Страница:
Печать уделяла истории «Сверре» не так уж много внимания, и для читателей не моряков она прошла незаметной. Норвегия — морская страна, ее не удивишь происшествиями на море. По тоннажу своего торгового флота она стоит впереди Соединенных Штатов Америки и Советского Союза. Что значит для страны, Имеющей флот в двадцать два миллиона регистровых брутто-тонн, потеря старенького грузовика в две тысячи тонн, да к тому же частного? Еще мелькали на страницах газет более сенсационные сообщения о столкновении в заливе Баззердс у полуострова Кейп-Код норвежского грузового теплохода «Фернвью» с огромным американским танкером «Дайнафьюэл». Еще свежи были воспоминания об исчезновении 3 февраля 1963 года в районе 26°40' северной широты и 88° западной долготы танкера «Марин Сольфер Куин». Судно вышло 2 февраля из порта Бомонт и направилось в Норфолк. Танки его были залиты расплавленной серой. Через двадцать один час после начала рейса «Марин Сольфер» перестала отвечать на позывные береговых радиостанций. Вместе с танкером канули в безвестность тридцать девять человек экипажа. Еще печатались материалы следственной комиссии морского суда и морской экспертизы о сверхстранном исчезновении у мыса Лизард (Англия) теплохода «Ардгарри», когда тысяча девятьсот шестьдесят третий год, и так щедрый на сенсации, преподнес миру беспрецедентное «преступление века» — убийство американского президента Джона Кеннеди. Через несколько недель к нему прибавилось знаменитое «ограбление века» — кража двух с половиной миллионов фунтов стерлингов из королевской почты в Англии.
А в конце года грянула очередная сенсация, вычеркнувшая с газетных полос даже королевскую почту, так как дело шло о неизмеримо больших суммах денег и неизмеримо большем преступлении.
Имя этой новой сенсации было ТОПЛИЦ.
И под натиском невероятных событий «Сверре» отодвинулся на задний план, а потом и вовсе потерялся в вихре газетных телеграмм и экстренных сообщений...
Написав это, я вложил в машинку чистые листы бумаги и задумался.
Историю «Сверре» я услышал в Мурманске, в Доме культуры моряков, где вечерами коротал время в чудесной библиотеке. Подробности катастрофы мне очень красочно изложил Григорий Иванович Бабичев, радист траулера «Быстрый», с которым я познакомился в рыбном порту.
Можно было принять любую версию норвежских газет, придумать захватывающий сюжет и построить на этом материале фантастическую повесть, но я не умею писать фантастику. Я люблю читать ее, но даже читая понимаю, что это — игра, предложенная автором и ведущаяся более или менее умело. Меня же всегда влекла жизнь во всей сложности ее переплетений. И как я ни пытался узнать еще что-нибудь о дальнейшей судьбе «Сверре», мне ничего не удалось. Так и осталась эта история до поры до времени для меня «закрытой».
За тысячу лет плаваний человека по морям и океанам накопилось немало загадочных событий. Сколько кораблей, покинув порт, не вернулось к родным берегам! Морские историки и писатели пытались выяснить судьбу этих судов, но почти всегда большой труд их оказывался безрезультатным.
А статистика холодно регистрировала:
«Ежегодно в море в результате различных несчастных случаев погибает до двухсот восьмидесяти судов и около двухсот тысяч человек. В трех случаях из двухсот восьмидесяти причину катастрофы установить вообще не удается...»
ЧЕРВОНЦЫ СОРОК ВТОРОГО
А в конце года грянула очередная сенсация, вычеркнувшая с газетных полос даже королевскую почту, так как дело шло о неизмеримо больших суммах денег и неизмеримо большем преступлении.
Имя этой новой сенсации было ТОПЛИЦ.
И под натиском невероятных событий «Сверре» отодвинулся на задний план, а потом и вовсе потерялся в вихре газетных телеграмм и экстренных сообщений...
Написав это, я вложил в машинку чистые листы бумаги и задумался.
Историю «Сверре» я услышал в Мурманске, в Доме культуры моряков, где вечерами коротал время в чудесной библиотеке. Подробности катастрофы мне очень красочно изложил Григорий Иванович Бабичев, радист траулера «Быстрый», с которым я познакомился в рыбном порту.
Можно было принять любую версию норвежских газет, придумать захватывающий сюжет и построить на этом материале фантастическую повесть, но я не умею писать фантастику. Я люблю читать ее, но даже читая понимаю, что это — игра, предложенная автором и ведущаяся более или менее умело. Меня же всегда влекла жизнь во всей сложности ее переплетений. И как я ни пытался узнать еще что-нибудь о дальнейшей судьбе «Сверре», мне ничего не удалось. Так и осталась эта история до поры до времени для меня «закрытой».
За тысячу лет плаваний человека по морям и океанам накопилось немало загадочных событий. Сколько кораблей, покинув порт, не вернулось к родным берегам! Морские историки и писатели пытались выяснить судьбу этих судов, но почти всегда большой труд их оказывался безрезультатным.
А статистика холодно регистрировала:
«Ежегодно в море в результате различных несчастных случаев погибает до двухсот восьмидесяти судов и около двухсот тысяч человек. В трех случаях из двухсот восьмидесяти причину катастрофы установить вообще не удается...»
ЧЕРВОНЦЫ СОРОК ВТОРОГО
В ту пору, когда у ленинградцев еще не было своего клуба коллекционеров, филателисты и нумизматы собирались в полуподвальном магазинчике «Марки» у кинотеатра «Октябрь» на Невском проспекте.
Здесь, в тихой толчее, обменивались редкими марками и монетами, покупали и продавали юбилейные серии, определяли марки по каталогам, спорили о штемпелях и водяных знаках, договаривались о встречах.
Здесь были равны все — профессор университета и пятиклассник, шофер такси и артист, токарь, простоявший целый день у станка, и художник, который провел бессонную ночь у мольберта. Страсть объединяла знатоков и дилетантов, людей с огромным опытом коллекционирования и робких начинающих.
Здесь можно было получить консультацию о специальных выпусках марок или денежных купюр в любой стране мира, полюбоваться аэрограммами или конвертами «первого дня», увидеть редчайшие «сцепки» и блоки марок, выпущенных еще в прошлом столетии и на заре нашего века.
Здесь попадались знатоки, к которым обращались за советом крупнейшие ученые города. Солидные филателисты приходили сюда с большими портфелями, в которых хранились специальные альбомы-классеры, битком набитые разноцветными сокровищами, нумизматы приносили свой тяжелый груз в матерчатых складнях, в кармашках которых лежали потемневшие от патины монеты.
И надо было видеть, как завсегдатаи магазина собирались вокруг какого-нибудь счастливого обладателя диковины, как жадно разглядывали ее, с каким благоговением слушали рассказ о ее приобретении!
И всегда странным казалось мне, что покидая магазин, вливаясь в общий поток на Невском, эти многознающие люди, эти поэты увлечения сразу же становились скромными прохожими, ничем не выделяющимися из общей массы куда-то вечно спешащей толпы...
Я собирал марки лет с пятнадцати, но истинным филателистом так и не стал. Говорят, что им нужно родиться. Я, видимо, был рожден для другого. Увлечение мое то гасло, то опять разгоралось, когда в мои руки попадали особенно красивые или редкие серии, но сколько-нибудь путной коллекции я так и не составил. Зато очень любил часами разглядывать чужие собрания, слушать разговоры о случайных счастливых находках и мечтать.
В тот год я начал подбирать серии марок, выпущенных во время Великой Отечественной войны, и стал довольно часто наведываться в подвальчик. Только позже я понял, что влекли меня в магазин не столько марки, сколько завсегдатаи и те любопытнейшие истории, которые они рассказывали.
Через некоторое время я уже раскланивался с некоторыми регулярными посетителями магазина, а месяца через два меня принимали там уже как «своего». Многих коллекционеров я знал по именам, а у трех или четырех даже побывал дома, в гостях.
Обычно серьезные разговоры или обмены только завязывались в магазине, а заканчивались в саду Шереметевского дворца, вход в который находился буквально в двух шагах, на Литейном проспекте. Здесь собирались не только филателисты и нумизматы, но и книжники. Именно здесь я и познакомился с Василием Степановичем Волковым.
Я уже давно обратил внимание на этого молчаливого человека с тростью в руке, одетого в старенький бурый пыльник, из карманов которого торчали небрежно сложенные газеты и журналы. Он заходил в магазин всего на несколько минут, быстро проглядывал складни нумизматов, спрашивал у новичков, нет ли в обмен или на продажу бумажных купюр, а потом медленно брел по Литейному в Шереметевский сад. Там он садился на скамейку где-нибудь подальше от входа и принимался за свои газеты, изредка бросая взгляд на соседние скамейки. Каким-то неведомым чутьем он угадывал нужных ему людей. Если такие появлялись в саду, он засовывал газеты в карман, медленно поднимался со своего места, тяжело опираясь на трость, и через некоторое время оказывался в группе, где велись особенно интересные обмены или разговоры. Стоял, слушал, смотрел, но никогда не начинал говорить сам. Только если к нему обращались, он поднимал на спрашивающего серые, всегда усталые глаза и отвечал тихим, тоже усталым голосом. Его почтительно слушали — он пользовался у коллекционеров непререкаемым авторитетом. «Так сказал Волков» — этот приговор никогда не подлежал сомнению. На вид ему было больше пятидесяти и казалось, что он постоянно болен, постоянно перебарывает свой недуг, и только прогулки в магазин и влажный, прохладный воздух Шереметевского сада позволяют ему держать себя в норме. Однако даже зимой он ходил без шапки, приглаживая ладонью разлетающиеся от ветра седые волосы, а когда на улицы падал первый снег, заменял пыльник коричневым драповым пальто и надевал на ноги черные суконные боты.
К нему часто обращались за консультацией. Одинаково серьезно он выслушивал и взрослого и мальчишку и терпеливо объяснял, что, например, штемпель из трех концентрических пунктирных окружностей с цифрой «4» внутри на царской марке в 10 копеек за лот принадлежал городу Астрахани, а шестиугольником из точек с номером внутри гасились марки в почтовых вагонах Николаевской железной дороги.
Несмотря на знания таких филателистических тонкостей, сам он, как ни странно, марок не собирал, а охотился только на старые денежные купюры. Да и купюры интересовали его не все. Скоро я заметил, что он разыскивает червонцы военных и довоенных выпусков. Когда я впервые появился в магазине, он сразу же подошел ко мне, как подходил ко всем новичкам: «Нумизмат или филателист?» Узнав, что я марочник, он пробормотал «жаль...» и больше уже не обращал на меня внимания. Правда, при встречах мы раскланивались друг с другом, но этим дело и ограничивалось.
Так прошло несколько лет. Я был редким гостем в саду, охота моя не превращалась в систематическую погоню, но каждый раз, когда представлялась возможность, я заглядывал в Шереметевку и видел Волкова с газетами на его обычном месте.
Я так и не подобрал тогда серий военных марок, увлечение снова погасло, засосали другие дела, и альбом, который я начал так красиво оформлять, надолго уснул в секретере моего книжного стеллажа.
Как-то из «Вечорки» я узнал, что ленинградские коллекционеры обрели, наконец, свой клуб — получили хорошее помещение, выработали устав, разделились на секции и вообще поставили дело на солидную основу.
Подвальчик встретил меня новой вывеской: «Диафильмы и диапозитивы». В дальнем конце зальца продавщица раскладывала по ящикам круглые патрончики с пленкой. Два-три покупателя разглядывали на витрине образцы диафильмов. Кассирша позевывала в своей стеклянной узенькой клетке.
В Шереметевском саду на скамейках дремали старушки, а по центральной дорожке, где обычно толпились любители, прогуливались молодые мамы с колясками. Никого из старых знакомых...
Я потерял Волкова на четыре года.
Письмо пришло ко мне с утренней почтой.
Простой деловой конверт с адресом, написанным незнакомой рукой. Стандартный лист бумаги, сложенный вчетверо:
«Уважаемый Николай Андреевич!
Однажды в саду Вас кто-то назвал по фамилии. Я запомнил. И только недавно узнал, что вы пишете. Прочитал несколько Ваших повестей. Ваш адрес отыскал в справочнике Союза Писателей. Убедительно прошу: если можете — загляните на днях ко мне. Очень и очень важно!
Я с утра до вечера дома, поэтому застанете меня в любое время.
С благодарностью — В о л к о в.»
Внизу был приписан адрес и подробное объяснение, как найти квартиру.
Не сразу до меня дошло, что Волков — это и есть тот самый «консультант» в буром пыльнике, рассказы которого о марках я слушал всегда с таким интересом, поражаясь энциклопедическим знаниям этого человека.
Он жил в доме на Пушкарской, недалеко от Кировского проспекта. Старое пятиэтажное здание стиля псевдомодерн. Вероятно, до революции в нем сдавались квартиры людям среднего достатка. Много раз оно реставрировалось, подновлялось, и сейчас тоже было свежепокрашенным, но все равно оставалось похожим на старую деву, неумело применяющую косметику.
Я прошел через сумрачный вестибюль во двор, такой же сумрачный и неуютный, отыскал по приметам, данным в записке, маленькую коричневую дверь и вошел.
Второй этаж. Старинный звонок, который нужно было повернуть пальцами. Медленные шаги в прихожей. Лязганье дверной цепочки.
— Входите. Я знал, что это — вы.
Он включил свет в прихожей, заставленной, как мне показалось на первый взгляд, какими-то поленьями. Минутой позже, когда я снял пальто и присмотрелся, я понял, что это не поленья, а части оснастки старинных кораблей. В том месте, где в прихожих обычных квартир находится зеркало, Волков повесил галс-кламп — деревянную плиту, через отверстие которой на парусниках пропускали внутрь судна тросы, крепящие грот-мачту. Галс-кламп был очень старый, вероятно ганзейской работы, украшенный сверху резной головой льва. У вешалки стоял источенный морским червем фока-кнехт с головой турка и с четырьмя скрипучими блоками в груди. Из углов выглядывали еще какие-то фигуры, похожие на идолов полинезийских островов.
— Откровенно говоря, это — не мои, — с извинительной улыбкой сказал хозяин, проследив мой взгляд. — Наследство старого владельца квартиры. Николая Павловича Загоскина. Интереснейший был человек. Написал книгу «Русские водные пути и судовое дело Петровской России». Умер во время блокады... Ну, а меня вселили сюда в сорок седьмом, как только я приехал в Ленинград. Проходите в комнату, потом рассмотрите все хорошенько.
Кабинет Волкова больше походил не на комнату, а на узкий коридор, в конце которого стоял письменный стол и светилось окно. С двух сторон подхода к столу нависали книжные стеллажи. На полках тускло отсвечивали золотым тиснением корешки толстых томов. Правый нижний ряд занимала девяностотомная энциклопедия Брокгауза и Евфрона — моя давнишняя голубая мечта. Выше стояли тома знаменитой Брокгаузовской «двадцатки» — Пушкин, Шиллер, Шекспир, Гёте... На уровне моего плеча голубел семитомник Мельникова-Печерского издания Вольфа. Удивительно свежими, будто только что вышедшими из переплетной мастерской, выглядели томики марксовского Писемского, Алексея Константиновича Толстого, Ивана Федоровича Горбунова, Ростана. Самые верхние ряды полок занимали большие альбомы. Вероятно в этих альбомах и находилась коллекция Волкова.
— Присаживайтесь. Чаю хотите? Я сейчас подогрею.
Он придвинул мне стул и ушел на кухню.
Я сел.
Теперь перед моими глазами оказался левый стеллаж. Он был доверху набит справочниками.
Я увидел популярные в девятисотые годы издания Григория Москвича и Карелина — путеводители по Финляндии, Швейцарии, Германии, Кавказу и Волге. Тщательно подобранные серии путеводных книг по Западной Европе Кнебеля и Кузьминского. Карманные книжечки «Русского Бедекера», Календари «Сельского хозяина» Груздева и «Спутники школы» для русской учащейся молодежи — бесплатные приложения к знаменитому дореволюционному альманаху «Задушевное слово». Здесь стояли неофициальные карманные издания «Сводов Законов Российской империи» 1896 года Якова Канторовича и современные справочники по демографии и мировым валютам. Три полки занимали каталоги почтовых марок. Наверное, это было самое полное частное собрание в Ленинграде: от пятитомной «Липсии» с ежегодными дополнениями и трехтомного английского Стенли Джиббонса до французского «Ивера», швейцарского «Цумштайна» и немецкого «Михеля». Я увидел также американский трехтомник Скотта и два толстенных тома Минкуса с дополнениями. Рядом с ними стояли семь томов английской «Международной энциклопедии марок» — мечтой каждого солидного филателиста. Красиво выделялись из общей темной массы желтоватые, под слоновую кость, суперобложки изящной серии «Городов и музеев мира» и строгие корешки прекрасного издания архитектурно-исторического справочника «Памятники XIII—XX веков».
Несколько полок было отведено флоту. Здесь стояли объемистые тома лоций разных морей, справочные книги по иностранным флотам, «Международное морское право» Джона Коломбоса, редкие сейчас «Теория судостроения» Штенгауза и «Морская практика» Федоровича, астрономические календари, книги по моделированию судов и даже «Всеобщая история морского пиратства» Джонстона на английском языке. Фундаментом всему этому богатству служили двадцать пять красных томов «Всего Петербурга» Суворина.
Так вот где истоки поразившей меня в свое время эрудиции Василия Степановича! Каким же колоссальным Трудом собиралась эта библиотека! Сколько нужно было потратить времени на охоту за редчайшими изданиями, какие знакомства нужно было иметь, чтобы сделать такой подбор! Вероятно, начатая после войны, библиотека росла и сейчас, потому что на полках я увидел издания, буквально только что родившиеся на свет.
— Любуетесь? — спросил Волков, появляясь в комнате с маленьким подносиком, на котором стояли два стакана крепко заваренного чая и стеклянная вазочка с конфетами «Старт».
— Завидую! — сказал я искренне. — Сгораю хорошей белой завистью. Как вам это удалось?
— От случая к случаю, — сказал он, ставя поднос на стол. — Давайте хлебнем по глотку. Более крепким не угощаю — сердце... Да и не люблю туманить мозг. А о книгах... Мне помогали интересные люди. Может быть, помните Алексея Федоровича Хлуссова из «Академкниги» или Федора Григорьевича Шилова, подбиравшего литературу для Публички и для Пушкинского Дома? Я дружил с ними. Это были большие знатоки... Но сейчас не об этом. Сколько вы можете уделить мне времени?
— Да хоть весь день! — улыбнулся я. — Счастье — посидеть в обществе таких книг. И сегодня у меня ничего спешного.
— Я отниму у вас два часа. Хочу подарить вам рассказ.
Он снял с верхней полки правого стеллажа тяжелый серый альбом и открыл его.
— Простите за нахальство. Я знаю, что писателям не навязывают темы. Но я навяжу вам себя. Скажите, это удобно?
Я снова улыбнулся.
— А почему — нет?
— Понимаете, мне очень важно, чтобы вы услышали эту историю. Очень! Это страничка войны, которую, кажется, еще никто не читал. А стоит ли писать — вы сами решите. Вот, посмотрите.
Он придвинул ко мне альбом.
Я отвернул толстую крышку переплета.
На титульном листе, прекрасно отработанном опытной рукой чертежника, было написано:
«Выпуски 1942—1945 годов»
Я перевернул титул.
На плотные серые страницы альбома были наклеены прозрачные целлофановые конверты и в каждом конверте лежала денежная купюра.
Давностью тридцати лет дохнуло на меня с этих страниц.
Прорезая темные корешки книг, на мгновенье вспыхнула и погасла далекая, позабытая картина.
...При демобилизации батальонный кассир выдал мне две тысячи шестьсот рублей. Это была первая в моей жизни получка. Так называемое «денежное довольствие» за три года войны. В мечтах своих я получал первую зарплату совершенно в других условиях и за другую работу. А в действительности интендантский офицер выложил из железного ящика начатую бандероль красных тридцаток и десятками отсчитал остальное.
Две тысячи шестьсот рублей.
Красный бумажный кирпич увесисто лежал на ладони, непривычно скользили в пальцах десятки. Эти деньги, казавшиеся такими большими, ничего не стоило истратить за день или растянуть самое большее на два месяца, потому что буханка коммерческого хлеба стоила в то время сто пятьдесят рублей.
— Пересчитайте, — сказал интендант.
Я начал считать, но сбился, начал еще раз и снова сбился, и, чтобы не задерживать очередных, просто для виду перебрал десятки и расписался в ведомости. За четыре года фронтовой жизни я отвык от внешности денег и разучился их считать...
И вот теперь эти десятки, светившиеся сквозь целлофан конвертов, вызвали далекое, мне казалось, давно стертое временем воспоминание.
Я перевернул лист альбома.
Снова конверты и снова те же десятки. И на следующих листах то же. На некоторых купюрах карандашом были обведены одни и те же места.
Странная коллекция...
И тут я вспомнил, что Волкова всегда интересовали деньги только военных и довоенных выпусков. Почему такое пристрастие?
Недоумевая, я поднял глаза на хозяина.
— Узнаете? — спросил он.
— Еще бы! До войны такими расплачивались. А после войны буханка хлеба стоила пятнадцать таких бумажек. Прекрасно их помню. Но почему только червонцы?
Он вынул одну купюру из конверта и подал мне.
— Внимательно посмотрите: такими вы расплачивались за хлеб?
Я повертел десятку в пальцах, посмотрел на свет.
— Точно такими. У меня после демобилизации их был полный планшет. Две тысячи шестьсот. А что были тогда эти деньги?..
— Вот, вот! Среди них частенько попадались фальшивые.
— То есть, как — фальшивые? — не понял я.
— Обыкновенно. Сделанные не на фабрике «Гознак», а в другом месте.
— Не может быть! Их же везде принимали — и в магазинах, и в сберкассах, и сдачи давали такими же...
— До сорок седьмого года, — сказал Волков. — Знали, что в стране обращаются фальшивки, но слишком дорого в то время стоила бы реформа. Что было после войны? Бедность, разруха, самого необходимого не хватало... Кстати, эта тоже фальшивая. И сделана так, что даже теперешняя экспертиза не может отличить от выпущенных государственным банком.
Он вынул из конверта еще одну купюру, взял из моей руки червонец, несколько раз поменял бумажки местами и положил их на стол.
— Определите, какая из них настоящая?
Минут десять я разглядывал купюры, переворачивал их, смотрел на просвет. Фальши не было. Самые натуральные червонцы, немного потертые, на одном из них — слабое жирное пятно. Кажется, я держал его в руках первым. Хотя и на втором тоже какое-то пятно...
— Ну? — улыбнулся Волков.
— Сейчас...
Я еще раз очень внимательно осмотрел деньги. А! Вот она, та особенность, которую я не заметил сразу!
— Номера серии у них одинаковые!
— Ну и что? — сказал Волков. — Правильно, номера серии одни и те же. Но вот какая из двух бумажек фальшивая?
Я снова начал вертеть червонцы перед глазами.
— Не ломайте голову, все равно не определите. Фальшивка — вот! — он выдернул у меня из руки одну из купюр.
— Конечно, вы их собираете, вы к ним привыкли, — сказал я. — Наверное, есть приметы, которые...
— Которые я оставил, когда делал эти бумажки,— перебил меня Волков.
— Вы хотите сказать, что...
— Да. Что все эти фальшивки, больше, чем на полтора миллиарда рублей, сделал я, своими собственными руками. Я был фальшивомонетчиком, Николай Андреевич. Всю войну...
Я бросил десятку на стол, откинулся на стуле и уставился на Волкова.
Ощущение было такое, будто меня наотмашь ударили по лицу.
Вот тебе и «эксперт»... Вот тебе и специалист по почтовым маркам! Фальшивомонетчик... И все это — ровным, спокойным голосом... Да нет, все это ерунда. Он просто-напросто сумасшедший! Шизофреник, которого я принял чуть ли не за гения! Все типичные признаки налицо: тихая, монотонная речь со странными паузами, астеническое телосложение, эта упорная кропотливость... Даже почерк в записке — зубчатый, похожий на немецкую готику... Мелкие, очень точные движения... Такие люди обычно или одинокие чудаки, или прекрасные ученые-экспериментаторы... и в то же время они невероятно, болезненно чувствительны и очень легко ранимы... Надо очень осторожно вести разговор с ним...
Я смотрел на Волкова.
Спокойно дымя папиросой, он укладывал купюры в конверты. Ему не было дела до произведенного впечатления. Усталое, болезненное лицо...
Розыгрыш? Но для чего? Глупо.
Шутка? Так не шутят с малознакомым человеком...
...А может быть, я сошел с ума, и сегодняшний день, записка, разговор с этим человеком, сидящим напротив, прозрачные конверты с деньгами и все, что сейчас происходит, — бред?
Я перевел взгляд на стеллажи.
«Весь Петербург», «Морское право», «Энциклопедия легкого стрелкового оружия» Лугса... Такая библиотека! Бред, бред...
Что это со мной?
— Чай стынет, пейте! — услышал я голос Волкова. Я покорно отхлебнул из стакана.
— Так у меня сложилось, — сказал Волков. — Кто-то служил в армии, дрался с фашистами, мстил за убитых друзей, получал награды... А я рисовал... Вернее — гравировал вот эти червонцы... Нет, нет, не думайте, что... Это была тоже война, и война пострашнее, чем на передовой. Там хоть можно было укрыться в траншее или в блиндаже, там можно было стрелять, убивать их, чувствовать в руках благословенную тяжесть оружия... А в том месте, где воевали мы — я, Лео Хаас, Борис Сукинник, Левинский, укрыться было нельзя. Маленький, похожий на иглу стальной штихель против пистолета — вот все... Но мы тоже были солдатами и дрались до конца...
Он провел пальцем по целлофановому конверту.
— Возможно, что тот червонец Левинский все-таки переправил по назначению. Я был пешкой, крошечной ничего не стоящей фишкой в очень большой игре. Мы все были пешками, но ведь и пешка иногда превращается... Они, кто играл, этого не учли...
— Василий Степанович, простите. Я ничего не понимаю...
— Да, верно. Я не с того начал. Надо было с тысяча девятьсот тридцать девятого... Пейте чай, пейте, пока не остыл совсем! Ну, вот... Львов, в котором только что установилась советская власть после присоединения Западной Украины. Очень красивый город, в который я влюблен до сих пор. Там застала меня война. Я работал в газете «Вильна Украина». Как раз в тридцать девятом газета и началась. Кстати, в редакции работал в то время и Ярослав Галан. Меня не призвали в армию по причине слабого сердца. Порока, как тогда говорили. С детства у меня это проявилось — не мог быстро бегать, долго ходить. Другие плавали, гоняли на велосипедах, играли в волейбол. А у меня было одно утешение — книги и рисование. Читал много, а рисовал еще больше. Не профессионально, конечно, а так, самоучкой. Начал с копирования любимых картинок в книгах, потом увлекся гравюрой. Сначала по дереву, потом по линолеуму, потом перешел на медь. Так и определилось — быть мне в жизни гравером. Перед самой войной окончил художественно-промышленное училище. Этим живу до сих пор. Этим и вот еще — он показал рукой на стеллажи. — Все, о чем мечтал — здесь. Вся моя жизнь.
Здесь, в тихой толчее, обменивались редкими марками и монетами, покупали и продавали юбилейные серии, определяли марки по каталогам, спорили о штемпелях и водяных знаках, договаривались о встречах.
Здесь были равны все — профессор университета и пятиклассник, шофер такси и артист, токарь, простоявший целый день у станка, и художник, который провел бессонную ночь у мольберта. Страсть объединяла знатоков и дилетантов, людей с огромным опытом коллекционирования и робких начинающих.
Здесь можно было получить консультацию о специальных выпусках марок или денежных купюр в любой стране мира, полюбоваться аэрограммами или конвертами «первого дня», увидеть редчайшие «сцепки» и блоки марок, выпущенных еще в прошлом столетии и на заре нашего века.
Здесь попадались знатоки, к которым обращались за советом крупнейшие ученые города. Солидные филателисты приходили сюда с большими портфелями, в которых хранились специальные альбомы-классеры, битком набитые разноцветными сокровищами, нумизматы приносили свой тяжелый груз в матерчатых складнях, в кармашках которых лежали потемневшие от патины монеты.
И надо было видеть, как завсегдатаи магазина собирались вокруг какого-нибудь счастливого обладателя диковины, как жадно разглядывали ее, с каким благоговением слушали рассказ о ее приобретении!
И всегда странным казалось мне, что покидая магазин, вливаясь в общий поток на Невском, эти многознающие люди, эти поэты увлечения сразу же становились скромными прохожими, ничем не выделяющимися из общей массы куда-то вечно спешащей толпы...
Я собирал марки лет с пятнадцати, но истинным филателистом так и не стал. Говорят, что им нужно родиться. Я, видимо, был рожден для другого. Увлечение мое то гасло, то опять разгоралось, когда в мои руки попадали особенно красивые или редкие серии, но сколько-нибудь путной коллекции я так и не составил. Зато очень любил часами разглядывать чужие собрания, слушать разговоры о случайных счастливых находках и мечтать.
В тот год я начал подбирать серии марок, выпущенных во время Великой Отечественной войны, и стал довольно часто наведываться в подвальчик. Только позже я понял, что влекли меня в магазин не столько марки, сколько завсегдатаи и те любопытнейшие истории, которые они рассказывали.
Через некоторое время я уже раскланивался с некоторыми регулярными посетителями магазина, а месяца через два меня принимали там уже как «своего». Многих коллекционеров я знал по именам, а у трех или четырех даже побывал дома, в гостях.
Обычно серьезные разговоры или обмены только завязывались в магазине, а заканчивались в саду Шереметевского дворца, вход в который находился буквально в двух шагах, на Литейном проспекте. Здесь собирались не только филателисты и нумизматы, но и книжники. Именно здесь я и познакомился с Василием Степановичем Волковым.
Я уже давно обратил внимание на этого молчаливого человека с тростью в руке, одетого в старенький бурый пыльник, из карманов которого торчали небрежно сложенные газеты и журналы. Он заходил в магазин всего на несколько минут, быстро проглядывал складни нумизматов, спрашивал у новичков, нет ли в обмен или на продажу бумажных купюр, а потом медленно брел по Литейному в Шереметевский сад. Там он садился на скамейку где-нибудь подальше от входа и принимался за свои газеты, изредка бросая взгляд на соседние скамейки. Каким-то неведомым чутьем он угадывал нужных ему людей. Если такие появлялись в саду, он засовывал газеты в карман, медленно поднимался со своего места, тяжело опираясь на трость, и через некоторое время оказывался в группе, где велись особенно интересные обмены или разговоры. Стоял, слушал, смотрел, но никогда не начинал говорить сам. Только если к нему обращались, он поднимал на спрашивающего серые, всегда усталые глаза и отвечал тихим, тоже усталым голосом. Его почтительно слушали — он пользовался у коллекционеров непререкаемым авторитетом. «Так сказал Волков» — этот приговор никогда не подлежал сомнению. На вид ему было больше пятидесяти и казалось, что он постоянно болен, постоянно перебарывает свой недуг, и только прогулки в магазин и влажный, прохладный воздух Шереметевского сада позволяют ему держать себя в норме. Однако даже зимой он ходил без шапки, приглаживая ладонью разлетающиеся от ветра седые волосы, а когда на улицы падал первый снег, заменял пыльник коричневым драповым пальто и надевал на ноги черные суконные боты.
К нему часто обращались за консультацией. Одинаково серьезно он выслушивал и взрослого и мальчишку и терпеливо объяснял, что, например, штемпель из трех концентрических пунктирных окружностей с цифрой «4» внутри на царской марке в 10 копеек за лот принадлежал городу Астрахани, а шестиугольником из точек с номером внутри гасились марки в почтовых вагонах Николаевской железной дороги.
Несмотря на знания таких филателистических тонкостей, сам он, как ни странно, марок не собирал, а охотился только на старые денежные купюры. Да и купюры интересовали его не все. Скоро я заметил, что он разыскивает червонцы военных и довоенных выпусков. Когда я впервые появился в магазине, он сразу же подошел ко мне, как подходил ко всем новичкам: «Нумизмат или филателист?» Узнав, что я марочник, он пробормотал «жаль...» и больше уже не обращал на меня внимания. Правда, при встречах мы раскланивались друг с другом, но этим дело и ограничивалось.
Так прошло несколько лет. Я был редким гостем в саду, охота моя не превращалась в систематическую погоню, но каждый раз, когда представлялась возможность, я заглядывал в Шереметевку и видел Волкова с газетами на его обычном месте.
Я так и не подобрал тогда серий военных марок, увлечение снова погасло, засосали другие дела, и альбом, который я начал так красиво оформлять, надолго уснул в секретере моего книжного стеллажа.
Как-то из «Вечорки» я узнал, что ленинградские коллекционеры обрели, наконец, свой клуб — получили хорошее помещение, выработали устав, разделились на секции и вообще поставили дело на солидную основу.
Подвальчик встретил меня новой вывеской: «Диафильмы и диапозитивы». В дальнем конце зальца продавщица раскладывала по ящикам круглые патрончики с пленкой. Два-три покупателя разглядывали на витрине образцы диафильмов. Кассирша позевывала в своей стеклянной узенькой клетке.
В Шереметевском саду на скамейках дремали старушки, а по центральной дорожке, где обычно толпились любители, прогуливались молодые мамы с колясками. Никого из старых знакомых...
Я потерял Волкова на четыре года.
Письмо пришло ко мне с утренней почтой.
Простой деловой конверт с адресом, написанным незнакомой рукой. Стандартный лист бумаги, сложенный вчетверо:
«Уважаемый Николай Андреевич!
Однажды в саду Вас кто-то назвал по фамилии. Я запомнил. И только недавно узнал, что вы пишете. Прочитал несколько Ваших повестей. Ваш адрес отыскал в справочнике Союза Писателей. Убедительно прошу: если можете — загляните на днях ко мне. Очень и очень важно!
Я с утра до вечера дома, поэтому застанете меня в любое время.
С благодарностью — В о л к о в.»
Внизу был приписан адрес и подробное объяснение, как найти квартиру.
Не сразу до меня дошло, что Волков — это и есть тот самый «консультант» в буром пыльнике, рассказы которого о марках я слушал всегда с таким интересом, поражаясь энциклопедическим знаниям этого человека.
Он жил в доме на Пушкарской, недалеко от Кировского проспекта. Старое пятиэтажное здание стиля псевдомодерн. Вероятно, до революции в нем сдавались квартиры людям среднего достатка. Много раз оно реставрировалось, подновлялось, и сейчас тоже было свежепокрашенным, но все равно оставалось похожим на старую деву, неумело применяющую косметику.
Я прошел через сумрачный вестибюль во двор, такой же сумрачный и неуютный, отыскал по приметам, данным в записке, маленькую коричневую дверь и вошел.
Второй этаж. Старинный звонок, который нужно было повернуть пальцами. Медленные шаги в прихожей. Лязганье дверной цепочки.
— Входите. Я знал, что это — вы.
Он включил свет в прихожей, заставленной, как мне показалось на первый взгляд, какими-то поленьями. Минутой позже, когда я снял пальто и присмотрелся, я понял, что это не поленья, а части оснастки старинных кораблей. В том месте, где в прихожих обычных квартир находится зеркало, Волков повесил галс-кламп — деревянную плиту, через отверстие которой на парусниках пропускали внутрь судна тросы, крепящие грот-мачту. Галс-кламп был очень старый, вероятно ганзейской работы, украшенный сверху резной головой льва. У вешалки стоял источенный морским червем фока-кнехт с головой турка и с четырьмя скрипучими блоками в груди. Из углов выглядывали еще какие-то фигуры, похожие на идолов полинезийских островов.
— Откровенно говоря, это — не мои, — с извинительной улыбкой сказал хозяин, проследив мой взгляд. — Наследство старого владельца квартиры. Николая Павловича Загоскина. Интереснейший был человек. Написал книгу «Русские водные пути и судовое дело Петровской России». Умер во время блокады... Ну, а меня вселили сюда в сорок седьмом, как только я приехал в Ленинград. Проходите в комнату, потом рассмотрите все хорошенько.
Кабинет Волкова больше походил не на комнату, а на узкий коридор, в конце которого стоял письменный стол и светилось окно. С двух сторон подхода к столу нависали книжные стеллажи. На полках тускло отсвечивали золотым тиснением корешки толстых томов. Правый нижний ряд занимала девяностотомная энциклопедия Брокгауза и Евфрона — моя давнишняя голубая мечта. Выше стояли тома знаменитой Брокгаузовской «двадцатки» — Пушкин, Шиллер, Шекспир, Гёте... На уровне моего плеча голубел семитомник Мельникова-Печерского издания Вольфа. Удивительно свежими, будто только что вышедшими из переплетной мастерской, выглядели томики марксовского Писемского, Алексея Константиновича Толстого, Ивана Федоровича Горбунова, Ростана. Самые верхние ряды полок занимали большие альбомы. Вероятно в этих альбомах и находилась коллекция Волкова.
— Присаживайтесь. Чаю хотите? Я сейчас подогрею.
Он придвинул мне стул и ушел на кухню.
Я сел.
Теперь перед моими глазами оказался левый стеллаж. Он был доверху набит справочниками.
Я увидел популярные в девятисотые годы издания Григория Москвича и Карелина — путеводители по Финляндии, Швейцарии, Германии, Кавказу и Волге. Тщательно подобранные серии путеводных книг по Западной Европе Кнебеля и Кузьминского. Карманные книжечки «Русского Бедекера», Календари «Сельского хозяина» Груздева и «Спутники школы» для русской учащейся молодежи — бесплатные приложения к знаменитому дореволюционному альманаху «Задушевное слово». Здесь стояли неофициальные карманные издания «Сводов Законов Российской империи» 1896 года Якова Канторовича и современные справочники по демографии и мировым валютам. Три полки занимали каталоги почтовых марок. Наверное, это было самое полное частное собрание в Ленинграде: от пятитомной «Липсии» с ежегодными дополнениями и трехтомного английского Стенли Джиббонса до французского «Ивера», швейцарского «Цумштайна» и немецкого «Михеля». Я увидел также американский трехтомник Скотта и два толстенных тома Минкуса с дополнениями. Рядом с ними стояли семь томов английской «Международной энциклопедии марок» — мечтой каждого солидного филателиста. Красиво выделялись из общей темной массы желтоватые, под слоновую кость, суперобложки изящной серии «Городов и музеев мира» и строгие корешки прекрасного издания архитектурно-исторического справочника «Памятники XIII—XX веков».
Несколько полок было отведено флоту. Здесь стояли объемистые тома лоций разных морей, справочные книги по иностранным флотам, «Международное морское право» Джона Коломбоса, редкие сейчас «Теория судостроения» Штенгауза и «Морская практика» Федоровича, астрономические календари, книги по моделированию судов и даже «Всеобщая история морского пиратства» Джонстона на английском языке. Фундаментом всему этому богатству служили двадцать пять красных томов «Всего Петербурга» Суворина.
Так вот где истоки поразившей меня в свое время эрудиции Василия Степановича! Каким же колоссальным Трудом собиралась эта библиотека! Сколько нужно было потратить времени на охоту за редчайшими изданиями, какие знакомства нужно было иметь, чтобы сделать такой подбор! Вероятно, начатая после войны, библиотека росла и сейчас, потому что на полках я увидел издания, буквально только что родившиеся на свет.
— Любуетесь? — спросил Волков, появляясь в комнате с маленьким подносиком, на котором стояли два стакана крепко заваренного чая и стеклянная вазочка с конфетами «Старт».
— Завидую! — сказал я искренне. — Сгораю хорошей белой завистью. Как вам это удалось?
— От случая к случаю, — сказал он, ставя поднос на стол. — Давайте хлебнем по глотку. Более крепким не угощаю — сердце... Да и не люблю туманить мозг. А о книгах... Мне помогали интересные люди. Может быть, помните Алексея Федоровича Хлуссова из «Академкниги» или Федора Григорьевича Шилова, подбиравшего литературу для Публички и для Пушкинского Дома? Я дружил с ними. Это были большие знатоки... Но сейчас не об этом. Сколько вы можете уделить мне времени?
— Да хоть весь день! — улыбнулся я. — Счастье — посидеть в обществе таких книг. И сегодня у меня ничего спешного.
— Я отниму у вас два часа. Хочу подарить вам рассказ.
Он снял с верхней полки правого стеллажа тяжелый серый альбом и открыл его.
— Простите за нахальство. Я знаю, что писателям не навязывают темы. Но я навяжу вам себя. Скажите, это удобно?
Я снова улыбнулся.
— А почему — нет?
— Понимаете, мне очень важно, чтобы вы услышали эту историю. Очень! Это страничка войны, которую, кажется, еще никто не читал. А стоит ли писать — вы сами решите. Вот, посмотрите.
Он придвинул ко мне альбом.
Я отвернул толстую крышку переплета.
На титульном листе, прекрасно отработанном опытной рукой чертежника, было написано:
«Выпуски 1942—1945 годов»
Я перевернул титул.
На плотные серые страницы альбома были наклеены прозрачные целлофановые конверты и в каждом конверте лежала денежная купюра.
Давностью тридцати лет дохнуло на меня с этих страниц.
Прорезая темные корешки книг, на мгновенье вспыхнула и погасла далекая, позабытая картина.
...При демобилизации батальонный кассир выдал мне две тысячи шестьсот рублей. Это была первая в моей жизни получка. Так называемое «денежное довольствие» за три года войны. В мечтах своих я получал первую зарплату совершенно в других условиях и за другую работу. А в действительности интендантский офицер выложил из железного ящика начатую бандероль красных тридцаток и десятками отсчитал остальное.
Две тысячи шестьсот рублей.
Красный бумажный кирпич увесисто лежал на ладони, непривычно скользили в пальцах десятки. Эти деньги, казавшиеся такими большими, ничего не стоило истратить за день или растянуть самое большее на два месяца, потому что буханка коммерческого хлеба стоила в то время сто пятьдесят рублей.
— Пересчитайте, — сказал интендант.
Я начал считать, но сбился, начал еще раз и снова сбился, и, чтобы не задерживать очередных, просто для виду перебрал десятки и расписался в ведомости. За четыре года фронтовой жизни я отвык от внешности денег и разучился их считать...
И вот теперь эти десятки, светившиеся сквозь целлофан конвертов, вызвали далекое, мне казалось, давно стертое временем воспоминание.
Я перевернул лист альбома.
Снова конверты и снова те же десятки. И на следующих листах то же. На некоторых купюрах карандашом были обведены одни и те же места.
Странная коллекция...
И тут я вспомнил, что Волкова всегда интересовали деньги только военных и довоенных выпусков. Почему такое пристрастие?
Недоумевая, я поднял глаза на хозяина.
— Узнаете? — спросил он.
— Еще бы! До войны такими расплачивались. А после войны буханка хлеба стоила пятнадцать таких бумажек. Прекрасно их помню. Но почему только червонцы?
Он вынул одну купюру из конверта и подал мне.
— Внимательно посмотрите: такими вы расплачивались за хлеб?
Я повертел десятку в пальцах, посмотрел на свет.
— Точно такими. У меня после демобилизации их был полный планшет. Две тысячи шестьсот. А что были тогда эти деньги?..
— Вот, вот! Среди них частенько попадались фальшивые.
— То есть, как — фальшивые? — не понял я.
— Обыкновенно. Сделанные не на фабрике «Гознак», а в другом месте.
— Не может быть! Их же везде принимали — и в магазинах, и в сберкассах, и сдачи давали такими же...
— До сорок седьмого года, — сказал Волков. — Знали, что в стране обращаются фальшивки, но слишком дорого в то время стоила бы реформа. Что было после войны? Бедность, разруха, самого необходимого не хватало... Кстати, эта тоже фальшивая. И сделана так, что даже теперешняя экспертиза не может отличить от выпущенных государственным банком.
Он вынул из конверта еще одну купюру, взял из моей руки червонец, несколько раз поменял бумажки местами и положил их на стол.
— Определите, какая из них настоящая?
Минут десять я разглядывал купюры, переворачивал их, смотрел на просвет. Фальши не было. Самые натуральные червонцы, немного потертые, на одном из них — слабое жирное пятно. Кажется, я держал его в руках первым. Хотя и на втором тоже какое-то пятно...
— Ну? — улыбнулся Волков.
— Сейчас...
Я еще раз очень внимательно осмотрел деньги. А! Вот она, та особенность, которую я не заметил сразу!
— Номера серии у них одинаковые!
— Ну и что? — сказал Волков. — Правильно, номера серии одни и те же. Но вот какая из двух бумажек фальшивая?
Я снова начал вертеть червонцы перед глазами.
— Не ломайте голову, все равно не определите. Фальшивка — вот! — он выдернул у меня из руки одну из купюр.
— Конечно, вы их собираете, вы к ним привыкли, — сказал я. — Наверное, есть приметы, которые...
— Которые я оставил, когда делал эти бумажки,— перебил меня Волков.
— Вы хотите сказать, что...
— Да. Что все эти фальшивки, больше, чем на полтора миллиарда рублей, сделал я, своими собственными руками. Я был фальшивомонетчиком, Николай Андреевич. Всю войну...
Я бросил десятку на стол, откинулся на стуле и уставился на Волкова.
Ощущение было такое, будто меня наотмашь ударили по лицу.
Вот тебе и «эксперт»... Вот тебе и специалист по почтовым маркам! Фальшивомонетчик... И все это — ровным, спокойным голосом... Да нет, все это ерунда. Он просто-напросто сумасшедший! Шизофреник, которого я принял чуть ли не за гения! Все типичные признаки налицо: тихая, монотонная речь со странными паузами, астеническое телосложение, эта упорная кропотливость... Даже почерк в записке — зубчатый, похожий на немецкую готику... Мелкие, очень точные движения... Такие люди обычно или одинокие чудаки, или прекрасные ученые-экспериментаторы... и в то же время они невероятно, болезненно чувствительны и очень легко ранимы... Надо очень осторожно вести разговор с ним...
Я смотрел на Волкова.
Спокойно дымя папиросой, он укладывал купюры в конверты. Ему не было дела до произведенного впечатления. Усталое, болезненное лицо...
Розыгрыш? Но для чего? Глупо.
Шутка? Так не шутят с малознакомым человеком...
...А может быть, я сошел с ума, и сегодняшний день, записка, разговор с этим человеком, сидящим напротив, прозрачные конверты с деньгами и все, что сейчас происходит, — бред?
Я перевел взгляд на стеллажи.
«Весь Петербург», «Морское право», «Энциклопедия легкого стрелкового оружия» Лугса... Такая библиотека! Бред, бред...
Что это со мной?
— Чай стынет, пейте! — услышал я голос Волкова. Я покорно отхлебнул из стакана.
— Так у меня сложилось, — сказал Волков. — Кто-то служил в армии, дрался с фашистами, мстил за убитых друзей, получал награды... А я рисовал... Вернее — гравировал вот эти червонцы... Нет, нет, не думайте, что... Это была тоже война, и война пострашнее, чем на передовой. Там хоть можно было укрыться в траншее или в блиндаже, там можно было стрелять, убивать их, чувствовать в руках благословенную тяжесть оружия... А в том месте, где воевали мы — я, Лео Хаас, Борис Сукинник, Левинский, укрыться было нельзя. Маленький, похожий на иглу стальной штихель против пистолета — вот все... Но мы тоже были солдатами и дрались до конца...
Он провел пальцем по целлофановому конверту.
— Возможно, что тот червонец Левинский все-таки переправил по назначению. Я был пешкой, крошечной ничего не стоящей фишкой в очень большой игре. Мы все были пешками, но ведь и пешка иногда превращается... Они, кто играл, этого не учли...
— Василий Степанович, простите. Я ничего не понимаю...
— Да, верно. Я не с того начал. Надо было с тысяча девятьсот тридцать девятого... Пейте чай, пейте, пока не остыл совсем! Ну, вот... Львов, в котором только что установилась советская власть после присоединения Западной Украины. Очень красивый город, в который я влюблен до сих пор. Там застала меня война. Я работал в газете «Вильна Украина». Как раз в тридцать девятом газета и началась. Кстати, в редакции работал в то время и Ярослав Галан. Меня не призвали в армию по причине слабого сердца. Порока, как тогда говорили. С детства у меня это проявилось — не мог быстро бегать, долго ходить. Другие плавали, гоняли на велосипедах, играли в волейбол. А у меня было одно утешение — книги и рисование. Читал много, а рисовал еще больше. Не профессионально, конечно, а так, самоучкой. Начал с копирования любимых картинок в книгах, потом увлекся гравюрой. Сначала по дереву, потом по линолеуму, потом перешел на медь. Так и определилось — быть мне в жизни гравером. Перед самой войной окончил художественно-промышленное училище. Этим живу до сих пор. Этим и вот еще — он показал рукой на стеллажи. — Все, о чем мечтал — здесь. Вся моя жизнь.