вторым номером станешь! Успеешь! Фаддей – первый, он дежурил два дня.
   Номер третий летел в это время по дороге к лавке и, бухая кулаками во все окошки, кричал:
   – Братцы, очишшаное привезли!..
   Калитки захлопали.
   Четвертый номер вынырнул из ворот и брызнул к лавке, на ходу застегивая подтяжки. Пятым номером вдавился в лавку мастер Лукьян, опередив на полкорпуса местного дьякона (шестой номер). Седьмым пришла в красивом финише жена Сидорова, восьмым сам Сидоров, девятым – Пелагеин племянник, бросивший на пять саженей десятого – помощника начальника Колочука, показавшего 32 версты в час, одиннадцатым – неизвестный в старой красноармейской шапке, а двенадцатого личность в фартуке высадила за дверь, рявкнув: – Организуй на улице!
* * *
   Поселок оказался и люден, и оживлен. Вокруг лавки было черным-черно. Растерянная старушонка с бутылкой из-под постного масла бросалась с фланга на организованную очередь повторными атаками.
   – Анафемы! Мне ваша водка не нужна, мяса к обеду дайте взять! – кричала она, как кавалерийская труба.
   – Какое тут мясо! – отвечала очередь. – Вон старушку
   с мясом!
   – Плюнь, Пахомовна, – говорил женский голос из оврага, – теперь ничего не сделаешь! Теперича пока водку не разберут…
   – Глаз, глаз выдушите, куда ж ты прешь!
   – В очередь!
   – Выкиньте этого, в шапке, он сбоку влез!
   – Сам ты мерзавец!
   – Товарищ, будьте сознательны!
   – Ох, не хватит…
   – Попрошу не толкаться, я начальник станции!
   – Насчет водки – я сам начальник!
   – Алкоголик ты, а не начальник!
* * *
   Дверь ежесекундно открывалась, из нее выжимался некий со счастливым лицом и с двумя бутылками, а второго снаружи вжимало с бутылками пустыми. Трое в фартуках, вытирая пот, таскали из ящиков с гнездами бутылки с сургучными головками, принимали деньги.
   – Две бутылочки.
   – Три двадцать четыре! – вопил фартук. – Что кроме?
   – Сельдей четыре штуки…
   – Сельдей нету!
   – Колбасы полтора фунта…
   – Вася, колбаса осталась?
   – Вышла!
   – Колбасы уже нет, вышла!
   – Так что ж есть?
   – Сыр русско-швейцарский, сыр голландский…
   – Давай русско-голландский полфунта…
   – Тридцать две копейки? Три пятьдесят шесть! Сдачи сорок четыре копейки! Следующий!
   – Две бутылочки…
   – Какую закусочку?
   – Какую хочешь. Истомилась моя душенька…
   – Ничего, кроме зубного порошка, не имеется.
   – Давай зубного порошка две коробки!
   – Не желаю я вашего ситца!
   – Без закуски не выдаем.
   – Ты что ж, очумел, какая же ситец закуска?
   – Как желаете…
   – Чтоб ты на том свете ситцем закусывал!
   – Попрошу не ругаться!
   – Я не ругаюсь, я только к тому, что свиньи вы! Нельзя же, нельзя же и в самом деле народ ситцем кормить!
   – Товарищ, не задерживайте!
   Двести пятнадцатый номер получил две бутылки и фунт синьки, двести шестнадцатый – две бутылки и флакон одеколону, двести семнадцатый – две бутылки и пять фунтов черного хлеба, двести восемнадцатый – две бутылки и два куска туалетного мыла «Аромат девы», двести девятнадцатый – две и фунт стеариновых свечей, двести двадцатый – две и носки, а двести двадцать первый получил шиш.
   Фартуки вдруг радостно охнули и закричали:
   – Вся!
   После этого на окне выскочила надпись «Очищенного вина нет», и толпа на улице ответила тихим стоном…
   Вечером тихо лежали сугробы, а на станции мигал фонарь. Светились окна домишек, и шла по разъезженной улице какая-то фигура и тихо пела, покачиваясь:
 
Все, что здесь доступно оку,
Спи, покой ценя…
 
   Нам-то с вами кажется, что так от веку было. Но нет! В 1925 году это было впервые. Именно в 1925 году, весной был отменен «сухой закон». Государство стало производить водку – «очищенную». Некоторые обвиняют в этом лично Троцкого, но есть основания полагать, документально подтвержденные, что это было решение более широкое, коллегиальное, и тот же Сталин в докладе съезду говорил о том, что приходится из двух зол выбирать меньшее. Оказалось ли оно меньшим, нам сейчас, спустя шестьдесят два года судить проще, но, во всяком случае, именно 1925 год стал и в этом смысле важным и переломным, и это тоже некий симптом изменяющегося времени.
   Булгаков, таким образом, в это время еще фельетонист, но уже крупный, известный прозаик. Рядом с ним в «Гудке» работает еще один фельетонист, который готовится стать прозаиком и драматургом. И даже станет им раньше, чем Булгаков, а при жизни будет и более удачливым.
   Это – Валентин Петрович Катаев. Тоже одессит, который время от времени посылает в Одессу свои фельетоны (они печатаются в одесских газетах и в 1925 году), Катаев, пожалуй, один из самых известных юмористов и фельетонистов страны. Может быть, даже самый популярный – после Зощенко.
   Сегодня я хочу напомнить те его рассказы, которые написаны именно в 1925-м. В них есть некоторая актуальность. Скажем, наша пресса теперь тоже обрела здоровый вкус к сенсациям, перестала быть, по крайней мере, пресной. И мы кидаемся читать новое, сенсационное, порой оно оказывается «жареным»… «Все это было, все уже бывало», – как говорил мудрый раввин Бен-Акиба из «Уриэля Акосты».
   Так вот, рассказ:
БОРОДАТЫЙ МАЛЮТКА
   Год тому назад, приступая к изданию еженедельного иллюстрированного журнала, редактор был бодр, жизнерадостен и наивен, как начинающая стенографистка.
   Редактора обуревали благие порывы, и он смотрел на мир широко раскрытыми детскими голубыми глазами.
   Помнится мне, этот нежный молодой человек, щедро оделив всех сотрудников авансами, задушевно сказал:
   – Да, друзья мои! Перед нами стоит большая и трудная задача. Нам с вами предстоит создать еженедельный иллюстрированный советский журнал для массового чтения. Ничего не поделаешь. По нэпу жить – по нэпу и выть, хе-хе!..
   Сотрудники одобрительно закивали головами.
   – Но, дорогие мои товарищи, прошу обратить особенное внимание, что журнал у нас должен быть все-таки советский… красный, если так можно выразиться. А поэтому – ни-ни! Вы меня понимаете? Никаких двухголовых телят! Никаких сенсационных близнецов! Новый, советский, красный быт – вот что должно служить для нас неиссякающим материалом. А то что же это? Принесут портрет собаки, которая курит папиросу и читает вечернюю газету, и потом печатают вышеупомянутую собаку в четырехстах тысячах экземпляров. К черту собаку, которая читает газету!
   – К черту! Собаку! Которая! Читает! Газету!! – хором подхватили сотрудники сотрудники, отправляясь в пивную.
   Это было год тому назад.
   Раздался телефонный звонок. Редактор схватил трубку и через минуту покрылся очень красивыми розовыми пятнами.
   – Слушайте! – закричал он. – Слушайте все! Появился младенец! С бородой! И с усами! Это же нечто феерическое! Фотографа! Его нет? Послать за фотографом автомобиль!
   Через четверть часа в редакцию вошел фотограф.
   – Поезжайте! – задыхаясь сказал редактор. – Поезжайте поскорее! Поезжайте снимать малютку, у которого есть борода и усы. Сенсация! Сенсация! Клянусь бородой малютки, что мы подымем тираж вдвое. Главное только, чтобы наши конкуренты не успели перехватить у нас бородатого малютку.
   – Не беспокойтесь, – сказал фотограф. – Мы выходим в среду, а они в субботу. Малютка будет наш. Мы первые покажем миру бакенбарды малютки.
   Но те, которые выходили в субботу, были тоже не лыком шиты.
   Впрочем, об этом мы узнаем своевременно.
   На следующий день редактор пришел в редакцию раньше всех.
   – Фотограф есть? – спросил он секретаря.
   – Не приходил.
   Редактор нетерпеливо закурил и, чтобы скрасить время ожидания, позвонил к тем, которые выходили в субботу:
   – Алло! Вы ничего не знаете?
   – А что такое? – наивно удивился редактор тех.
   – Младенец-то с бородой, а?
   – Нет, а что такое?
   – И с усами. Младенец.
   – Ну да. Так в чем же дело?
   – Портретик будете печатать?
   – Будем. Отчего же.
   – В субботку, значит?
   – Разумеется, в субботу. Нам не к спеху.
   – А мы в среду… хи-хи!
   – В час добрый!
   Редактор повесил трубку.
   – Ишь ты! «Мы, говорит, не торопимся». А сам небось лопается от зависти. Шутка ли! Младенец с бородой! Раз в тысячу лет бывает!
   Вошел фотограф.
   – Ну что? Как? Показывайте!
   Фотограф пожал плечами:
   – Да ничего особенного. Во-первых, ему не два года, а пять. А во-вторых, у него никакой бороды нет. И усов тоже. И бакенбардов нету тоже. Пожалуйста!
   Фотограф протянул редактору карточку.
   – Гм… Странно… Мальчик как мальчик. Ничего особенного. Жалко. Очень жалко.
   – Я же говорил, – сказал фотограф, – некуда было и торопиться. И мальчику тоже беспокойство. Все время его снимают. Как раз передо мной его снимал фотограф этих самых, которые выходят в субботу. Такой нахальный блондин. Верите ли, целый час его снимал. Никого в комнату не впускал.
   Редактор хмуро посмотрел на карточку малютки.
   – Тут что-то не так, – сказал он мрачно. – Мне Подражанский лично звонил по телефону, и я не мог ошибиться. Говорит, большая черная борода. И усы… тоже черные… большие… Опять же бакенбарды… Не понимаю.
   Редактор тревожно взялся за телефонную трубку.
   – Алло! Так, значит, вы говорите, что помещаете в субботу портрет феноменального малютки?
   – Помещаем.
   – Который с бородой и усами?
   – Да… И с бакенбардами… Помещаем. А что такое?
   – Гм… И у вас есть карточка? С усами и бородой?
   – Как же! И с бакенбардами. Есть.
   Редактор похолодел.
   – А почему же, – пролепетал он, – у меня… мальчик без усов… и без бороды… и без бакенбардов?
   – А это потому, что наш фотограф лучше вашего.
   – Что вы хотите этим сказать?… Алло! Алло!! Черт возьми! Повесил трубку. Негодяй!!
   Редактор забегал по кабинету и остановился перед фотографом.
   – Берите автомобиль. Поезжайте. Выясните. Но если окажется, что они ему приклеили бороду, то я составлю протокол и пригвозжу их к позорному столбу, то есть пригвоздю… Поезжайте!
   Редактор метался по кабинету, как тигр. Через час приехал фотограф.
   – Ну? Что?
   Фотограф, пошатываясь, подошел к стулу и грузно сел. Он был бледен, как свежий труп.
   – Выяснили?
   – В-выяснил, – махнул рукой фотограф и зарыдал.
   – Да говорите же! Не тяните! Фу! Приклеили бороду?
   – Хуже!..
   – Ну что же? Что?
   – Они сначала… сфотографировали бородатого младенца… а потом… побрили его!..
   Редактор потерял сознание. Очнувшись, он пролепетал:
   – Наш… советский… красный малютка с бородой… И побрили! Я этого не вынесу. Боже! За что я так мучительно несчастлив?!
   И второй рассказ тоже 1925 года, перепечатанный одной из одесских газет. Это примерно июнь. Вот уж, по-моему, актуальнее некуда.
ПОЕДИНОК
   В природе существуют люди, страдающие отсутствием воображения. Люди, фантазия которых никак не простирается выше ста рублей наличными и глубже шубы с выдровым воротником.
   Если страдает отсутствием фантазии, например, трамвайный кондуктор или писатель утопических романов – это еще полбеды.
   Прямого ущерба от этого государству не будет. Но горе, если фантазия отсутствует у финансового инспектора.
   Горе! Горе! Горе!
   Наведя кое-какие справки о заработках гражданина Лиллипутера, финансовый инспектор сладострастно потер руки и сказал секретарю:
   – Пишите этому гаду сто рублей. В трехдневный срок. Чтоб. Он у меня потанцует…
   Однако гад Лиллипутер не имел решительно никаких хореографических наклонностей и от танцев решительно отказался.
   – Что значит сто рублей? Пускай описывают обстановку. Больше пяти червонцев она все равно не поднимает. А за сто рублей я себе куплю такую новую, что фининспектор лопнет.
   – Хор-рошо-о-с! Так и запишем-с, – мрачно сказал фининспектор. – Я ему покажу, как за сто рублей новую обстановку покупать. Секретарь, пишите гаду Лиллипутеру дополнительных двести рублей. В трехдневный срок. Чтоб. Он у меня потанцует!
   – Что значит потанцует? Что значит двести рублей? – решил практичный Лиллипутер. – Пусть описывают. За двести рублей я себе такую новую обстановку заведу, что перед ней старая поблекнет!
   – Что? Лиллипутер купил новую обстановку за двести рублей? Ну, знаете… Не нахожу слов… Секретарь, пишите гаду пятьсот рублей, и чтоб в трехднев…
   – Пятьсот рублей? Ха! Пусть описывают. За пятьсот рублей куплю роскошную новую. Рококо. Триста рублей чистой прибыли!
   – Секретарь, пишите ему тысячу, и чтоб в трех…
   – Ха-ха! Пусть описывают. Тысяча рублей чистой прибыли. Можно дачку отремонтировать.
   – Пиш-ш-шите-е тысячу пятьсот! Чтоб в трех-х…
   – Ха-ха-ха!..
   Финансовый инспектор вошел в роскошную гостиную Лиллипутера и, тяжело опустившись в шелковое кресло Луи XIV, глухо прошептал:
   – Сколько? Раз и навсегда?
   – Обкладывайте в три тысячи, – скромно сказал Лиллипутер, вынимая золотой портсигар и предлагая фининспектору египетскую папиросу.
   – Окончательно? – подозрительно покосился фининспектор. – Без жульничества?
   – Чтоб я себе новой мебели не видел! – воскликнул Лиллипутер.
   – Сдаюсь, – прохрипел фининспектор. – Три тысячи… И чтоб в трехдневный срок… До свидания.
   Лиллипутер печально улыбнулся вслед уходящему фининспектору и прошептал:
   – Три тысячи налогу. А если тридцать три? Ха! А если у меня восемьдесят тысяч годового дохода?
   Бедный, застенчивый, доверчивый, лишенный воображения фининспектор, увы, не учел этого!
   Его скромная фантазия не простиралась свыше трех тысяч, и он самоотверженно пал в жестоком, но неравном бою с гражданином Лиллипутером.
   Неравном потому, что у Лиллипутера, по-видимому, была кой-какая фантазия, а у фининспектора, увы, ее не было.
   В июне этот фельетон был напечатан на страницах одной из одесских газет, и в июне же Катаев задумывает большое произведение, где его фельетоны как бы перерастают в новую большую сатирическую форму, тоже отражающую действительность нарастающего нэпа. Это знаменитая повесть «Растратчики», которая будет опубликована год спустя, а чуть позднее инсценирована и поставлена в Московском Художественном театре Станиславским.