Однажды в маленьком зале фабрики этот режиссер просматривал материал отснятого павильона «Будуар баронессы Дианы». Директор сидел тут же.
В будуар, к светски возлежащей на софе баронессе, входил одетый во фрак, с цилиндром на голове граф Виолет.
Баронесса держала в пальцах длинную «аристократическую» папиросу. Граф подходил к софе, доставал из кармана коробок спичек, чиркал несколько раз, изогнувшись перед баронессой, и, когда скверная серная спичка, наконец, загоралась, зажимал в ладонях огонек и таким манером подносил ее к баронессиной папиросе. К концу просмотра послышался знакомый нам зубовный скрежет.
Зажгли свет.
Нечес сказал режиссеру:
– Я, братику, баронов в лицо не бачив, а бачив только баронские задницы, когда воны тикали от нас. Но я тебе скажу, что твои аристократы даже на те задницы не похожи.
Но вот интересно: этот пошлый и малоинтересный фильм «Укразия» прославил в стихах Эдуард Багрицкий. Он ему специальное стихотворение посвятил, напечатанное в газете «Моряк». Стихотворение, которое так и называлось «Укразия», очень патетическое и революционное.
Но тут надо вникнуть в обстоятельства Эдуарда Георгиевича Багрицкого, очень сложно к этому моменту в Одессе складывающиеся. Дело в том, что в 1924 году, как я уже дважды напомнил, приезжал Маяковский. Маяковский погладил по головке Кирсанова, взял рассказы Бабеля – и испортил жизнь Багрицкому. Ему одесситы с гордостью дали почитать стихи Багрицкого, но, на горе, стихи, посвященные Пушкину. И Маяковский взбесился. У самого Маяковского в это время были очень сложные отношения с Пушкиным. Тогда как раз написано стихотворение «Юбилейное». Но то, что он позволял себе – диалог с Пушкиным на равных, – он ни у кого другого не терпел. Он как истинный лефовец, любовь к Пушкину считавший отсталостью и правым краем, произнес публично несколько очень резких и несправедливых слов о Багрицком. И этого было достаточно для того, чтобы одесская пресса, прежде очень часто печатавшая Багрицкого, что давало ему средства к существованию, перестала его публиковать. Он оказался отторгнутым.
Все его друзья уже уехали в Москву: и Бабель, и Катаев, и Ильф, и Нарбут – все те, кто его окружал. Багрицкий задержался в Одессе. Во-первых, потому, что был уже тяжело болен, у него была астма, во-вторых, он был уже обременен семьей. В 1923 году родился его сын Всеволод, в будущем тоже поэт. Они с женой Лидией Густавовной скитались, не имея своей квартиры, жили у знакомых на Молдаванке. Все это было очень тяжело. Еще и не было денег. Он вынужден был пробавляться халтурой. У него есть много халтурных стихов этого времени, написанных к дате или по случаю, в том числе и «Укразия».
И в 1925 году встал вопрос, что из Одессы надо уезжать, потому что здесь не было шансов напечатать книгу. Действительно, только когда Багрицкий уехал в Москву, он стал одним из лидеров советской поэзии. Там вышли его первые книги, скопленные в Одессе.
И тогда летом 1925 года приехал в Одессу Катаев, схватил, буквально, Багрицкого, как он сам вспоминает, посадил в поезд и отправил в Москву – вперед, без семьи. Иначе всех сразу поднять было бы очень тяжело.
А дальше история разворачивалась очень занятно. Ее рассказывает Сергей Бондарин, который был в это время учеником Багрицкого. Рассказывает, видимо, с некоторыми художественными преувеличениями, но очень колоритно.
В частности, в это время Багрицкий вел литературный кружок на Молдаванке – кружок начинающих рабочих авторов. Туда входили еще слабые «литературные юноши». Из многих получились писатели, но второго ряда, второго эшелона. И фамилии их большинству неизвестны, хотя они публиковались. Скажем, Евгений Ковский, Рафаил Брусиловский, Осип Колычев. Наиболее известна среди них, пожалуй, Татьяна Тэсс, тогда Татьяна Сосюра, двоюродная сестра выдающегося украинского поэта.
Кружок этот назывался до 1923 года «Потоки», а потом кто-то из начальства высказал идеологическое сомнение:
– Что такое «Потоки»? Потоки чего, собственно говоря?
И тогда они придумали «идейное» название, но получилось как-то еще двусмысленнее: «Потоки Октября». Название закрепилось, они даже альманах выпустили под таким названием.
Руководил кружком Багрицкий, а помогал ему совсем молодой человек, которого Багрицкий очень ценил, – Иван Кондратьевич Микитенко. Поэт, прозаик. В соавторстве с Багрицким даже две поэмы написал, опубликованные тогда в Одессе: «Ночь в монастыре» и «Иван Синица».
Талантливый был парень. Учился в медицинском институте, подрабатывал, служил дворником в доме, где жил. И был большим общественным деятелем. В одесском Литературном музее собраны документы Микитенко той поры: тридцать членских билетов всех возможных добровольных обществ, которые тогда существовали, плюс он был тогда молодой коммунист, член профсоюзной организации. Неизвестно даже, какая стезя нравилась ему больше: литературная или вот эта, публично-общественная.
Микитенко остался руководить «Потоками Октября». Кроме того, он был в литературной организации «Гарт» (в Одессе в 1924 году была создана такая украинская литературная организация). Руководил ею Кулиш, вторым человеком был Микитенко.
Они тогда очень дружили. А потом, в конце 20-х годов, очень сильно поссорились и представляли собой как бы разные партии, разные полюса литературной жизни Украины.
И какими только эпитетами, и какими только ругательствами Микитенко, в то время знаменитый писатель, автор повестей, рассказов, пьес, руководитель ВУСППа (это такой украинский РАПП), – не награждал Кулиша! Вплоть до того, что называл фашистом. И я боюсь, что в печальную судьбу Кулиша, а также и Курбаса, Иван Микитенко свою лепту внес.
Но судьба горько иронична, потому что несколько лет спустя, в 1937 году, Микитенко все это пришлось пережить самому. Он, правда, не был арестован, но погиб при загадочных обстоятельствах. Официальная версия была, что он застрелился в Киеве в Голосеевском лесу. Но это, как вы знаете, в то время – «темна вода во облацех»: кто погиб своей смертью, кто – насильственной, кого довели до самоубийства, а кто сделал это по собственной воле…
Это сложная противоречивая фигура, хотя очень одаренный человек, талантливый. Начинал он в Одессе, так же, как и Кулиш. Микитенко в Одессе писал стихи, писал рассказы, стал писать театральные рецензии.
И вот в середине года встал вопрос о том, что в Одессе действительно пора организовать постоянный украинский театр. По решению Политбюро ЦК Компартии Украины в Одессу были направлены актеры и режиссер Марк Терещенко для организации театра. Осенью 1925 года в Одессе был открыт первый в ее истории постоянный театр – «держдрама» «Театр революції». (Это потом, после войны, уточнили «Театр имени Октябрьской революции», чтобы никто, не дай Бог, не думал, что имени Французской буржуазной или там Февральской…) Очень знаменитый театр. С замечательной труппой, прекрасно игравшей в 20 – 30-е годы. Русский театр в Одессе возникнет позже на два года. Первым был украинский.
Руководить литературной частью этого театра предложили Микитенко. И только благодаря контактам с театром позднее он стал знаменитым драматургом. Для этого театра он написал пьесу «Диктатура» и целый ряд других.
«Держдрама» открылась 7 ноября 1925 года, к восьмилетию Октябрьской революции. В тот же вечер состоялось торжественное заседание, посвященное празднику, в здании городского, теперь оперного театра.
Сгоревший театр частично отремонтировали. Делали даже лучше, чем он был. Новую технику поставили, совершенную, замечательную. Прекрасно ремонтировали. Тем более, что за этим ремонтом лично наблюдал, следил и помогал Анатолий Васильевич Луначарский, нарком просвещения, в чьем ведении было и искусство.
Луначарский приехал посмотреть, как открывается оперный театр. У него было три причины приехать. Во-первых, театр в те годы носил его имя. Имя сняли, только когда Луначарский ушел с поста наркома просвещения. Во-вторых, Театр имени Революции открывался пьесой Луначарского «Поджигатели», в переводе «Полум'ярі». Он не был на премьере, но посетил генеральную репетицию и остался ею доволен. Была и третья, личная причина: в Одессе в это время снималась в кино его жена, Наталья Розенель.
Осенью 1925 года в Одессу приехала еще одна московская киноэкспедиция: режиссер Оцеп снимал картину «Мисс Менд», вольную экранизацию романа Мариэтты Шагинян «Месс-Менд». Одну из главных ролей в ней играла Наталья Луначарская-Розенель.
Она вспоминает в своей мемуарной книге о тех одесских днях:
Это связано уже с ноябрем 1925 года, когда открывается в Одессе новый театр, когда завершается ремонт театра городского, когда монтирует свою картину «Броненосец „Потемкин“ (скоро, через месяц должна состояться премьера ее в Большом театре) Сергей Эйзенштейн, когда уже познакомились и начали вместе работать Лесь Курбас и Микола Кулиш, когда уже пишет своей роман „Он пришел“ (будущий „Мастер и Маргарита“) Михаил Булгаков, когда готовится к постановке „Ревизора“ Всеволод Мейерхольд, к постановке „Женитьбы Фигаро“ – Станиславский, когда пишет свою книгу „Растратчики“ Катаев, постепенно обдумывают планы общей работы Илья Ильф и Евгений Петров… И я так мог бы продолжать…
Но как в венке сонетов должен быть сонет ключевой, который состоит только из финальных строк всех сонетов, – так и наши сюжеты надо бы как-то замкнуть, завершить.
Честно признаюсь, не могу. И надеюсь, что, может быть, какое-то завершение произойдет в вашем сознании. Потому что, мне кажется, в этой мозаике вырисовываются очень важные вещи: и творческие потенции новой эпохи, и ее драматизм, и то, как соотносятся в отечественной культуре столица и провинция, как переплетаются и взаимодействуют национальные культуры, как сходятся и расходятся характеры людей, как соседствуют и переплетаются разные виды искусства, разные жанры искусства.
Тут выбор был, в известном смысле, случайным: Одесса, 1925 год. Можно было бы взять Москву, 1927-й, Ленинград, 1930-й… Процессы были бы другими, и ситуации были бы другими, но мне кажется, что есть огромная потребность у нас с вами в познании нашей собственной истории вот таким интегральным образом, в соединении, сочетании разнородных понятий, явлений, имен.
Мы же как сейчас действуем? Выбираем одно какое-нибудь имя и начинаем его объемно рассматривать, обрезая все возможные связи. Какую-то часть истины мы получаем и так, но что-то очень важное теряем.
Я не хочу сказать, что единственный или лучший метод – складывать общую картину таким мозаичным способом.
Хотелось бы надеяться, что найдутся люди, которые подчинят это логике, найдут какую-то концепцию времени, концепцию развития нашей культуры. Все это впереди. Но пока мне хотелось попробовать самому осуществить один из подходов к объемному историческому видению.
Встреча вторая. Ильф и Петров
Двух замечательных советских писателей, соавторов, классиков советской сатирической, юмористической литературы Илью Ильфа и Евгения Петрова у нас знает и читал, конечно, всякий грамотный человек в стране. Большинство из нас знает наизусть и отдельные фразы, и целые сюжеты. Я знаю людей, которые страницами наизусть шпарят из «Двенадцати стульев». Каждое новое поколение переживает свой период увлечения Ильфом и Петровым, их словечки, афоризмы становятся расхожей монетой нашего общения.
Это, наверное, не случайно. Книжки Ильфа и Петрова примечательны во многих отношениях, очень любимы и очень смешны. Литература наша, как и вся мировая, не так уж богата такими смешными книгами.
При этом, наверное, следовало бы обратить внимание на то, что книжки смешные, а авторы не обязательно всю жизнь смеялись и веселились. Юмористы и сатирики часто очень грустные люди.
Ильф и Петров были людьми разными. Ильф – погрустнее, Петров – пооптимистичнее, пожизнерадостнее, но в целом оба они не были, как говорят в Одессе, хохмачами, для которых смех становился бы самоцелью. Нет! Их книги содержали серьезный социальный смысл, были связаны со своей эпохой. То, что писали Ильф и Петров, было попыткой сделать жизнь лучше, чище, благороднее при помощи смеха, средствами смеха. И их попытка сделать жизнь лучше и краше, конечно же, укладывается в общее русло усилий многих советских писателей. Но у них, разумеется, есть свое лицо и чрезвычайно высокая степень своеобразия.
Писатели, которые вышли из Одессы в первые послереволюционные годы и стали потом гордостью советской, а отчасти и мировой литературы, – они все появились на гребне революции, но судьбы их, в том числе литературные судьбы, были очень разнообразны. Скажем, для Бабеля в революции главным были ее пестрота, богатство возможностей, ее великолепная противоречивость, увлекавшая его; для Багрицкого – романтическая взвихренность, которую он воспринимал всеми фибрами своей души, с фламандской чувственностью, которая была ему присуща, благодаря которой революция в его восприятии – это цветение природы и шторм в природе; для Олеши все связано с повышенной эмоциональностью, с пророческим его даром, со сказочностью восприятия жизни…
Что касается Ильфа и Петрова, тоже очень тесно связанных с социально-политическими процессами, происходившими в стране, то здесь точкой отсчета и центром тяжести является победительный здравый смысл.
Мы здравый смысл привыкли третировать как нечто, что противостоит творчеству, открытиям, новаторству… Но в здравом смысле есть необыкновенно много здравого, и мы без него действительно, и двух шагов не смогли бы ступить по этой грешной земле. Это одна из духовно-нравственных ценностей, которые выработаны человечеством за всю его историю, – здравый смысл простого, обычного, жизнерадостного человека, способного с точки зрения этого здравого смысла увидеть все несообразности жизни, посмеяться над пошлостью.
Вообще в основе комического доза здравого смысла всегда очень велика. А у Ильфа и Петрова – особенно. И мы должны это учитывать в дальнейшем, когда поведем речь об их жизни и творчестве.
Этот удивительный дуэт, в котором вроде бы для нас с вами нет загадок, на самом деле очень загадочен.
Загадкой является сам факт соавторства. Литература ведь дело интимное, когда писатель остается один на один с листом бумаги в тишине. И так было всегда и будет всегда. Откуда же берется соавторство? Ведь до Ильфа и Петрова мировая литература таких примеров практически не знала. Вы скажете: братья Гонкуры. Так то братья! А тут люди и разного возраста, и разных национальностей, и разного жизненного опыта, и разного социального происхождения…
В будуар, к светски возлежащей на софе баронессе, входил одетый во фрак, с цилиндром на голове граф Виолет.
Баронесса держала в пальцах длинную «аристократическую» папиросу. Граф подходил к софе, доставал из кармана коробок спичек, чиркал несколько раз, изогнувшись перед баронессой, и, когда скверная серная спичка, наконец, загоралась, зажимал в ладонях огонек и таким манером подносил ее к баронессиной папиросе. К концу просмотра послышался знакомый нам зубовный скрежет.
Зажгли свет.
Нечес сказал режиссеру:
– Я, братику, баронов в лицо не бачив, а бачив только баронские задницы, когда воны тикали от нас. Но я тебе скажу, что твои аристократы даже на те задницы не похожи.
Но вот интересно: этот пошлый и малоинтересный фильм «Укразия» прославил в стихах Эдуард Багрицкий. Он ему специальное стихотворение посвятил, напечатанное в газете «Моряк». Стихотворение, которое так и называлось «Укразия», очень патетическое и революционное.
Но тут надо вникнуть в обстоятельства Эдуарда Георгиевича Багрицкого, очень сложно к этому моменту в Одессе складывающиеся. Дело в том, что в 1924 году, как я уже дважды напомнил, приезжал Маяковский. Маяковский погладил по головке Кирсанова, взял рассказы Бабеля – и испортил жизнь Багрицкому. Ему одесситы с гордостью дали почитать стихи Багрицкого, но, на горе, стихи, посвященные Пушкину. И Маяковский взбесился. У самого Маяковского в это время были очень сложные отношения с Пушкиным. Тогда как раз написано стихотворение «Юбилейное». Но то, что он позволял себе – диалог с Пушкиным на равных, – он ни у кого другого не терпел. Он как истинный лефовец, любовь к Пушкину считавший отсталостью и правым краем, произнес публично несколько очень резких и несправедливых слов о Багрицком. И этого было достаточно для того, чтобы одесская пресса, прежде очень часто печатавшая Багрицкого, что давало ему средства к существованию, перестала его публиковать. Он оказался отторгнутым.
Все его друзья уже уехали в Москву: и Бабель, и Катаев, и Ильф, и Нарбут – все те, кто его окружал. Багрицкий задержался в Одессе. Во-первых, потому, что был уже тяжело болен, у него была астма, во-вторых, он был уже обременен семьей. В 1923 году родился его сын Всеволод, в будущем тоже поэт. Они с женой Лидией Густавовной скитались, не имея своей квартиры, жили у знакомых на Молдаванке. Все это было очень тяжело. Еще и не было денег. Он вынужден был пробавляться халтурой. У него есть много халтурных стихов этого времени, написанных к дате или по случаю, в том числе и «Укразия».
И в 1925 году встал вопрос, что из Одессы надо уезжать, потому что здесь не было шансов напечатать книгу. Действительно, только когда Багрицкий уехал в Москву, он стал одним из лидеров советской поэзии. Там вышли его первые книги, скопленные в Одессе.
И тогда летом 1925 года приехал в Одессу Катаев, схватил, буквально, Багрицкого, как он сам вспоминает, посадил в поезд и отправил в Москву – вперед, без семьи. Иначе всех сразу поднять было бы очень тяжело.
А дальше история разворачивалась очень занятно. Ее рассказывает Сергей Бондарин, который был в это время учеником Багрицкого. Рассказывает, видимо, с некоторыми художественными преувеличениями, но очень колоритно.
К зиме 1925 созрело решение «святого семейства» переезжать в Москву. Багрицкий поехал вперед, как бы для разведки. И тут начинается «история о добродетельном лавочнике».Багрицкий, таким образом, в 1925 году прощался с Одессой, которая сыграла в его жизни столь определяющую роль. Одно из прощальных и отнюдь не халтурных произведений, посвященных Одессе и опубликованных еще в Одессе, называлось «Детство». Это не о собственном детстве, это некая обобщенная фигура одесского мальчишки, – и действительно, это одно из очень сильных стихотворений Багрицкого той поры.
На одесской Молдаванке, на улице Дальницкой, рядом с домом, куда после подвала на другом приморском краю города вселились Багрицкие, помещалась мелочная бакалейная лавочка. Лавочник рассматривал Лиду как несчастную женщину, брошенную с малолетним сыном беспутным мужем-поэтом. Он сочувствовал ее печальной судьбе, а Лида не старалась изменить ложное впечатление.
Решительный момент наступил. Озорная телеграмма из Москвы гласила буквально следующее: «ЗАГОНЯЙ БЕБЕХИ ХАПАЙ СЕВУ КАТИСЬ НЕМЕДЛЕННО ЭДЯ». Разумеется, текст ошарашил телеграфистку, но, как позже стало известно, Багрицкий ответил ей вполне убедительно.
– Не удивляйтесь, – сказал он ей. – Принимайте, иначе в Одессе не поймут.
А в Одессе положение запутывалось ужасно. Начальником почтового отделения, через которое прошла телеграмма и ожидался денежный перевод (Багрицкий выслал 50 рублей), – был друг-приятель благодетеля лавочника. Хотя сама Лида говорила о нем, что это святой человек, можно было ожидать всего. И в самом деле, встревоженный кредитор вдруг появился на пороге у Лиды. Посреди опустевшей комнаты оставалась только швейная машина, величайшая наследственная ценность, расстаться с которой у Лиды не было сил.
Инстинкт подсказывает Лидии Густавовне выход из, казалось бы, безвыходного положения.
– А! Это вы! – Лида протягивает руку к бланку телеграммы, слышится горькая жалоба: – Вот видите, с кем я имею дело Ну, скажите, могу я ехать по такой телеграмме? Это же писал пьяный человек…
Нужно было спасти пятьдесят рублей, в которых заключалась дальнейшая судьба семьи, незаметно вынести швейную машину. Путем хитроумных маневров удалось сделать и одно и другое, и вскоре Лидия Густавовна с малышом Севкой, с тремя рублями, оставшимися на дорогу, и с корзинкой, в которой не уместились бы две толстые книжки, села в вагон. Трудно поверить, но у Лидии Густавовны существовали столь странные представления о далекой, важной, столичной Москве, что она в приятном возбуждении, разговорившись, спросила у соседки:
– А сады для детей в Москве есть?
Изумление собеседницы не имело границ:
– А как вы думаете?
– А я, знаете, как-то еще не думала.
– А к кому же вы едете в Москву, зачем?
– К мужу и совсем, – гордо ответила Лида.
– У вас есть муж? В Москве? – снова удивилась собеседница. Мало того, что у сей жалкой особы есть муж, – муж в Москве!)
– Да, конечно… Что вас удивляет? Вот наш сын.
Как нарочно, лишь накануне шалопай Севка исцарапал себе лицо колючей проволокой. Глаза и носик мальчика едва выглядывали из-под бинтов.
Собеседница еще раз беззастенчиво оглядела и мать и ребенка и посочувствовала мужу, к которому едет такая жена. Э! Можно себе представить, впрочем, что за муж у такой жены! Каково же было изумление спутницы, да и самой Лиды, когда на Брянском вокзале их встретил хорошо выбритый Эдуард Георгиевич, в элегантном костюме и модном осеннем пальто, взятых напрокат у одного из литературных друзей-земляков.
Горячий рассказ о лавочнике взволновал Багрицкого. Эдуард не один раз рисовал себе фантастическую картину, как добродетельный лавочник снова появляется на пороге – теперь в Кунцеве – и какой происходит диалог:
– А! Мосье (следует фамилия лавочника), это вы! – радостно восклицает должник-поэт.
– Да, мосье Багрицкий, – хмуро говорит кредитор. – Это я. Думаю, вам нехорошо спится.
– Ах, без лишних слов. Вы меня не поняли… Впрочем, поэты всегда остаются непонятыми… Но я вас понимаю. Как сказал наш славный земляк, не будем размазывать кашу по столу. Лида! Позвони по московскому телефону в Кремль, в Академию наук – пускай немедленно пришлют с курьером десять тысяч… Севка, перестань резать дяде штаны!.. Видите, мосье, эту папку с бумагами?
Озадаченный гость теряет свою воинственность. Эдуард продолжает:
– Это моя новая поэма «В последнем кругу ада», за которую Академия наук платит мне тридцать тысяч рублей. Сейчас пришлют аванс – десять тысяч. Все отдаю вам. Да-с.
Почему Эдуарду хотелось, чтоб в этом акте справедливости принимала участие Академия наук, не помню. Но сущность диалога не извращаю.
Итак, Одесса была оставлена, начался период, который принято называть «кунцевским».
Он прощался с Одессой, понимая, что ему сюда, скорее всего, не удастся вернуться, хотя есть свидетельства того, что он мечтал, так же, как Бабель, в конце жизни вернуться вот на эту кромку, где встречаются степь и море, поселиться на Фонтане и жить там до конца жизни. Он не сумел, болезнь не позволила. Он прощался очень печально, он расставался с огромным куском своей поэтической и человеческой жизни, он передавал не без боли начатые дела другим людям.
На базаре ссорились торговки;
Шелушилась рыбья чешуя;
В этот день, в пыли, на Бугаевке
В первый раз увидел солнце я…
На меня столбы горячей пыли
Сыпало оно сквозь зеленя;
Я не помню, как скребли и мыли,
В одеяла кутали меня…
Я взрастал пшеничною опарой,
Сероглазый, с белой головой,
В бурьянах, за будкой квасовара,
Видел ветер над сухой травой…
Бабы ссорятся, проходят люди,
Свищет поезд, и шумят кусты;
Бугаевка! Никогда не будет
Местности прекраснее, чем ты…
И твое веселое наследство
Принял я, и я навеки твой, —
Ведь недаром прокатилось детство
Звонким обручем по мостовой,
И недаром в летние недели
Я бродил на хуторах степных,
И недаром джурбаи гремели,
В клетках над окошками пивных.
Сколько лет… Уходит тень за тенью,
И теперь, сквозь бестолочь годов,
Начинается сердцебиенье
У меня от свиста джурбаев…
Бугаевка! Выйдешь на дорогу,
А из степи древнею тоской
По забытому степному богу
Веет ветер, наплывает зной —
Долетают дальние раскаты
Грома – и повиснет тишина
Только, свистнув, суслик полосатый
Встанет над колючками стерна,
Только ястреб задрожит над стогом,
Крыльями расплескивая зной, —
И опять по жнитвам, по дорогам
Тихо веет древностью степной.
Может, это ничего не значит,
Я не знаю, – только не уйти
От платанов на пустынной даче,
От степного славного пути… <…>
В частности, в это время Багрицкий вел литературный кружок на Молдаванке – кружок начинающих рабочих авторов. Туда входили еще слабые «литературные юноши». Из многих получились писатели, но второго ряда, второго эшелона. И фамилии их большинству неизвестны, хотя они публиковались. Скажем, Евгений Ковский, Рафаил Брусиловский, Осип Колычев. Наиболее известна среди них, пожалуй, Татьяна Тэсс, тогда Татьяна Сосюра, двоюродная сестра выдающегося украинского поэта.
Кружок этот назывался до 1923 года «Потоки», а потом кто-то из начальства высказал идеологическое сомнение:
– Что такое «Потоки»? Потоки чего, собственно говоря?
И тогда они придумали «идейное» название, но получилось как-то еще двусмысленнее: «Потоки Октября». Название закрепилось, они даже альманах выпустили под таким названием.
Руководил кружком Багрицкий, а помогал ему совсем молодой человек, которого Багрицкий очень ценил, – Иван Кондратьевич Микитенко. Поэт, прозаик. В соавторстве с Багрицким даже две поэмы написал, опубликованные тогда в Одессе: «Ночь в монастыре» и «Иван Синица».
Талантливый был парень. Учился в медицинском институте, подрабатывал, служил дворником в доме, где жил. И был большим общественным деятелем. В одесском Литературном музее собраны документы Микитенко той поры: тридцать членских билетов всех возможных добровольных обществ, которые тогда существовали, плюс он был тогда молодой коммунист, член профсоюзной организации. Неизвестно даже, какая стезя нравилась ему больше: литературная или вот эта, публично-общественная.
Микитенко остался руководить «Потоками Октября». Кроме того, он был в литературной организации «Гарт» (в Одессе в 1924 году была создана такая украинская литературная организация). Руководил ею Кулиш, вторым человеком был Микитенко.
Они тогда очень дружили. А потом, в конце 20-х годов, очень сильно поссорились и представляли собой как бы разные партии, разные полюса литературной жизни Украины.
И какими только эпитетами, и какими только ругательствами Микитенко, в то время знаменитый писатель, автор повестей, рассказов, пьес, руководитель ВУСППа (это такой украинский РАПП), – не награждал Кулиша! Вплоть до того, что называл фашистом. И я боюсь, что в печальную судьбу Кулиша, а также и Курбаса, Иван Микитенко свою лепту внес.
Но судьба горько иронична, потому что несколько лет спустя, в 1937 году, Микитенко все это пришлось пережить самому. Он, правда, не был арестован, но погиб при загадочных обстоятельствах. Официальная версия была, что он застрелился в Киеве в Голосеевском лесу. Но это, как вы знаете, в то время – «темна вода во облацех»: кто погиб своей смертью, кто – насильственной, кого довели до самоубийства, а кто сделал это по собственной воле…
Это сложная противоречивая фигура, хотя очень одаренный человек, талантливый. Начинал он в Одессе, так же, как и Кулиш. Микитенко в Одессе писал стихи, писал рассказы, стал писать театральные рецензии.
И вот в середине года встал вопрос о том, что в Одессе действительно пора организовать постоянный украинский театр. По решению Политбюро ЦК Компартии Украины в Одессу были направлены актеры и режиссер Марк Терещенко для организации театра. Осенью 1925 года в Одессе был открыт первый в ее истории постоянный театр – «держдрама» «Театр революції». (Это потом, после войны, уточнили «Театр имени Октябрьской революции», чтобы никто, не дай Бог, не думал, что имени Французской буржуазной или там Февральской…) Очень знаменитый театр. С замечательной труппой, прекрасно игравшей в 20 – 30-е годы. Русский театр в Одессе возникнет позже на два года. Первым был украинский.
Руководить литературной частью этого театра предложили Микитенко. И только благодаря контактам с театром позднее он стал знаменитым драматургом. Для этого театра он написал пьесу «Диктатура» и целый ряд других.
«Держдрама» открылась 7 ноября 1925 года, к восьмилетию Октябрьской революции. В тот же вечер состоялось торжественное заседание, посвященное празднику, в здании городского, теперь оперного театра.
Сгоревший театр частично отремонтировали. Делали даже лучше, чем он был. Новую технику поставили, совершенную, замечательную. Прекрасно ремонтировали. Тем более, что за этим ремонтом лично наблюдал, следил и помогал Анатолий Васильевич Луначарский, нарком просвещения, в чьем ведении было и искусство.
Луначарский приехал посмотреть, как открывается оперный театр. У него было три причины приехать. Во-первых, театр в те годы носил его имя. Имя сняли, только когда Луначарский ушел с поста наркома просвещения. Во-вторых, Театр имени Революции открывался пьесой Луначарского «Поджигатели», в переводе «Полум'ярі». Он не был на премьере, но посетил генеральную репетицию и остался ею доволен. Была и третья, личная причина: в Одессе в это время снималась в кино его жена, Наталья Розенель.
Осенью 1925 года в Одессу приехала еще одна московская киноэкспедиция: режиссер Оцеп снимал картину «Мисс Менд», вольную экранизацию романа Мариэтты Шагинян «Месс-Менд». Одну из главных ролей в ней играла Наталья Луначарская-Розенель.
Она вспоминает в своей мемуарной книге о тех одесских днях:
В конце октября наша экспедиция выехала для съемок в Одессу. Мы водрузили, говоря фигурально, наш стяг над «Лондонской» гостиницей и стали ждать погоды. Я поняла, что значит выражение: ждать у моря погоды. Это довольно тоскливое занятие. Я в первый раз была в Одессе, и меня занимала жизнь города. Но одесский порт в те годы почти не работал, кафе Фанкони перешло в Нарпит, и мое представление об Одессе, сложившееся по книгам и чужим рассказам, поддерживали только мальчишки-беспризорники и старики из бывших биржевиков по виду.Вот так снимался фильм «Месс Менд» (его можно увидеть, он сохранился). Луначарский прождал несколько дней, пока снялась в одесских сценах его жена, и они отсюда уехали в Москву, а вскоре и за границу на некоторое время.
Мальчишки не отставали ни на шаг от нашей группы. Интересовал их больше всего Игорь Ильинский, но и других актеров они не оставляли в покое. Особенно запомнился мне один из них, по прозвищу «Сенька-дивертисмент». (Я-то думаю, что это тот самый Юдка, но либо память Луначарскую подвела, либо имя подыскано более благозвучное. – Б. В.)Он подходил, шмыгал носом и спрашивал:
– Тетя, хочете, я вам представлю дивертисмент?
Независимо от того, хотели вы или нет, он «представлял дивертисмент»: становился на руки, отбивал чечетку и пел куплеты; рефрен одного был: «Полфунта вошей, буржуям на компот» Получив за это монетку, он говорил: «Пока!» – и уходил развинченной походкой старого моряка.
В первый же день приезда меня и Оцепа остановил у входа в гостиницу какой-то пожилой человек с тросточкой и в канотье, не совсем по сезону в эти уже прохладные дни.
– Извиняюсь, вы будете гражданин Оцеп?
– Да, я Оцеп.
– Главный режиссер?
– Да, я режиссер.
– Извиняюсь за нескромный вопрос: вся Одесса говорит, что вы взяли Оську Рабиновича администратором, чтоб он набрал артистов для массовок?
– Да, взял.
– Боже мой, это же ужас! Вся Одесса в ужасе! Рабинович пройдоха, жулик, каких мало!
– А нам как раз такого и нужно!
– Ах, вам такого нужно? Так Оська Рабинович, по-вашему, жулик? Ой, не смешите меня! Хотите иметь жулика? Приглашайте меня.
– Что ж, договоритесь с Рабиновичем, может быть, вы тоже пригодитесь.
Денька через три небо несколько прояснилось, и мы в костюмах и гриме отправились в порт. Рабинович и его конкурент постарались: на набережной было полно людей, которые за двенадцать рублей в съемочный день изображали «сливки общества» в Америке. Девяносто процентов собравшихся были люди в годах; мужчины были одеты в старомодные сюртуки и визитки, в котелках; дамы – в шляпах с перьями; у многих на поводках были собаки (больше всего было чисто вымытых, с голубыми бантами, белых шпицев).
– Что здесь делают эти люди? – растерянно спросил Оцеп.
– Это же шикарная американская публика!
– А почему вы решили, что они – шикарная публика?
– Как? Они не шикарная публика?! Смотрите, вот тот с усами, он же на бирже был царь! А вот эта роскошная дама – это мадам Кривко; ее второй муж был нотариус!
– А почему столько собак?
– Ой, я вижу, на вас не угодишь! Буржуазные дамы всегда гуляют с собачками, чтоб вы знали! Я им обещал прибавить по три рубля за собаку.
Мы подошли к «массовке»; там царил густой запах нафталина, который распространяли парадные костюмы, вынутые из сундуков. Настроение нашей «массовки» было самое радужное: встретились со старыми знакомыми, вывели погулять собачек, снимаются с московскими артистами, да еще получат двенадцать рублей, а с собачкой пятнадцать!
Оцеп понял, что ничего другого администраторы ему не доставят и смирился.
Это связано уже с ноябрем 1925 года, когда открывается в Одессе новый театр, когда завершается ремонт театра городского, когда монтирует свою картину «Броненосец „Потемкин“ (скоро, через месяц должна состояться премьера ее в Большом театре) Сергей Эйзенштейн, когда уже познакомились и начали вместе работать Лесь Курбас и Микола Кулиш, когда уже пишет своей роман „Он пришел“ (будущий „Мастер и Маргарита“) Михаил Булгаков, когда готовится к постановке „Ревизора“ Всеволод Мейерхольд, к постановке „Женитьбы Фигаро“ – Станиславский, когда пишет свою книгу „Растратчики“ Катаев, постепенно обдумывают планы общей работы Илья Ильф и Евгений Петров… И я так мог бы продолжать…
Но как в венке сонетов должен быть сонет ключевой, который состоит только из финальных строк всех сонетов, – так и наши сюжеты надо бы как-то замкнуть, завершить.
Честно признаюсь, не могу. И надеюсь, что, может быть, какое-то завершение произойдет в вашем сознании. Потому что, мне кажется, в этой мозаике вырисовываются очень важные вещи: и творческие потенции новой эпохи, и ее драматизм, и то, как соотносятся в отечественной культуре столица и провинция, как переплетаются и взаимодействуют национальные культуры, как сходятся и расходятся характеры людей, как соседствуют и переплетаются разные виды искусства, разные жанры искусства.
Тут выбор был, в известном смысле, случайным: Одесса, 1925 год. Можно было бы взять Москву, 1927-й, Ленинград, 1930-й… Процессы были бы другими, и ситуации были бы другими, но мне кажется, что есть огромная потребность у нас с вами в познании нашей собственной истории вот таким интегральным образом, в соединении, сочетании разнородных понятий, явлений, имен.
Мы же как сейчас действуем? Выбираем одно какое-нибудь имя и начинаем его объемно рассматривать, обрезая все возможные связи. Какую-то часть истины мы получаем и так, но что-то очень важное теряем.
Я не хочу сказать, что единственный или лучший метод – складывать общую картину таким мозаичным способом.
Хотелось бы надеяться, что найдутся люди, которые подчинят это логике, найдут какую-то концепцию времени, концепцию развития нашей культуры. Все это впереди. Но пока мне хотелось попробовать самому осуществить один из подходов к объемному историческому видению.
Встреча вторая. Ильф и Петров
Малоизвестные материалы о двух очень известных и очень любимых писателях, о веселых и грустных историях, которые случались с ними и их персонажами – жителями Колоколамска, римскими легионерами, завоевавшими Одессу, и многими, многими другими…
Двух замечательных советских писателей, соавторов, классиков советской сатирической, юмористической литературы Илью Ильфа и Евгения Петрова у нас знает и читал, конечно, всякий грамотный человек в стране. Большинство из нас знает наизусть и отдельные фразы, и целые сюжеты. Я знаю людей, которые страницами наизусть шпарят из «Двенадцати стульев». Каждое новое поколение переживает свой период увлечения Ильфом и Петровым, их словечки, афоризмы становятся расхожей монетой нашего общения.
Это, наверное, не случайно. Книжки Ильфа и Петрова примечательны во многих отношениях, очень любимы и очень смешны. Литература наша, как и вся мировая, не так уж богата такими смешными книгами.
При этом, наверное, следовало бы обратить внимание на то, что книжки смешные, а авторы не обязательно всю жизнь смеялись и веселились. Юмористы и сатирики часто очень грустные люди.
Ильф и Петров были людьми разными. Ильф – погрустнее, Петров – пооптимистичнее, пожизнерадостнее, но в целом оба они не были, как говорят в Одессе, хохмачами, для которых смех становился бы самоцелью. Нет! Их книги содержали серьезный социальный смысл, были связаны со своей эпохой. То, что писали Ильф и Петров, было попыткой сделать жизнь лучше, чище, благороднее при помощи смеха, средствами смеха. И их попытка сделать жизнь лучше и краше, конечно же, укладывается в общее русло усилий многих советских писателей. Но у них, разумеется, есть свое лицо и чрезвычайно высокая степень своеобразия.
Писатели, которые вышли из Одессы в первые послереволюционные годы и стали потом гордостью советской, а отчасти и мировой литературы, – они все появились на гребне революции, но судьбы их, в том числе литературные судьбы, были очень разнообразны. Скажем, для Бабеля в революции главным были ее пестрота, богатство возможностей, ее великолепная противоречивость, увлекавшая его; для Багрицкого – романтическая взвихренность, которую он воспринимал всеми фибрами своей души, с фламандской чувственностью, которая была ему присуща, благодаря которой революция в его восприятии – это цветение природы и шторм в природе; для Олеши все связано с повышенной эмоциональностью, с пророческим его даром, со сказочностью восприятия жизни…
Что касается Ильфа и Петрова, тоже очень тесно связанных с социально-политическими процессами, происходившими в стране, то здесь точкой отсчета и центром тяжести является победительный здравый смысл.
Мы здравый смысл привыкли третировать как нечто, что противостоит творчеству, открытиям, новаторству… Но в здравом смысле есть необыкновенно много здравого, и мы без него действительно, и двух шагов не смогли бы ступить по этой грешной земле. Это одна из духовно-нравственных ценностей, которые выработаны человечеством за всю его историю, – здравый смысл простого, обычного, жизнерадостного человека, способного с точки зрения этого здравого смысла увидеть все несообразности жизни, посмеяться над пошлостью.
Вообще в основе комического доза здравого смысла всегда очень велика. А у Ильфа и Петрова – особенно. И мы должны это учитывать в дальнейшем, когда поведем речь об их жизни и творчестве.
Этот удивительный дуэт, в котором вроде бы для нас с вами нет загадок, на самом деле очень загадочен.
Загадкой является сам факт соавторства. Литература ведь дело интимное, когда писатель остается один на один с листом бумаги в тишине. И так было всегда и будет всегда. Откуда же берется соавторство? Ведь до Ильфа и Петрова мировая литература таких примеров практически не знала. Вы скажете: братья Гонкуры. Так то братья! А тут люди и разного возраста, и разных национальностей, и разного жизненного опыта, и разного социального происхождения…