Она записала и отошла.
   - Ну, а... выпить за тебя - разрешишь? - спросил Граков.
   Я поглядел на "деда". Он на меня. Он взял свой фужер. Я тоже свой взял. Прилипала, тот просто ел своего Родионыча - глазки его медвежьи, носик кнопкой, губки, всегда поджатые. Но весь вид такой, как будто он сейчас самое важное скажет. Ну такое, до чего тебе в жизни не додуматься, и от отца с матерью не услышать, и в книжках не прочесть.
   - Сергей Андреич... Во-первых, сто футов тебе под килем. Это - прими, пожалуйста. Это искренне.
   "Дед" кивнул. У прилипалы сразу лоб посветлел.
   - А во-вторых... Ну, не в каменном же веке мы живем! Про что я - ты знаешь. Пойми, все мы люди, все можем ошибиться, не казнить же нас за это по двадцать лет. Ах, кержак ты эдакий, ископаемый человек! Ведь пора уже кое-что и пересмотреть. Время-то, время какое было. Вот молодость сидит, разве она себе может представить, какое было время?..
   Прилипала то на "деда" смотрел, то на Гракова. И такая у него на лице печаль была - ну действительно не казнить же, ну бросьте вы ваши счеты, ну хоть обнялись бы, что ли. А "дед" молчал и супился. Граков ему руку на руку положил, "дед", я видел, страдал от этого, но руку не убирал.
   Я поглядел по сторонам - никто на нас не смотрел, - и "дед" поглядел на меня, понял, что никто не смотрит, и ему легче стало.
   - Слушай-ка, Родионыч, - сказал "дед". - Для чего ты это начал? Я ведь тебе никаких обид не высказываю. Ну, было, ну, прошло. Только вот пить за что, все я в толк не возьму.
   Граков опять вокруг себя пошарил глазками.
   - Что ж она нам не несет? Хоть минеральненькой - запить...
   Прилипала вскочил, шастнул между столиками.
   - А это мы сейчас сформулируем. - Граков золотой улыбкой заблестел. Как я понимаю, ты последний год плаваешь. А ведь грустно это. Разве нет?
   - Кому грустно? Тебе?
   - Флоту, Сергей Андреич. Флот без тебя осиротеет.
   - Так уж прямо осиротеет.
   - Сергей Андреич, цену себе надо знать. Ты еще много можешь флоту дать, молодым. Такой механик! Могут с тобой нынешние "деды" равняться? Нынешние-то, двадцатипятилетние? Вот и не хочется мне тебя с флота отпускать на пенсию. Ой, как не хочется!
   Прилипала тем временем воду принес, вскрыл ее вилкой, забулькал по всем фужерам.
   - Как, Игнатьич, не отпустим мы Бабилова с флота?
   - Нельзя, Димитрий Родионович, нельзя-а!
   - Вот и я думаю. - Граков уж всю ладонь "дедову" в обеих руках держал. - Ты, верно, по зрению на траулерах не можешь находиться?
   - Ну, - сказал "дед". - Ты уж, поди, в курсе.
   - А если - групповым механиком? Как? Правая моя рука будешь, по технической части. Целый отряд у тебя под началом, двенадцать, пятнадцать судов. Нахождение - на плавбазе, каюта-люкс. Трудненько ведь в твои годы на СРТ, покоя хочется, комфорта. Власти, если на то пошло. Как, сформулировали тостик? За группового механика Бабилова, Сергей Андреича!
   - Да, - сказал "дед", - соблазнительно. Но ты погоди. - Ну-ну, что тебя волнует?
   - А вот, если я твоя правая рука буду, ты меня за минеральненькой тоже пошлешь?
   Мне на прилипалу не хотелось глядеть, на бывшего моего кепа. И все ж я видел, как он вспотел даже, а улыбаться не перестал. А мужик - вида наигвардейского, такому б как раз на параде полковое знамя нести, рапорт почетного караула отдавать. Ужас, что можно с человеком сделать!
   - При чем тут это? - Граков нахмурился..- Я серьезно с тобой.
   - Хочется мне наперед свои обязанности знать. Свое место. Может, и прогадаю по глупости. - "Дед" убрал свою руку, поглядел на прилипалу в упор. - Скажи-ка мне, Игнатьич, ты по мостику не скучаешь?
   Представьте себе, он смотрел на "деда" и улыбался.
   - Ну, а я, - сказал "дед", - без своей вонючей шахты помру, наверное. Так меня из люкса ногами вперед и вынесут, в один прекрасный день. Что же ты, Родионыч, смерти моей захотел?
   Граков улыбнулся через силу.
   - Не вышел тостик?
   - Этот нет, - сказал "дед", - ты что-нибудь другое придумай. Тогда и приходи.
   Граков отставил свой коньяк, поднялся. Прилипала тоже вскочил. Он теперь не знал, улыбаться ему или хмуриться. "Дед" напомнил:
   - Марочный не забудьте.
   - Жаль, - сказал Граков. - Не понял ты меня, Сергей Андреевич. Я к тебе с чистыми намерениями. А ты все же камень за пазухой таишь. Что и доказал наглядно.
   И вдруг он, знаете, чего сделал? Наклонился к "деду" - низко-низко, обнял за плечи и сказал, так задушевно:
   - Ну ладно, еще потолкуем. Сейчас ты, конечно, не в том состоянии...
   Я поглядел, как они уходят. Коньяк свой они, конечно, нам оставили. Не такие дураки, с бутылкой через всю залу переть. Но я ошибся, что никто на нас не смотрит. Вся "Арктика" теперь глядела им вслед. И вся "Арктика" видела, как Граков обнимался с "дедом"... Мне странно вдруг показалось - а было это все на самом деле? Ведь не могло же быть! Но тут у меня в башке, наверно, стало туманиться. Я повернулся к "деду" - он себе отрезал мяса и прожевывал медленно, зубы у него были плохие, у всех у нас такие из-за нашей воды, и мне отчего-то жалко было на него смотреть.
   - "Дед", а ведь он своего добился. Как же ты позволил?
   Он взглянул хмуро и пододвинул мне фужер.
   - Вот это допей и, пожалуй, хватит тебе сегодня.
   - Скажи, а почему ты один сидишь в "Арктике"? К тебе ведь при нем не всякий подсядет.
   - Я с тобой сижу, Алексеич. А глупости будешь пороть - ссядемся. Уяснил?
   - Ладно, - я кивнул. - Ты посидишь еще? - Минут десять, не больше.
   - Почему так спешишь?
   - А как раз Марья Васильевна моя вещички собрала, сидит теперь скучает. Надо же и с ней напоследок посидеть.
   - Понимаешь, ко мне одна девка придет. Просила, чтоб я с тобой познакомил.
   "Дед" улыбнулся.
   - Что-то давно они насчет этого не просят.
   - Ну, не просила, я сам хочу. Подождешь?
   Я пошел в вестибюль. Гардеробщик уже и двери заложил жердиной, а сам в окошко смотрел на улицу.
   - Не подошли. Напрасно беспокоитесь, я не ошибусь.
   Я ему хотел дать трешку.
   - Вот это лишнее. Я ту еще не отработал. Пожалте в залу.
   Те чудаки на эстраде уже качались в тумане, а все старались - как будто их кто-то слушал. Гомон стоял, как на базаре. "Дед" уже расплачивался с официанткой, вручил ей "Арарат" и туда показал, на граковский столик. Она покивала, однако не понесла, спрятала в шкафчик.
   - Опаздывает? спросил "дед". - Марафет наводит. У них это долго.
   - Нет, я повалился на стул. - Вообще не придет.
   - Почему знаешь?
   - Потому что... сука.
   - Ну, ты совсем хорош! Может, ей со мной знакомиться расхотелось. "Дед" поглядел на часы. - На воздух со мной не выйдешь?
   - Посижу еще. - Жутко мне стыдно было перед "дедом": зачем я ее так назвал? - Дождусь все-таки. Ничего, я в порядке. Правду говорю, в порядке.
   - Да не ругайся с ней, обещаешь?
   Я обещал. Мы допили - за тех, кто в море, - "дед" застегнул китель, поднялся, аккуратно задвинул стул.
   - Завтра на причал приходи, попрощаемся.
   Я ему пожал руку, обеими своими, как будто навсегда мы прощались, и смотрел, как он идет к выходу. "Дед" был тяжелый, а между столами тесно, но он никого не задел. Потом я повернулся и сидел как очумелый, глядел в тот угол, на Гракова, ему в затылок. Ладно, думаю, ты у меня попомнишь. Я не человек буду, если ты у меня не попомнишь.
   Я услышал: официантка убирает посуду.
   - Принеси, - говорю, - еще полтораста.
   - Ничего тебе больше не принесу.
   - Думаешь, без денег сижу? Могу показать. - Я расстегнул молнию на куртке и нащупал пачку. - Видишь? Я в море уродуюсь, поняла. И все вы у меня в ногах должны валяться!
   - Поваляюсь, а не принесу. Больше тебе не велено.
   - Кто не велел?
   - А с кем ты тут сидел. Забыл уже. Напиток могу принести, "Освежающий".
   - Неси во-он тому борову. Видишь, лысина светится.
   - Дурачок ты, - говорит. - Ты тише. Зачем тебе пятнадцать суток сидеть?
   Взяла мою руку с деньгами, сунула мне же за пазуху, в карман. Тут крепких баб держат, в "Арктике". И не зря -драться же с ними не станешь, а выставить, если надо, выставят.
   Потом вся зала как-то повернулась - с люстрами, с дымом, с музыкой, - и я уже с бичами сидел, попивал из чьего-то стакана. Все бы хорошо, да эта дура трехручьевская перманент свой щипала и бровки супила - с таким это ко мне презрением, меня зло разобрало.
   - Чего ты все щиплешься? - спрашиваю. - Гляди, облысеешь. И так они у тебя, поди, на трех бигудях помещаются.
   - Фу, - говорит, - до чего я пьяных не выношу!
   - Милочка, оно же и лучше, что я пьяный. Буду я трезвый - ты же у меня за Софи Лорен не сойдешь. А так - пожалуйста.
   Что-то не допоняла она, но плечьми передернула.
   - Какая я тебе "милочка"!
   - Милочка у него - другая, - Клавка ей говорит. Как раз она против меня сидела, обмахивалась платочком, улыбалась во все лицо. - Вот он по ней-то и страдает, а нам достается ни за что, ни про что. Вообще-то она ему верная, только сегодня чего-то подвела.
   - Глупости, - говорю, - моя верная никогда не подведеет!
   - Ты ж видела: он со старичками-то беседует, а нет-нет в вестибюль сбегает, посмотрит: может, все-таки сжалилась, пришлa.
   - Вот-те на, со "старичками"! Да какой же он старичок? Ты ж не знаешь, что ему пережить пришлось... Он и сейчас твоего пучеглазого враз одним пальцем уложит, а в свое время одиннадцать миль проплыл - и не сдох, поняла? Знаешь, что такое - одиннадцать миль?
   Клавка рукой махнула и засмеялась.
   - Ну, пошли мили-шмили!
   И я тоже стал смеяться. Не знаю почему. Ничего она таго не сказала смешного.
   - А прогадал ты, рыженький, - говорит мне Клавка. - Меня пригласил, а сам в сторону. Удивляюсь, чем я тебе не угодила. Не хороша для тебя?
   - Слишком, - говорю, - хороша.
   - А хочется, чтоб у тебя такая была?
   - Не-ет, - смеюсь, - от тебя лучше подальше. У меня таких экипаж был, с меня хватит.
   Вовчикова трехручьевская фыркнула, а Клавка ничего, не обиделась.
   - Ну, и напугали же его! - говорит. - Да ты меня рассмотрел хоть? Чем я такая страшная?
   - Ты из мужиков черт-те что делаешь, не людей.
   - Пока что твоя из тебя сделала. Взяла да не пришла! И правильно не пришла, с вами только так!
   Вовчикова трехручьевская сморщилась, как будто лимон разжевала.
   - Не тронь ты, - говорит, - его самолюбие. Видишь, в каком он состоянии.
   И с такой это жалостью на меня уставилась, - ну, совсем я погибший во цвете лет. А глаза - как у мыши, близко-близко посаженные, меня даже замутило слегка. И тоска вдруг напала жуткая, волчья. Вот она, моя жизнь: с такими корешами сидеть, с такими девками. Слова живого от них не услышишь. "Самолюбие"! "Состояние"! Ах ты, инкассаторшa чертова. Нечуева, что ли, у ней фамилия?
   - Нечуева, - говорю ей ласково, - не чуешь ты души моей переливы.
   - Остроумно! - шипит. И откуда злости в ней столько, и на кого - ума не приложишь.
   - Показал бы я тебе одну женщину - так ты же удавишься, оттого что такие бывают. Клавка опять рассмеялась.
   - А ты бы сбегал за ней, привел. Мне ж тоже интересно. Одним бы глазом взглянуть, как ты с ней управляешься.
   В вестибюле ко мне гардеробщик кинулся, я его оттолкнул шага на три, подергал дверь, а она ведь жердиной заложена, стал ее тащить и чувствую кто-то у меня на плечах повис.
   - Отстань, гад однорукий!
   А это вовсе и не гардеробщик меня двумя руками держал. Это, оказывается, Аскольд за мной выскочил.
   - Чего тебе, филин пучеглазый?
   - Как то есть чего! - и губища-то, губища распустил. -Ты же уходишь. А нам счет принесут!
   - Я сказал - приду.
   - Это еще неизвестно, Сеня.
   - Ах, кисанька! Напугался? На тебе на лапу, за мной не заржавеет, ступай к своей Клавке, вермуту ей закажи!..
   - А торту? Лидка торту хочет бизейного.
   Я ему совал пятерками, ронял при этом, а он подбирал, присчитывал бумажка к бумажке. Гардеробщик, хмурый, стоял сбоку, поглядывал - сколько он у меня берет.
   - Те-те-те, - говорит, - я свидетель.
   Аскольд ему показал, что взято, остальное они мне сунули в карман. Гардеробщик напялил на меня шапку, из-под стойки что-то достал и мне запихнул за пазуху.
   - Капюшон свой не потеряйте.
   Мне плакать хотелось, что я его так обидел.
   - Прости, отец. Давай поцелуемся.
   - Идите, - говорит, - к чертям свинячьим. И не безобразничайте.
   Вытащил наконец дурацкую эту жердину, и я, на него не глядя, прошел на улицу.
   5
   Одиннадцать миль "дед" проплыл еще молодым, в осень сорок первого года.
   В те времена он не рыбачил, а служил мотористом - "мотылем" - на транспорте "Днепр"; как раз перед войной этого "Днепра" спустили и считался он - гордость флота: из первых дизельных, дизеля-то у нас еще в новинку были на судах. В войну его приспособили возить питание гарнизону, боеприпасы, а вывозить - раненых. Конвой ему не полагался, да и не было чем конвоировать; когда из порта шли - одна надежда на кресты милосердия, когда в порт расчехляли два пулемета на мостике. Ну, и винтари были, конечно, - образца девяносто первого дробь тридцатого года.
   Несколько раз им сошло, отбились от самолетов. Но как-то, часа четыре ходу до Кильдина-острова, всплыла рядом с ними подлодка и подала им сигнал следовать за ней к Нордкапу*. "Геен зи битте нах плен, рус Иван!" или вроде этого сказали им немцы в "матюгальничек", - то есть в мегафон, значит, - а капитан на "Днепре" был мужик горячий, с Кавказа, он это не перенес, велел развернуть пулеметы и врезать им по очкам. Те ему на это - из орудия пару зажигательных и устроили на "Днепре" пожар. А тушить не давали, обстреливали, зажигали снова. Так что кеп уже не пожарную тревогу пробил, а - шлюпочную. А перед тем, как покинуть судно, он спохватился, что "Днепр"-то еще на плаву, потушат немцы пожар своими средствами, да и утащат гордость флота на буксире. Тогда он и сказал "деду" - то есть не "деду" еще, а "мотылю": "Надо открыть кингстон". - "Сделаю, - "мотыль" ответил, - сходи в шлюпку, Ашотыч". Кеп ему показал на далекий берег:
   *Мыс Нордкап - самая северная точка материка Европы. Проходящий через него меридиан разделяет моря Баренцево и Норвежское, а также и океаны Северный Ледовитый и Атлантический.
   "Доплывешь с нагрудником?" - "Доплыть не обещаю. А меня не дожидайся".
   Это он потому сказал, что Ашотычу полагалось сойти последним. Но "деду" он был не нужен, "дед" бы и за троих справился. Так что Ашотыч за кингстон был спокоен и сошел в шлюпку. А "дед" - ушел к своим дизелям.
   Многие думают, что кингстон открыть просто, будто бы есть такой специальный рычаг для затопления судна. Никто, конечно, таких рычагов не ставит, все на судне делается, чтоб плавать, а не тонуть, а через кингстон забортная вода идет к двигателю на охлаждение, и нужно еще там крышки какие-то отвинчивать. Так что минут сорок прошло, и за это время команды уже не стало. Ашотыч велел - идти шлюпками "враздрай" и отстреливаться из винтовок : плена-то ведь боялись больше, чем смерти, и тут еще робкая надежда была, что покуда немцы с одной шлюпкой провозятся, другая как-нибудь затеряется среди зыбей. А немцы за двумя зайцами и не стали гнаться, они на одну шлюпку положили снаряд и размолотили в кашу, а другую преследовали, пока там не кончились патроны, потом подошли спокойно, подцепили багром и всех перетащили к себе на палубу.
   Когда "дед" поднялся из машины, лодка уходила на погружение, и "Днепр" тоже погружался, а больше на море живой души не было. Ему только и оставалось, что плыть с нагрудником к берегу. Это одиннадцать миль, не меньше, потом это место установили точно по вахтенному журналу с подлодки. Но "дед" все-таки доплыл до берега, только вот берег был - маленький островишко, он лишь на морских картах и обозначен. А до материка еще было миль двадцать - где же силы взять? "Дед" на другой день попробовал, проплыл милю и вернулся - стал замерзать. Больше не пытался.
   Почти месяц прожил он на этом островишке - без хлеба, без огня, без кровли над головой. Он уже радовался, когда дожди пошли: содрал брезент с нагрудника и собирал пресную воду. "Все ничего, - он мне рассказывал, - а вот без курева было скучновато. Помру, думаю". Наконец его засек наш самолет-разведчик, но сесть нельзя было, летчик ему только банку кинул со сгущенкой. И та - об скалу
   разбились, "дед" потом эту сгущенку слизывал. Тогда, конечно, не до робинзонов было: еще трое суток прошло, пока прислали гидросамолет и сняли "деда" с утеса. Первые дни он и говорить не мог, его в госпитале кормили с ложечки, потом - ожил, рассказал, как погиб "Днепр" со всей командой. Он-то думал - они все погибли. И пришлось ему хуже нет, потому что к нему в госпиталь матери приходили, жены, и каждой расскажи: как погиб Вася, что перед смертью сказал Коля, - а что он мог рассказать?
   Я вот часто думаю: если бы он наплел чего-нибудь с три короба - как вели бой с неравными силами, как он закрыл глаза капитану, как там кто-нибудь, истекая кровью, сказал ему на прощанье: "Плыви, Серега, передай весточку!" - все бы, может, и обошлось. Но он только одно твердил: "Ушел в машину, слышал перестрелку, больше ничего не знаю". И тут один человек из штаба порта выразил сомнение: "А так ли все было, как травит наш уважаемый мотыль Бабилов? Не странно ли, что капитан, которого все мы знали, как настоящего моряка, партийца, покинул судно не последним. А последним почему-то моторист... Не исключено, между прочим, что немцы же его и подбросили на этот островишко. Скажем, он мог дать подписку, что, вернувшись к нам в гарнизон... Я ничего не утверждаю, я только прошу заметить - не исключено".
   "Дед" все допросы прошел - каких нам, наверно, не выдержать, - и ничего против него не доказали. Так что под расстрел не попал. Но загремел он хорошо - на полный червонец, да полстолько же и ссылки ему добавили "подозрение в шпионаже", не баран чихал. В конце войны разыскался в немецком концлагере Ашотыч и еще пяток из команды, рассказали следователю, как все было с "Днепром", как мотыль Бабилов пошел открывать кингстон и суровая волна поглотила славного героя. Да им тогда и самим веры не было, потому что все они шестеро ехали в те же места, что и "дед", и всю эту историю еще на восемь лет забыли. А вспомнили, когда нашелся в архивах вахтенный журнал с той самой подлодки, - ну, он-то, положим, давно нашелся, да не знали, как его к "деду"применить. Выпустить - не посадить, тут думать надо. Так вот, в этом журнале все по минутам было расписано, буквально:
   "11.15. Русский транспорт охвачен пожаром. Команда пересаживается в шлюпки. Однако моими наблюдениями замечен на палубе смертник, оставленный, чтобы способствовать затоплению судна.
   12.00. Русский транспорт погружается. Подобрав восьмерых уцелевших из его команды, и опасаясь, что дым привлечет русские самолеты, сам начал погружение. Ухожу подводным курсом к Нордкапу".
   Что вы, про "деда" целая книжка написана! Журналист из Москвы приезжал, часов пять с ним беседовал, потом прислал экземплярчик. Про лагерь там, правда, вылетело, но насчет пожара и про житье "дедово" на островишке - это все есть, и очень даже красочно, "дед" со старухой как ни прочтут - плачут.
   А я вот что спросил у "деда":
   - И как же вы с ним теперь? По крайности, рыла ему не начистишь?
   - Кому, Алексеич?
   - Ну, кто тебе все это устроил. Он удивился.
   - Это зачем? Он своим рылом начищенным еще и похвалиться побежит: за бдительность ему досталось. Я-то его знаю. И - все ведь другие устраивали, он - только сомнение высказал. Ну, время не такое было, чтоб сомневаться. А ты - поверил бы?
   - Тебе, "дед"?
   - Что человек в нашей воде осенью столько проплывет и сердце у него не лопнет?
   - За это я, честно скажу, не ручаюсь.
   - То-то вот! - сказал "дед". - И я б не поверил. Потому что второй бы раз не проплыл.
   6
   Я шел по снегу, он аж звенел, и мороз палил мне лицо. Капюшон я не стал пристегивать, ведь это куртку надо снимать и перчатки, так и замерзают по дурости. У нас один чудик, бухой, портянки затеял на улице перематывать, и заснул на морозе, устал, а после ему полноги отрезали.
   Я только нос в воротник упрятал и чуть не по полквартала с закрытыми глазами шел. А мог бы и всю дорогу так и не сбился бы.
   Это в большом-большом дворе, на Володарской, пройти под аркой и сразу налево, угловое окошко на четвертом этаже, там она снимала комнату. Там я бывал - четыре раза, там все вещи чужие, ее - только накидка на кровати, коврик, финтифлюшки на столике, а все-таки думаешь - она век здесь живет. "Главное ничего не хотеть, - она мне говорила, - тогда ты еще хоть как-то счастлив. Сегодня это мое, а завтра, может быть, нас и не будет".
   Окошко светилось.
   Я постоял внизу, - нельзя же к ней сразу, пусть немного развеет, - и увидел: кто-то подошел к окну, она подошла, смотрит на двор. А кругом бело, ни скамейки, ни кустика, один я чернею. Нет, не заметила, повернулась туда, в комнату, я только волосы видел, темную копну, и вот она отошла.
   Парень какой-то подошел, повернулся затылком, взлез на подоконник, к нему второй подошел. Разглядеть я их не мог, высоко было, но как будто они там смеялись. Почему бы не посмеяться, если тепло, и выпивка на столе, и кадровая девка под боком, и она им рассказывает, как я ее приглашал в "Арктику", а она вот не пошла, с ними осталась. Господи, думаю, ну и не пошла, свет клином на тебе не сошелся, только врать было зачем? У меня была Нинка, посудомойка с плавбазы, я с ней морскую любовь имел -ивплавании, и на берегу, держал себя с нею по-свински, месяцами не заявлялся, и все же она со мной таких фортелей не выкидывала. А попробовала бы выкинуть, я бы ушел, не оглядываясь. Потому что вот так и делают из тебя нечеловека.
   Вдруг я заметил: стою, как дурак, и считаю этажи. Снизу вверх, потом сверху вниз. А зачем, я подумал, я их считаю? Ну, правильно, мне же надо как-то наверх взобраться! А что я там понаделаю - видно будет, главное взойти. Но только я к подъезду направился, из него какой-то мужик вышел - в черном, лица не видно. Ступил два шага и заскучал, с места не сдвинется. Ему-то, думаю, чего меня бояться? А это, наверное, его "Москвич" под окнами стоял, под брезентом, так он решил - я угонять собираюсь или колеса снимать. Чего-нибудь бы повеселее придумал!
   - Ступай, - говорю ему, - спи, дядя. Не нужны мне твои колеса.
   Он куда-то метнулся вбок и опять встал. Совсем пропащий человек.
   - Ты кто? - спрашивает. Голос, как из бочки. - Откуда взялся?
   - Туда же и уйду. А ты спи.
   Не хотелось мне этого олуха тревожить. Ведь до утра будет своего "Москвичишку" стеречь, замерзнет. Или работу проспит, нагоняй получит. Я уже на улицу вышел - а он под аркой встал и смотрит. Печальный такой и скучный. Пропади ты, думаю, со своими колесами. И вы там тоже все пропадите с вашим сабантуем, уйду я, откуда взялся, вот это верно сказано.
   Конца не было у этой улицы, я шел-шел и почувствовал - худо дело. До какого-нибудь бы тепла теперь дошлепать - до общаги или до "Арктики". Но я от общаги как раз иду, зачем же я лишнего протопал, а в "Арктике" бичи сидят, и Клавка будет смеяться. "А что я говорила, рыженький! Не пошла она с тобой?" - "Ну и не пошла, говорю, очень она мне нужна! И ты мне тоже, стерва розовая, гладкая, пушистая, не нужна, лучше я к Нинке поеду, у нее тепло, у Нинки, она меня спать положит и не ограбит, она добрая, Нинка, она за мной всегда смотрела, не то что другие, которым только деньги давай, у нас с ней любовь, с Нинкой".
   Ну, вот я и до морского вокзала добрался, откуда идут катера через залив; ввалился весь деревянный, насилу кулаки из карманов вытащил. В помещении было жарко от печки, накурено и людей набилось до тыщи - кто в доки ехал в ночную вахту, кто с работы домой, - но все хмурые, гады, ни с кем не поговоришь. К одному дяде я втиснулся на лавку, стал ему объяснять, что я к Нинке еду на Абрам-мыс, потому что я ее не забыл, а он мне:
   - Иди ты со своей Нинкой!
   - Куда же, - говорю, - идти, туман не кончился, катера без локатора не пойдут.
   - Это в башке у тебя туман, а локатора нету.
   - Вот в чем причина, - говорю, - ну, я тогда покемарю, ты меня толкни...
   Я только привалился к нему, и вдруг - кричат:
   - Катер пришел! Кому на Абрам-мыс?
   Дядя схватил меня за грудки, поставил на ноги, а сам побежал. Все куда-то понеслись галопом. Ну, и я тоже, старался не отстать. Долго же мы бежали!
   7
   Катеришко посапывал у причала, и вся публика вниз повалила, в кубрик, а я не пошел - сидеть уже негде там, - сел на кнехт. Туман, и вправду, кончился. Последние хлопья относило ветром с Баренцева, и вода не дымилась, была черная, без морщинки, и в ней стояли огни: красные, зеленые, белые. На том берегу светились доки, и корабли, и домишки на сопках. Там-то и жила моя Нинка. Один огонек был ее. И я, когда возвращался с моря, всегда уже знал, дома она или нет. И ребята мне говорили: "Нинка твоя лампадку засветила". И мне нравилось, что она не ходит на пирс, а ждет, пока я сам приду, по своей воле.
   Скоро мы зашлепали, ветер обжег мне щеку, потом - другую, это мы делали циркуляцию, проходили под пароходами, под их носами и кормами. Шла на судах работа, искры сыпались в воду и шипели, что-то там заваривали, шкрябали борта, красили, висели в беседках, а по трансляции травили джазы. Вдруг вынырнула тюленья башка - отфыркалась, усами подвигала и опять погрузилась. Что им тут делать в заливе, не знаю, рыбы же никакой, разве на нас поглядеть - так чего хорошего увидишь? Однако - с другого борта показался, пронырнул, бродяга, под килем - и опять на меня глядит. Чем-то я ему все же понравился. Наняться бы мне на такой катеришко, работа - не бей лежачего: трап подай и убери, гашу* на кнехт накинь и сбрось, а в основном - сиди, любуйся на воду. Я бы непременно этого тюленя приманил, прозвал бы как-нибудь - "Васька" или "Серега", - он бы выныривал и рядышком плыл от причала к причалу. Все же какая-то жизнь была бы!
   *Гаша - или "огон" - глухая, не скользящая петля на швартовом конце.
   Народ, однако ж, уже повыполз на палубу, потом по мосткам устремился счастье ловить - автобус или попутки, а я, чтоб не затоптали невзначай, пошел тихонечко последним. И закарабкался к Нинке - напрямик, через сопки. Можно и дорогой пройти, только она вьется, гадюка, часа два по ней идешь, я всегда по утесам карабкался. Здесь домишки, как стрижиные гнезда, лепятся один над другим, и клочки земли - как палуба при крене, все время одна нога выше другой. А все чего-то пытаются развести на этой земле, картошку, морковь, но ни черта не вырастает и не вырастет. Мы эту землю отняли у чаек, и сами за это живем, как чайки.